https://wodolei.ru/catalog/mebel/navesnye_shkafy/60-sm/
покажи им, Давид, на что ты способен!
Перед дверьми лаборатории ему пришлось постоять минуту-другую, прежде чем Фран его впустила. Длинный халат Габельбаха придавал ей чуть-чуть, правда, маскарадный, зато вполне профессиональный вид. Она и говорила тоже вполне профессионально, держа Давида на приличном расстоянии.
— Осторожней, привыкни сперва к красному свету, а то ванночки смахнешь со стола. Бачки для проявителя великолепные, мне бы такие дома.
— Не понимаю,— протянул Давид,— вся эта химия здесь, какой-то запах... он как-то странно возбуждает, ты не находишь?
— Если б так, мне бы пришлось нелегко в жизни,— отозвалась Фран,— позволь, ты что, первый раз в лаборатории?
— Не-ет, но обыкновенно этот халат бывает на Федоре Габельбахе, и химия не так дает себя знать. Боже праведный! Сейчас она очень и очень дает себя знать!.. Чем больше я к себе
прислушиваюсь, тем мне яснее, что сейчас она особенно сильно дает себя знать. Не веришь?
— Верю, верю! Отойди-ка, мне и без тебя жарко.
— Всему виной химия,— воскликнул Давид,— скажи, ты всегда так разгуливаешь по лаборатории?
— Как это я так разгуливаю?
— Да без ничего под халатом?
. — Но у меня есть кое-что под халатом.
— Спорим?
— Ты с ума сошел? А если Габельбах войдет?
— Не сможет. Сам вмонтировал электрический сигнал: «Вход воспрещен!» Ведь сигнал включен, правда? Габельбах сам позаботился, чтобы с его сигналом считались, правда? Вдобавок здесь еще задвижка имеется, правда?
— Ты не в своем уме,— шепнула Фран и еще шепнула, словно жизнь ставила на карту: — Да и я не в своем уме.
— Вот и чудесно,— пробормотал Давид,— может, всему виной красный свет.
Примерно через одиннадцать световых лет, примерно через миллионную долю секунды, примерно на высоте ярчайшей звезды Кассиопеи, примерно на выкате трамплина в Холменкол-лене, примерно когда Магеллан вернулся домой, примерно когда Отто Хаан величественно кивнул Лизе Майтнер, примерно вместе с первым взрывом Бертольда Шварца, примерно восьмого мая, четвертого июля, четырнадцатого июля, примерно в первый школьный день, примерно в последний школьный день, примерно у истоков Нила, примерно над Парижем в кокпите «Spirit of St. Louis», примерно там и примерно тогда Франциска Греве сказала Давиду Гроту:
— А теперь надо вынуть пленку из проявителя. И Давид ответил:
— Ну что ж, значит, вынем пленку из проявителя да покажем здесь сейчас, Франциска, на что мы способны!
Интонация Пентесилеи напомнила ему о Пентесилее, об общем собрании и о концепции, о нынешнем дне вообще, и о мокрой колонне, и о человеке у колонны, и о том, другом чрезвычайном положении, и он сказал:
— Если б ты знала, безумная девчонка, как ты меня скрутила, надеюсь, однако, ты никогда в жизни об этом не догадаешься. Покажи-ка кадры на Лейпцигерплац.
Фран, пропустив мимо ушей первое замечание, выбрала две пленки.
Он отыскал нужные кадры.
— А нелЬзя ли вот эти отпечатать?
Фран принялась за дело.
— За дверью есть зеркало и все прочее. Ты чуть растрепался. Он вернулся причесанный, застегнутый на все пуговицы, он
сказал:
— И ты тоже.
Она ушла, а он выудил из ванночки один из снимков, разглядел его внимательно и перепугался. Быстро положив фотографию в сушилку, он разыскал на полке конверт, сунул туда фотографию, и, когда Фран вернулась, одетая едва'ли не слишком аккуратно и едва ли не слишком опять красивая, Давид объявил:
— Номер двадцать четвертый на этой пленке ты, пожалуйста, выпусти из списка. Я бы не хотел иметь такой вид, как Андерман на этом снимке; я бы не хотел когда-нибудь иметь такой вид, а ведь он куда сильнее всех нас.
Фран кивнула, и Давид направился к двери.
— У нас собрание. Ты останешься?
— Да, буду работать, пока меня не выставят... Мне бы такую лабораторию! Тут хоть двигаться можно.
— О да, двигаться здесь можно,— подтвердил Давид.
— Но глоток-другой воздуха мне не помешает,— продолжала Фран и вышла с ним в коридор.
Распахнув окно и тесно прижавшись друг к другу, они выглянули на улицу.
Там почти все стихло, только танковый дизель кашлял где-то неподалеку.
— Провалиться мне на этом месте,— воскликнул Давид,— раз Фриц Андерман не сидит на родине Мольтке, то где же быть Василию Васильевичу Спиридонову? Раз противник Мольтке в Берлине, то не окажется ли друг Мольтке в Берлине? Вполне возможно! Возможно, он командует здесь танками, возможно, его башкир ведет один из них, надымив полный танк. Вот когда ему поневоле вспомнится теория насчет «гадов немцев»! А что на это скажет Василий Васильевич? Ох, представь себе: может, он сидел начальником гарнизона в Нейруппине у Теодора Фонтане или во Франкфурте-на-Одере и там тоже организовал драмкружок, собираясь ставить Клейста с новым Ваней — принцем Гомбург-ским. Представь только себе, тут его и вызывают к телефону: Василий, садись в танк, двигай опять в Берлин, немец, знаешь ли, все еще ничего не понял. И Василий говорит: пошли, Ваня, отложи прекрасную драму, возьми автомат Шпагина, садись в танк — они думают, у них опять завелась стратегия. Натали придется подождать!
Надеюсь, ох, Фран, как я надеюсь, что восемьдесят километров до Берлина — достаточно долгий путь, чтобы Василий Ва-
сильевич успел выложить весь запас проклятий и успел понять: восемьдесят этих километров совсем не то, что могло ему показаться сгоряча, эти километры не продолжение того долгого пути, который начался в деревне под Ростовом. Мольтке Фрица Андермана действительно всего лишь памятник, а стратегию на нынешних улицах измыслили совсем другие головы. Ох, я надеюсь, я думаю, нет, я уверен, он понимает: могила, чго вырыта нынче в Берлине, вырыта очень, очень длинной рукой, и задумана она необъятных размеров. Случай представлялся удобный, да и мы, видимо, не без вины, нам нужно было раньше видеть, что надвигается, плохо, что у нас глаза открылись только на краю могилы, теперь-то я знаю, кто ее вырыл, а надо бы знать еще вчера или сегодня в обед, надо бы прислушаться к выкрикам, надо бы присмотреться к именам на транспарантах, и я бы понял, кто вырыл нам эту колдобину, и не только затем, видимо, чтобы мы страху научились.
Глядя на фотографию, что под номером двадцать четыре, я понял — на ней запечатлен человек, который все увидел, Фриц Андерман, он уже утром знал, что полетело бы в ту могилу: все, что за восемь лет здесь изменилось, и все те, кто эти изменения осуществил,— Андерманы и Иоганны Мюнцер, Майеры и Габель-бахи, Гроты и Греве.
Восьмое мая скинули бы туда, и седьмое октября, и наше знамя, что колет им глаза, когда они смотрят сюда из дворца Бельвю. Теперь, однако, я уверен, у них ни черга не выйдет.
Фран еще раз глубоко вдохнула июньский воздух, закрыла окно и сказала:
— Не знаю, что нам предстоит, но нынешний день мы не забудем. Я даже предвижу, что попаду в глупейшее положение — наступит эта дата, люди станут хмуриться, а я, конечно же, подумаю: что ж, у нас есть все основания хмуриться, но уж будьте добры, позвольте мне весело подмигнуть, у меня есть свои основания: жил-был человек, я его очень любила — не спрашивайте почему. Но потом он ушел, надолго, очень надолго — не спрашивайте почему. И вот случилась как-то мерзкая заваруха, вы, надеюсь, помните почему. С того дня тот единственный снова со мной, а потому я не в силах хмуриться. Вам надо его узнать, и вы поймете почему.
— Э, нет,— воскликнул Давид,— расскажите, будьте добры, почему? - %
— Да потому, что этот человек изобличает лживость законов развития; ведь с ним мне невольно приходит в голову: хоть через сотню лет его встреть, а все га же сумасшедшинка, та же почти сумасшедшая серьезность, то же забавное фанфаронство, та
же нежность, выходящая за пределы привычной, да, да, в этом я уверена, те же воздушные замки, тот же самобытный ум, вообще, до ужаса тот же самый Давид Грот, с головы до пят тот же самый, к великому счастью!
— Такой это человек? — переспросил Давид.
— Да,— подтвердила Фран,— это такой человек! И еще одно надо сказать — он начисто позабыл, что у него собрание.
— Боже,— вскричал Давид,— горе мне! И этой'самой штуки, этой концепции, у меня нет!
Давид припустил по коридору, а Фран крикнула ему вслед:
— Да есть, как раз есть!
13
Криста в который раз требовала ясности — секретарь она редактора, или архивная крыса, или, того более, телефонистка, она добрых два часа убила на постороннюю работу, выясняя имя какого-то английского скульптора, кстати, не повторить ли ей вкратце замечания его друзей, услышавших, что главный редактор Грот на кладбище.
— Ладно, Криста, знаю, мои друзья языкастые люди. Почему же ты не позвонила Иоганне Мюнцер, если нужен скульптор? В ее пенсионной жизни великая радость, если она в силах помочь.
— Дома не было. Домработница сказала, что приезжал Франк, этот, из высших инстанций, и Иоганна в ярости уехала к какому-то министру.
— Экспансивная дама,— сказал Давид,— а ярость, что ж, ничего нового. Дай-ка мне папки с делами на завтра. Голова у меня битком набита могильными плитами, и настроение мрачное, охоты нет домой таким возвращаться.
— В почте лежит извещение о смерти.
— Вынь его, отложи, видеть не могу, терпеть не могу, не переношу, нет, нет!
Криста пропустила всю тираду мимо ушей, и Давид сел за папки. «Привет тебе, жизнь!» — едва не воскликнул он, но столь радужное настроение тут же насторожило его.
И все-таки дела — признаки жизни, свидетельства совершающихся процессов, а не их неизбежного конца, он рад делам, ибо, столкнувшись с ними, человек освобождается от мрачных мыслей и начинает действовать.
Но письмо, лежащее сверху первой же пачки, было в черной рамке, конверт со штампом Совета Министров.
Искушение сунуть его в папку приказов, жалоб и запросов
было результатом своего рода суеверия или трусости: о чем не знаю, о том сердце не болит. Итак, нужно прочесть скорбную весть.
Вот это удар под ложечку, как гром среди ясного неба: «Гергард Риков... на сороковом году жизни... после продолжительной болезни... надолго сохраним память о нем...»
Хотелось протестовать, кричать: «Не желаю верить, произвол, злая шутка, запрещенный прием, целиком и полностью недопустимый, целиком и полностью несправедливый, жуткая ошибка, недоразумение, скажите же, скажите, пожалуйста, что это недоразумение!»
С Гергардом Риковом такого не может быть, нет, с ним нет, с Давидом Гротом тоже такого не может быть, нет, с Давидом Гротом тоже не может.
А почему, Давид Грот? Почему не может быть с Гергардом Риковом? Ты что, читать разучился? Там сказано: Гергард Риков, на сороковом году жизни. Конец, черная рамка, тридцать девять лет от роду, там все сказано.
Да, я знаю, я вижу, но это гнусно, это чертовски гнусно. Ах, какое же это несчастье!
Давид понимал, несчастье его одолеет, если он поддастся ему. Оно его скрутит, парализует и вгонит в гроб. У этого несчастья есть все основания почувствовать свою власть, ибо смерть Гергарда Рикова дает полное основание ощутить себя несчастным. Границы несчастья велики: от скорби по Рикову до скорби по Гроту, Гергарду Рикову под сорок, Давиду Гроту сорок с лишним, получается пара, вполне возможна путаница и сдвиг от страдания к самосостраданию.
Давид отложил извещение подальше, на самый край стола. За работу! Как ты назвал дела в папке? Признаки жизни — эх ты, глупец, вот уж в самую точку попал! Ну ладно, кончай и давай начинай, о чем там первое опровержение?
Опровержение по вполне земному и очень жизненному вопросу из статс-секретариата одного министерства в связи с репортажем и опрометчивой критикой, опубликованной в НБР: «В технологии производства пластиковых пакетов для молока имеются, как и нам известно, еще кое-какие изъяны, однако вы непозволительно сгущаете краски, с нашей точки зрения. Прессе следует, по нашему мнению, помогать своей критикой, но не перегибать палку...»
А мы перегнули? Посмотрим очерк, нет, думаю, товарищ статс-секретарь, мы наверняка и половины не высказали того, что говорили на днях утром домохозяйки в молочной. Может, они, по-твоему, и перегибают палку, товарищ статс-секретарь,
эти домохозяйки, они не стеснялись в выражениях, уважаемый товарищ, а повод был пустячным — подумаешь, из кошелок, набитых хлебом, мукой и мясным фаршем, им на чулки капало молоко.
«Если процент брака верен,— черкнул Давид на уголке,— опровержение не принимать. Если недостатки успели устранить, найдем возможность показать. С приветом. Г.».
Как-нибудь загляну в словарь, откуда это выражение: перегибать палку. Подозреваю, оно возникло совсем в другом смысле, чем мы употребляем. Мы употребляем его, чтобы лишить то или иное дело гибкости, например критику: если мы докажем, что, критикуя, перегибаем палку, значит, критика ни черта не стоит. На каждый яд находится противоядие, и пары эти не всегда соотносятся как минус и плюс; на критику не ответишь простым «нет»; кто хочет от нее избавиться, должен прежде всего сказать ей «да» и только после этого может ее пресечь, заговорив о перегибе палки.
А ты неплохо разбираешься в этом вопросе, Давид, хватает практики? Пожалуй, с лихвой, только не донимайте меня подобными вопросами; разве не видите, я занят делом!
Да, он имел дело с предложениями и возражениями, запросами и протестами, разъясняющими и путаными, язвительными и робкими, он имел дело с людьми бодрствующими, и бдительными, и сверхбдительными, причем по совершенно разным причинам; он имел дело с озабоченностью и тщеславием, рассудительностью, а порой и с безрассудством, он имел дело с обществом, живым организмом, воспринимающим журнал НБР именно так, как и следует: как доску объявлений для новых отношений и нового сознания.
С каждой почтой Давид получал необходимые сведения: этот материал был хорош, а тот никуда не годился, этот материал был полезным, а тог вредным, этот был нужен, а тот мог быть нужен, этот можно не давать, а тот не надо давать, вот это в жизни уже меняется, а то вот-вот изменится, это надо изменить, а то уже изменили, вот что мы думаем, вот что полагаем, вот чего хотим, чего же вы хотите, как вам понравилось это, нам это не понравилось, вот что нам бы понравилось, а вот чего нам не хватает, только этого нам не хватает, этого мы не хотим, это мы хотим сейчас же, на это мы надеемся, этого мы требуем, вот что делаем мы, так делайте и вы свое дело!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
Перед дверьми лаборатории ему пришлось постоять минуту-другую, прежде чем Фран его впустила. Длинный халат Габельбаха придавал ей чуть-чуть, правда, маскарадный, зато вполне профессиональный вид. Она и говорила тоже вполне профессионально, держа Давида на приличном расстоянии.
— Осторожней, привыкни сперва к красному свету, а то ванночки смахнешь со стола. Бачки для проявителя великолепные, мне бы такие дома.
— Не понимаю,— протянул Давид,— вся эта химия здесь, какой-то запах... он как-то странно возбуждает, ты не находишь?
— Если б так, мне бы пришлось нелегко в жизни,— отозвалась Фран,— позволь, ты что, первый раз в лаборатории?
— Не-ет, но обыкновенно этот халат бывает на Федоре Габельбахе, и химия не так дает себя знать. Боже праведный! Сейчас она очень и очень дает себя знать!.. Чем больше я к себе
прислушиваюсь, тем мне яснее, что сейчас она особенно сильно дает себя знать. Не веришь?
— Верю, верю! Отойди-ка, мне и без тебя жарко.
— Всему виной химия,— воскликнул Давид,— скажи, ты всегда так разгуливаешь по лаборатории?
— Как это я так разгуливаю?
— Да без ничего под халатом?
. — Но у меня есть кое-что под халатом.
— Спорим?
— Ты с ума сошел? А если Габельбах войдет?
— Не сможет. Сам вмонтировал электрический сигнал: «Вход воспрещен!» Ведь сигнал включен, правда? Габельбах сам позаботился, чтобы с его сигналом считались, правда? Вдобавок здесь еще задвижка имеется, правда?
— Ты не в своем уме,— шепнула Фран и еще шепнула, словно жизнь ставила на карту: — Да и я не в своем уме.
— Вот и чудесно,— пробормотал Давид,— может, всему виной красный свет.
Примерно через одиннадцать световых лет, примерно через миллионную долю секунды, примерно на высоте ярчайшей звезды Кассиопеи, примерно на выкате трамплина в Холменкол-лене, примерно когда Магеллан вернулся домой, примерно когда Отто Хаан величественно кивнул Лизе Майтнер, примерно вместе с первым взрывом Бертольда Шварца, примерно восьмого мая, четвертого июля, четырнадцатого июля, примерно в первый школьный день, примерно в последний школьный день, примерно у истоков Нила, примерно над Парижем в кокпите «Spirit of St. Louis», примерно там и примерно тогда Франциска Греве сказала Давиду Гроту:
— А теперь надо вынуть пленку из проявителя. И Давид ответил:
— Ну что ж, значит, вынем пленку из проявителя да покажем здесь сейчас, Франциска, на что мы способны!
Интонация Пентесилеи напомнила ему о Пентесилее, об общем собрании и о концепции, о нынешнем дне вообще, и о мокрой колонне, и о человеке у колонны, и о том, другом чрезвычайном положении, и он сказал:
— Если б ты знала, безумная девчонка, как ты меня скрутила, надеюсь, однако, ты никогда в жизни об этом не догадаешься. Покажи-ка кадры на Лейпцигерплац.
Фран, пропустив мимо ушей первое замечание, выбрала две пленки.
Он отыскал нужные кадры.
— А нелЬзя ли вот эти отпечатать?
Фран принялась за дело.
— За дверью есть зеркало и все прочее. Ты чуть растрепался. Он вернулся причесанный, застегнутый на все пуговицы, он
сказал:
— И ты тоже.
Она ушла, а он выудил из ванночки один из снимков, разглядел его внимательно и перепугался. Быстро положив фотографию в сушилку, он разыскал на полке конверт, сунул туда фотографию, и, когда Фран вернулась, одетая едва'ли не слишком аккуратно и едва ли не слишком опять красивая, Давид объявил:
— Номер двадцать четвертый на этой пленке ты, пожалуйста, выпусти из списка. Я бы не хотел иметь такой вид, как Андерман на этом снимке; я бы не хотел когда-нибудь иметь такой вид, а ведь он куда сильнее всех нас.
Фран кивнула, и Давид направился к двери.
— У нас собрание. Ты останешься?
— Да, буду работать, пока меня не выставят... Мне бы такую лабораторию! Тут хоть двигаться можно.
— О да, двигаться здесь можно,— подтвердил Давид.
— Но глоток-другой воздуха мне не помешает,— продолжала Фран и вышла с ним в коридор.
Распахнув окно и тесно прижавшись друг к другу, они выглянули на улицу.
Там почти все стихло, только танковый дизель кашлял где-то неподалеку.
— Провалиться мне на этом месте,— воскликнул Давид,— раз Фриц Андерман не сидит на родине Мольтке, то где же быть Василию Васильевичу Спиридонову? Раз противник Мольтке в Берлине, то не окажется ли друг Мольтке в Берлине? Вполне возможно! Возможно, он командует здесь танками, возможно, его башкир ведет один из них, надымив полный танк. Вот когда ему поневоле вспомнится теория насчет «гадов немцев»! А что на это скажет Василий Васильевич? Ох, представь себе: может, он сидел начальником гарнизона в Нейруппине у Теодора Фонтане или во Франкфурте-на-Одере и там тоже организовал драмкружок, собираясь ставить Клейста с новым Ваней — принцем Гомбург-ским. Представь только себе, тут его и вызывают к телефону: Василий, садись в танк, двигай опять в Берлин, немец, знаешь ли, все еще ничего не понял. И Василий говорит: пошли, Ваня, отложи прекрасную драму, возьми автомат Шпагина, садись в танк — они думают, у них опять завелась стратегия. Натали придется подождать!
Надеюсь, ох, Фран, как я надеюсь, что восемьдесят километров до Берлина — достаточно долгий путь, чтобы Василий Ва-
сильевич успел выложить весь запас проклятий и успел понять: восемьдесят этих километров совсем не то, что могло ему показаться сгоряча, эти километры не продолжение того долгого пути, который начался в деревне под Ростовом. Мольтке Фрица Андермана действительно всего лишь памятник, а стратегию на нынешних улицах измыслили совсем другие головы. Ох, я надеюсь, я думаю, нет, я уверен, он понимает: могила, чго вырыта нынче в Берлине, вырыта очень, очень длинной рукой, и задумана она необъятных размеров. Случай представлялся удобный, да и мы, видимо, не без вины, нам нужно было раньше видеть, что надвигается, плохо, что у нас глаза открылись только на краю могилы, теперь-то я знаю, кто ее вырыл, а надо бы знать еще вчера или сегодня в обед, надо бы прислушаться к выкрикам, надо бы присмотреться к именам на транспарантах, и я бы понял, кто вырыл нам эту колдобину, и не только затем, видимо, чтобы мы страху научились.
Глядя на фотографию, что под номером двадцать четыре, я понял — на ней запечатлен человек, который все увидел, Фриц Андерман, он уже утром знал, что полетело бы в ту могилу: все, что за восемь лет здесь изменилось, и все те, кто эти изменения осуществил,— Андерманы и Иоганны Мюнцер, Майеры и Габель-бахи, Гроты и Греве.
Восьмое мая скинули бы туда, и седьмое октября, и наше знамя, что колет им глаза, когда они смотрят сюда из дворца Бельвю. Теперь, однако, я уверен, у них ни черга не выйдет.
Фран еще раз глубоко вдохнула июньский воздух, закрыла окно и сказала:
— Не знаю, что нам предстоит, но нынешний день мы не забудем. Я даже предвижу, что попаду в глупейшее положение — наступит эта дата, люди станут хмуриться, а я, конечно же, подумаю: что ж, у нас есть все основания хмуриться, но уж будьте добры, позвольте мне весело подмигнуть, у меня есть свои основания: жил-был человек, я его очень любила — не спрашивайте почему. Но потом он ушел, надолго, очень надолго — не спрашивайте почему. И вот случилась как-то мерзкая заваруха, вы, надеюсь, помните почему. С того дня тот единственный снова со мной, а потому я не в силах хмуриться. Вам надо его узнать, и вы поймете почему.
— Э, нет,— воскликнул Давид,— расскажите, будьте добры, почему? - %
— Да потому, что этот человек изобличает лживость законов развития; ведь с ним мне невольно приходит в голову: хоть через сотню лет его встреть, а все га же сумасшедшинка, та же почти сумасшедшая серьезность, то же забавное фанфаронство, та
же нежность, выходящая за пределы привычной, да, да, в этом я уверена, те же воздушные замки, тот же самобытный ум, вообще, до ужаса тот же самый Давид Грот, с головы до пят тот же самый, к великому счастью!
— Такой это человек? — переспросил Давид.
— Да,— подтвердила Фран,— это такой человек! И еще одно надо сказать — он начисто позабыл, что у него собрание.
— Боже,— вскричал Давид,— горе мне! И этой'самой штуки, этой концепции, у меня нет!
Давид припустил по коридору, а Фран крикнула ему вслед:
— Да есть, как раз есть!
13
Криста в который раз требовала ясности — секретарь она редактора, или архивная крыса, или, того более, телефонистка, она добрых два часа убила на постороннюю работу, выясняя имя какого-то английского скульптора, кстати, не повторить ли ей вкратце замечания его друзей, услышавших, что главный редактор Грот на кладбище.
— Ладно, Криста, знаю, мои друзья языкастые люди. Почему же ты не позвонила Иоганне Мюнцер, если нужен скульптор? В ее пенсионной жизни великая радость, если она в силах помочь.
— Дома не было. Домработница сказала, что приезжал Франк, этот, из высших инстанций, и Иоганна в ярости уехала к какому-то министру.
— Экспансивная дама,— сказал Давид,— а ярость, что ж, ничего нового. Дай-ка мне папки с делами на завтра. Голова у меня битком набита могильными плитами, и настроение мрачное, охоты нет домой таким возвращаться.
— В почте лежит извещение о смерти.
— Вынь его, отложи, видеть не могу, терпеть не могу, не переношу, нет, нет!
Криста пропустила всю тираду мимо ушей, и Давид сел за папки. «Привет тебе, жизнь!» — едва не воскликнул он, но столь радужное настроение тут же насторожило его.
И все-таки дела — признаки жизни, свидетельства совершающихся процессов, а не их неизбежного конца, он рад делам, ибо, столкнувшись с ними, человек освобождается от мрачных мыслей и начинает действовать.
Но письмо, лежащее сверху первой же пачки, было в черной рамке, конверт со штампом Совета Министров.
Искушение сунуть его в папку приказов, жалоб и запросов
было результатом своего рода суеверия или трусости: о чем не знаю, о том сердце не болит. Итак, нужно прочесть скорбную весть.
Вот это удар под ложечку, как гром среди ясного неба: «Гергард Риков... на сороковом году жизни... после продолжительной болезни... надолго сохраним память о нем...»
Хотелось протестовать, кричать: «Не желаю верить, произвол, злая шутка, запрещенный прием, целиком и полностью недопустимый, целиком и полностью несправедливый, жуткая ошибка, недоразумение, скажите же, скажите, пожалуйста, что это недоразумение!»
С Гергардом Риковом такого не может быть, нет, с ним нет, с Давидом Гротом тоже такого не может быть, нет, с Давидом Гротом тоже не может.
А почему, Давид Грот? Почему не может быть с Гергардом Риковом? Ты что, читать разучился? Там сказано: Гергард Риков, на сороковом году жизни. Конец, черная рамка, тридцать девять лет от роду, там все сказано.
Да, я знаю, я вижу, но это гнусно, это чертовски гнусно. Ах, какое же это несчастье!
Давид понимал, несчастье его одолеет, если он поддастся ему. Оно его скрутит, парализует и вгонит в гроб. У этого несчастья есть все основания почувствовать свою власть, ибо смерть Гергарда Рикова дает полное основание ощутить себя несчастным. Границы несчастья велики: от скорби по Рикову до скорби по Гроту, Гергарду Рикову под сорок, Давиду Гроту сорок с лишним, получается пара, вполне возможна путаница и сдвиг от страдания к самосостраданию.
Давид отложил извещение подальше, на самый край стола. За работу! Как ты назвал дела в папке? Признаки жизни — эх ты, глупец, вот уж в самую точку попал! Ну ладно, кончай и давай начинай, о чем там первое опровержение?
Опровержение по вполне земному и очень жизненному вопросу из статс-секретариата одного министерства в связи с репортажем и опрометчивой критикой, опубликованной в НБР: «В технологии производства пластиковых пакетов для молока имеются, как и нам известно, еще кое-какие изъяны, однако вы непозволительно сгущаете краски, с нашей точки зрения. Прессе следует, по нашему мнению, помогать своей критикой, но не перегибать палку...»
А мы перегнули? Посмотрим очерк, нет, думаю, товарищ статс-секретарь, мы наверняка и половины не высказали того, что говорили на днях утром домохозяйки в молочной. Может, они, по-твоему, и перегибают палку, товарищ статс-секретарь,
эти домохозяйки, они не стеснялись в выражениях, уважаемый товарищ, а повод был пустячным — подумаешь, из кошелок, набитых хлебом, мукой и мясным фаршем, им на чулки капало молоко.
«Если процент брака верен,— черкнул Давид на уголке,— опровержение не принимать. Если недостатки успели устранить, найдем возможность показать. С приветом. Г.».
Как-нибудь загляну в словарь, откуда это выражение: перегибать палку. Подозреваю, оно возникло совсем в другом смысле, чем мы употребляем. Мы употребляем его, чтобы лишить то или иное дело гибкости, например критику: если мы докажем, что, критикуя, перегибаем палку, значит, критика ни черта не стоит. На каждый яд находится противоядие, и пары эти не всегда соотносятся как минус и плюс; на критику не ответишь простым «нет»; кто хочет от нее избавиться, должен прежде всего сказать ей «да» и только после этого может ее пресечь, заговорив о перегибе палки.
А ты неплохо разбираешься в этом вопросе, Давид, хватает практики? Пожалуй, с лихвой, только не донимайте меня подобными вопросами; разве не видите, я занят делом!
Да, он имел дело с предложениями и возражениями, запросами и протестами, разъясняющими и путаными, язвительными и робкими, он имел дело с людьми бодрствующими, и бдительными, и сверхбдительными, причем по совершенно разным причинам; он имел дело с озабоченностью и тщеславием, рассудительностью, а порой и с безрассудством, он имел дело с обществом, живым организмом, воспринимающим журнал НБР именно так, как и следует: как доску объявлений для новых отношений и нового сознания.
С каждой почтой Давид получал необходимые сведения: этот материал был хорош, а тот никуда не годился, этот материал был полезным, а тог вредным, этот был нужен, а тот мог быть нужен, этот можно не давать, а тот не надо давать, вот это в жизни уже меняется, а то вот-вот изменится, это надо изменить, а то уже изменили, вот что мы думаем, вот что полагаем, вот чего хотим, чего же вы хотите, как вам понравилось это, нам это не понравилось, вот что нам бы понравилось, а вот чего нам не хватает, только этого нам не хватает, этого мы не хотим, это мы хотим сейчас же, на это мы надеемся, этого мы требуем, вот что делаем мы, так делайте и вы свое дело!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60