https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Ideal_Standard/
Но пока ее замысел еще в зародыше, пока он еще зыбкий пролог зыбкого проекта, что тем временем происходит в экспедиции? Курьер тихонько бормочет, едва слышно и ненавязчиво, чтобы никто не заподозрил, что он всезнайка и что вообще кому-то нужны его замечания: «Похоже, идет шефиня». После этого, но ни в коем случае не вследствие этого, твой патрон снимает со стула усталые ноги, приоткрывает усталые глаза, устало потягивается и командует: «Шефиня идет — пошевеливайся!» С какой же скоростью пошевеливается теперь курьер?
— С курьерской,— выпалил я.
— Очень хорошо,— согласился он,— но что же это за скорость: курьерская?
— Она выше, чем скорость замысла в голове редактрисы.
— Не такая уж это большая скорость,— буркнул он да как гаркнет мне в ухо: — Она больше скорости мысли!
Вразумив меня подобным образом и сбив окончательно с толку, он уселся в позолоченное кресло и так долго, так пристально рассматривал меня, что меня пот прошиб. Затем еще раз сквозь зубы буркнул, точно сплюнул,— мальчик на побегушках, растер подметкой на полу и прочел мне небольшую лекцию.
— Курьер, если не учитывать отклонения от нормы,— это, по существу, посланец, доставляющий послания. К содержанию доставляемого он отношения не имеет, но тем не менее часто с ним отождествляется, и потому жизнь его далеко не безопасна, принимая во внимание, что от дурных вестей адресат распаляется, чему пример — Чингисхан. А потому посланцу лучше знать, что он доставляет, тогда он успеет подготовиться и может даже выйти в герои, тому пример — воин из Марафона. Посланец, если подоспеет вовремя, способен предотвратить беду, казнь например, но это чаще случается в театре. Посланец, если запоздает, способен вызвать катастрофу, тому пример — Пёрл-Харбор, когда японский посол был посланцем, но явился умышленно с опозданием. Посол — это высшая степень посланца, ну а высочайшая степень посланца?
— По мне,— выпалил я, так как он начал действовать мне на нервы,— высочайшая степень посланца — это курьер в «Нойе берлинер рундшау».
Он подскочил на стуле и ухватил меня, прежде чем я успел увернуться, за ухо. Я смирился, понимая, что надерзил, но он вскричал:
— Прямое попадание! Да ты никак семи пядей во лбу? Пожалуй, в главные метишь, спорим, не быть тебе главным?
— Спорим,— принял я предложение, и мы ударили по рукам; когда я выиграл пари, он еще здравствовал, но теперь его нет в живых.
Кстати сказать, я скрыл от него, что был однажды мальчиком на побегушках. В аптеке, в Ратцебурге,— более дрянной службы в моей жизни не случалось. Я не бегал, я ездил на служебном велосипеде, а наши клиенты щедростью не отличались. Если больные лежали в постели, то высылали к двери ребенка или дорогого супруга, который с трудом скрывал свою радость, иные держали прислугу, но та и подавно ни гроша не давала. Ходячие же клиенты либо меня начисто забывали, радуясь, что наконец-то получили порошки от головной боли, либо видели во мне лиходея, притащившего им мерзостные капли,— и ему еще на чай давать! А каково мне было в аптеке! Лаборантки считали меня за малыша и уродину, а хозяин жену считал за старую каргу и уродину, из-за нее пришлось навесить второй замок на ящик с морфием; вот где очень кстати был мальчик для битья.
На такую службу никому поступать не советую. Лучше разносить булочки, пусть ни свет ни заря, или работать у садовника. У садовника мне было по душе; цветам люди всегда рады, .даже если доставишь венки, сколько-нибудь сунут,
горе смягчает сердце, а ожидание наследства развязывает кошелек.
Я сказал, что дряннее службы, чем в аптеке, у меня не было, но теперь думаю, это не совсем верно. Еще хуже было у фрау Брест. Она жила на четвертом этаже, с трудом передвигалась и вдобавок держала кота. В мои обязанности входило навещать ее дважды в неделю после школы, наполнять ящик с углем и опорожнять кошачий ящик с песком. Ну и вонища стояла! Даже говорить противно, во что превращал за три дня этот зверюга песок, которым я наполнял ящик. И за все про все — десять пфеннигов, стало быть, двадцать в неделю. А уж как привередничала фрау Брест! Чтоб в песке ни камушка, у кота-де слишком нежный задик, о сыром песке и речи быть не может, хотя свален он был во дворе, а ведь случалось, и дождик покапает. Я без дальних слов развязался с фрау Брест. Наложил ей в ящик, засыпал свежим песком, об остальном позаботился кот.
Мой короткий, долгий и крутой путь от мальчика на побегушках до главного редактора наводит высшие инстанции на добрые размышления обо мне, а потому мой долг — разъяснить им, что этот путь для меня был изрядно крутым и долгим. Им все представляется в слишком розовом свете.
Верно, я не первый день в партии, верно, я рабочий парень, верно, я учился, но что остается делать в этой стране человеку, который нет-нет да и покажет, что он не дурак.
Вечерний университет, шесть лет наряду с работой, но вот все позади, а ты до того вымотался, что тебе радость не в радость. Главное, понимаешь, что раздобыл лишь ломтик, а на роскошное пиршество науки тебе в жизнь не попасть. Мне бы надо основательно поучиться, да духу не хватило расстаться с журналом.
Справлюсь между делом, заявил я, но едва костьми не лег. Я действительно справлялся между делом, но вникать в суть дела было необходимо, тогда и совесть спокойна, и давление нормальное. Ни одна душа не поверит, сколько наук нужно одолеть журналисту, если он желает получить диплом, честно говоря, по нашим газетам эту ученость не всегда видно. Наук и верно великое множество, и если ты принимаешься за них, закончив бесконечный рабочий день, иначе говоря, когда едва волочишь ноги, то учеба тебя живьем слопает — все соки из тебя высосет, затопит тебя, лавиной обрушится, собьет с ног. Да, скажем прямо, собьет. Ты мучительно задалбливаешь А, но уже тут как тут БВГДЕЖЗИКЛМНОПРСТУФХЦЧШЩЭЮЯ, без них тебе, понимаешь ты, и А мало что даст. Вот ты и приступаешь к Б, а пока ты с ним разделываешься, подоспеет новый материал, на
сей раз от альфы до омеги. В наше время Сизиф был бы заочником.
История, например, основной предмет для журналиста. Это ясно как день, но тут-то все и начинается. Возьмем Кубу. Когда я стал заочником, Куба была далеким островом с очень далеким диктатором по имени Батиста, какой-то Батиста в мире, где полным-полно таких Батист, а было это в пятьдесят восьмом. Когда же через шесть лет, чуть ли не патриархом среди главных редакторов, я получил бумагу, удостоверяющую, что я настоящий, потому что обученный, журналист, карибский кризис полтора года как миновал и на латиноамериканской почве уже строился социализм. За эти годы вышло шесть раз по пятьдесят два номера моего журнала, в выходных данных которого стояло мое имя, хотя и в разных местах, и по меньшей мере в ста двадцати номерах «Нойе берлинер рундшау» сообщал о Кубе. Получалось, что днем я читал и писал о свинстве в бухте Свиней, а вечером — он частенько начинался у меня около полуночи — узнавал о другом свинстве — к примеру, о том,, старом Рузвельте и его «Диких всадниках». При свете дня я редактировал статью о новой системе образования в Гаване, а при свете лампы конспектировал материал о восстаниях рабов в Матансасе. Случалось и наоборот: стоило мне постичь кое-что о первой республике на Кубе, провозглашенной почти за пять десятков лет до первой немецкой, как появлялись уже новые факты о первой социалистической республике в Америке. Разбойничьи налеты Кортеса с Кубы на Мексику и первый полет Кастро в Москву совершались в моей голове одновременно, «Гранма» Фиделя подошла к берегам Кубы через четыреста шестьдесят четыре года после «Санта-Марии» Колумба — какими же разными могут быть два завоевания, но в моем мозгу обе даты уместились в одной клетке, а пути Аллана Даллеса скрестились в нем с путями пирата Пита Хейна. Так ведь это только Куба, значительная, но крохотная точка на карте истории, на которой не счесть гуситских войн, Каталаунских полей, англичан в Босфоре, немцев в Ливии, выстрелов в Техасе, красных знамен в Кантоне, ставок верховных главнокомандующих, рейнских демократов, саксонских коммунистов, Фуггеров и Вельзеров, суфражисток, активистов, большевиков и малолетних пап римских.
Это только история, всего один из двадцати толстых томов Брокгауза, если же тебе непременно нужен был диплом, то настоятельно рекомендовалось заглядывать и в остальные девятнадцать.
По мне, и без диплома можно прожить, в конце-то концов, жил и работал я все эти годы без него, так нет, имеется постановление, и вот тебя тащат на галеры — discere necesse est*.
В этой стране царит диктатура. Мы стонем под диктаторским режимом науки. Здесь пытают настольной лампой. Деспотия заталкивает нас в бездну премудрости. А прессом ей служит пресса. Недаром говорится: где ученье, там мученье. Теория есть практика здешнего террора. Наши цепи куют ученые. Педагоги караулят каждый наш шаг. Профессора — наши тюремщики. Мы заперты в клетки собственного мозга. Нам приказано мыслить! У нас оккупированная кибернетикой зона. У нас единый лагерь тишины: тише, папа учится, еще тише, мама тоже! Ну ладно, я покорился, теперь я главный с университетским дипломом, но чую неладное — министру без кандидатской не обойтись.
Вот хотя бы поэтому я не хочу быть министром, да и неспособен я на это. Мне сорок лет, иной раз приходится прилагать усилие — дважды перечитывать одну и ту же фразу, хотя, если говорить только о времени, от возраста мудрости меня отделяют еще тридцать лет. Бог ты мой, неужто в этой стране никакое дело нельзя тихо-мирно довести до конца? В прежние времена ты начинал учителем и кончал учителем, но каким! Немного сноровки, и ты в молодые годы становился мастером-столяром, и надгробие твое украшала надпись: мастер-столяр. Зато уж какой мастер! Человек начинал вагоновожатым и оставался вагоновожатым. Зато как он водил трамвай! А нынче боишься повстречать друга через три года: как, ты все еще вагоновожатый? Понятно: техник службы движения — вот минимум, которого от тебя ожидают. У нас нынче все техники, а ты. почему ты не техник, что с тобой?
А то со мной, что мне сорок, и я только об одной превосходной степени мечтаю: быть главным редактором лучшего иллюстрированного еженедельника в мире. Я мечтаю, если можно так сказать, вглубь, а не ввысь. Знаю, у нас в запасе не так уж много богатств, и этому немногому мне хочется придать как можно большую ценность, хочется обрабатывать уголь до тех пор, пока из него не получится бриллиант. А бриллиант шлифовать до тех пор, пока его не станут рвать друг у друга из рук — от Иркутска до Хьюстона. Без науки тут не обойтись, знаю. Из одинакового количества стали можно получить наковальню или токарный станок; по весу они равны, но не по цене, цена зависит от вложенных знаний и приложенной науки. Позвольте же мне вложить полученные знания и приложить науку! Позвольте мне планомерно извлекать пользу из своего обученного
* Учиться необходимо (лат.).
мозга! Оставьте мне «Нойе берлинер рундшау» и избавьте от руководящей должности в масштабе республики.
Разве от меня зависят данные моей биографии, разве моя вина, что они чуть ли не образцово-показательные и располагают вас ко мне? Разве от меня зависит все то положительное после вопросов, что так важно вам и всем нам? Происхождение — пролетарское; возраст — в цвете лет; принадлежность к политической партии — давным-давно член самой передовой партии; награды — всевозможные; профессиональные знания — не подлежат сомнению и достаточно солидные; семейное положение — в полном порядке.
А в полном порядке — это в моем возрасте значит: женат. Женат — значит, если нет других сведений, счастливо женат.
Мое счастье зовется «Фран», оттого что Фран терпеть не может «Франциски». Но что я могу поделать?
Как всегда, во всем виноват дождь. Дождь наводит веселый беспорядок. Дождь углубляет и высветляет краски, смещает световые блики. Дождь подходит едва ли не к любым волосам, но в один прекрасный день ты делаешь открытие — больше всего он подходит к коротким черным и к серым глазам, и объявляешь:
— При такой погоде вы мне нравитесь.
— Очень кстати — дождь, как передавали по радио, затяжной. Она прошла в угол, к книгам по искусству, а я их ни в грош
не ставил. Я читал только романы и воспоминания, стихов не читал никогда, книги с репродукциями наводили на меня ужас. У Гешоннека продавались едва ли не одни романы. Эту девушку я у него раньше не встречал. Левый чулок забрызган, шов, понятно, перекрутился, плащ задрался над коленкой, какой-то беспорядок с пояском.
— Новая клиентка? — спросил я Гешоннека-младшего, косившего на один глаз. Он кивнул, не переставая косить.
Гешоннек-старший клевал носом у прилавка с открытками. Плащ на спине у девицы промок; плечи казались очень широкими— старый трюк: свободное пальто, затянутый пояс. Короткая стрижка тоже старый трюк, шея — нечто нежное-нежное. Низкие каблуки — ну, ей можно, роста хватает, пожалуй, даже с лихвой. Подойду-ка сравню. Терпеть не могу, когда они поглядывают на тебя сверху вниз, и так уж нос задирают.
— А вы, похоже, все еще книжки с картинками любите?
— Как Пикассо.
— Для меня вы чуть-чуть высоковаты, не находите?
— Что же нам делать?
Глаза на одном уровне — еще куда ни шло; серые, ничего особенного, но недурны. Отходя, бормочу с ухмылкой:
— Может, что и надумаю.
Я ждал на улице... Юный Гешоннек проводил ее до дверей и, обнаружив меня, стал косить еще сильнее. Его отец, сидевший за прилавком, очнулся от сна.
Я зашагал рядом с ней.
— Погоду мы уже обсудили?
— Ну, начинайте,— предложила она,— скажите: что за мерзкая погода, да не бойтесь показать свою лихость, чертыхнитесь с хрипотцой — черт, ну и дерьмовая погода.
— Ни за что. О дожде я так не скажу. Я люблю дождь.
— Прошу вас, не надо!—воскликнула она.— Я все заранее знаю: дождь наводит веселый беспорядок, он углубляет и высветляет краски, смещает световые блики. Дождь подходит к моим волосам и тем более к моим глазам, разве я не права?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
— С курьерской,— выпалил я.
— Очень хорошо,— согласился он,— но что же это за скорость: курьерская?
— Она выше, чем скорость замысла в голове редактрисы.
— Не такая уж это большая скорость,— буркнул он да как гаркнет мне в ухо: — Она больше скорости мысли!
Вразумив меня подобным образом и сбив окончательно с толку, он уселся в позолоченное кресло и так долго, так пристально рассматривал меня, что меня пот прошиб. Затем еще раз сквозь зубы буркнул, точно сплюнул,— мальчик на побегушках, растер подметкой на полу и прочел мне небольшую лекцию.
— Курьер, если не учитывать отклонения от нормы,— это, по существу, посланец, доставляющий послания. К содержанию доставляемого он отношения не имеет, но тем не менее часто с ним отождествляется, и потому жизнь его далеко не безопасна, принимая во внимание, что от дурных вестей адресат распаляется, чему пример — Чингисхан. А потому посланцу лучше знать, что он доставляет, тогда он успеет подготовиться и может даже выйти в герои, тому пример — воин из Марафона. Посланец, если подоспеет вовремя, способен предотвратить беду, казнь например, но это чаще случается в театре. Посланец, если запоздает, способен вызвать катастрофу, тому пример — Пёрл-Харбор, когда японский посол был посланцем, но явился умышленно с опозданием. Посол — это высшая степень посланца, ну а высочайшая степень посланца?
— По мне,— выпалил я, так как он начал действовать мне на нервы,— высочайшая степень посланца — это курьер в «Нойе берлинер рундшау».
Он подскочил на стуле и ухватил меня, прежде чем я успел увернуться, за ухо. Я смирился, понимая, что надерзил, но он вскричал:
— Прямое попадание! Да ты никак семи пядей во лбу? Пожалуй, в главные метишь, спорим, не быть тебе главным?
— Спорим,— принял я предложение, и мы ударили по рукам; когда я выиграл пари, он еще здравствовал, но теперь его нет в живых.
Кстати сказать, я скрыл от него, что был однажды мальчиком на побегушках. В аптеке, в Ратцебурге,— более дрянной службы в моей жизни не случалось. Я не бегал, я ездил на служебном велосипеде, а наши клиенты щедростью не отличались. Если больные лежали в постели, то высылали к двери ребенка или дорогого супруга, который с трудом скрывал свою радость, иные держали прислугу, но та и подавно ни гроша не давала. Ходячие же клиенты либо меня начисто забывали, радуясь, что наконец-то получили порошки от головной боли, либо видели во мне лиходея, притащившего им мерзостные капли,— и ему еще на чай давать! А каково мне было в аптеке! Лаборантки считали меня за малыша и уродину, а хозяин жену считал за старую каргу и уродину, из-за нее пришлось навесить второй замок на ящик с морфием; вот где очень кстати был мальчик для битья.
На такую службу никому поступать не советую. Лучше разносить булочки, пусть ни свет ни заря, или работать у садовника. У садовника мне было по душе; цветам люди всегда рады, .даже если доставишь венки, сколько-нибудь сунут,
горе смягчает сердце, а ожидание наследства развязывает кошелек.
Я сказал, что дряннее службы, чем в аптеке, у меня не было, но теперь думаю, это не совсем верно. Еще хуже было у фрау Брест. Она жила на четвертом этаже, с трудом передвигалась и вдобавок держала кота. В мои обязанности входило навещать ее дважды в неделю после школы, наполнять ящик с углем и опорожнять кошачий ящик с песком. Ну и вонища стояла! Даже говорить противно, во что превращал за три дня этот зверюга песок, которым я наполнял ящик. И за все про все — десять пфеннигов, стало быть, двадцать в неделю. А уж как привередничала фрау Брест! Чтоб в песке ни камушка, у кота-де слишком нежный задик, о сыром песке и речи быть не может, хотя свален он был во дворе, а ведь случалось, и дождик покапает. Я без дальних слов развязался с фрау Брест. Наложил ей в ящик, засыпал свежим песком, об остальном позаботился кот.
Мой короткий, долгий и крутой путь от мальчика на побегушках до главного редактора наводит высшие инстанции на добрые размышления обо мне, а потому мой долг — разъяснить им, что этот путь для меня был изрядно крутым и долгим. Им все представляется в слишком розовом свете.
Верно, я не первый день в партии, верно, я рабочий парень, верно, я учился, но что остается делать в этой стране человеку, который нет-нет да и покажет, что он не дурак.
Вечерний университет, шесть лет наряду с работой, но вот все позади, а ты до того вымотался, что тебе радость не в радость. Главное, понимаешь, что раздобыл лишь ломтик, а на роскошное пиршество науки тебе в жизнь не попасть. Мне бы надо основательно поучиться, да духу не хватило расстаться с журналом.
Справлюсь между делом, заявил я, но едва костьми не лег. Я действительно справлялся между делом, но вникать в суть дела было необходимо, тогда и совесть спокойна, и давление нормальное. Ни одна душа не поверит, сколько наук нужно одолеть журналисту, если он желает получить диплом, честно говоря, по нашим газетам эту ученость не всегда видно. Наук и верно великое множество, и если ты принимаешься за них, закончив бесконечный рабочий день, иначе говоря, когда едва волочишь ноги, то учеба тебя живьем слопает — все соки из тебя высосет, затопит тебя, лавиной обрушится, собьет с ног. Да, скажем прямо, собьет. Ты мучительно задалбливаешь А, но уже тут как тут БВГДЕЖЗИКЛМНОПРСТУФХЦЧШЩЭЮЯ, без них тебе, понимаешь ты, и А мало что даст. Вот ты и приступаешь к Б, а пока ты с ним разделываешься, подоспеет новый материал, на
сей раз от альфы до омеги. В наше время Сизиф был бы заочником.
История, например, основной предмет для журналиста. Это ясно как день, но тут-то все и начинается. Возьмем Кубу. Когда я стал заочником, Куба была далеким островом с очень далеким диктатором по имени Батиста, какой-то Батиста в мире, где полным-полно таких Батист, а было это в пятьдесят восьмом. Когда же через шесть лет, чуть ли не патриархом среди главных редакторов, я получил бумагу, удостоверяющую, что я настоящий, потому что обученный, журналист, карибский кризис полтора года как миновал и на латиноамериканской почве уже строился социализм. За эти годы вышло шесть раз по пятьдесят два номера моего журнала, в выходных данных которого стояло мое имя, хотя и в разных местах, и по меньшей мере в ста двадцати номерах «Нойе берлинер рундшау» сообщал о Кубе. Получалось, что днем я читал и писал о свинстве в бухте Свиней, а вечером — он частенько начинался у меня около полуночи — узнавал о другом свинстве — к примеру, о том,, старом Рузвельте и его «Диких всадниках». При свете дня я редактировал статью о новой системе образования в Гаване, а при свете лампы конспектировал материал о восстаниях рабов в Матансасе. Случалось и наоборот: стоило мне постичь кое-что о первой республике на Кубе, провозглашенной почти за пять десятков лет до первой немецкой, как появлялись уже новые факты о первой социалистической республике в Америке. Разбойничьи налеты Кортеса с Кубы на Мексику и первый полет Кастро в Москву совершались в моей голове одновременно, «Гранма» Фиделя подошла к берегам Кубы через четыреста шестьдесят четыре года после «Санта-Марии» Колумба — какими же разными могут быть два завоевания, но в моем мозгу обе даты уместились в одной клетке, а пути Аллана Даллеса скрестились в нем с путями пирата Пита Хейна. Так ведь это только Куба, значительная, но крохотная точка на карте истории, на которой не счесть гуситских войн, Каталаунских полей, англичан в Босфоре, немцев в Ливии, выстрелов в Техасе, красных знамен в Кантоне, ставок верховных главнокомандующих, рейнских демократов, саксонских коммунистов, Фуггеров и Вельзеров, суфражисток, активистов, большевиков и малолетних пап римских.
Это только история, всего один из двадцати толстых томов Брокгауза, если же тебе непременно нужен был диплом, то настоятельно рекомендовалось заглядывать и в остальные девятнадцать.
По мне, и без диплома можно прожить, в конце-то концов, жил и работал я все эти годы без него, так нет, имеется постановление, и вот тебя тащат на галеры — discere necesse est*.
В этой стране царит диктатура. Мы стонем под диктаторским режимом науки. Здесь пытают настольной лампой. Деспотия заталкивает нас в бездну премудрости. А прессом ей служит пресса. Недаром говорится: где ученье, там мученье. Теория есть практика здешнего террора. Наши цепи куют ученые. Педагоги караулят каждый наш шаг. Профессора — наши тюремщики. Мы заперты в клетки собственного мозга. Нам приказано мыслить! У нас оккупированная кибернетикой зона. У нас единый лагерь тишины: тише, папа учится, еще тише, мама тоже! Ну ладно, я покорился, теперь я главный с университетским дипломом, но чую неладное — министру без кандидатской не обойтись.
Вот хотя бы поэтому я не хочу быть министром, да и неспособен я на это. Мне сорок лет, иной раз приходится прилагать усилие — дважды перечитывать одну и ту же фразу, хотя, если говорить только о времени, от возраста мудрости меня отделяют еще тридцать лет. Бог ты мой, неужто в этой стране никакое дело нельзя тихо-мирно довести до конца? В прежние времена ты начинал учителем и кончал учителем, но каким! Немного сноровки, и ты в молодые годы становился мастером-столяром, и надгробие твое украшала надпись: мастер-столяр. Зато уж какой мастер! Человек начинал вагоновожатым и оставался вагоновожатым. Зато как он водил трамвай! А нынче боишься повстречать друга через три года: как, ты все еще вагоновожатый? Понятно: техник службы движения — вот минимум, которого от тебя ожидают. У нас нынче все техники, а ты. почему ты не техник, что с тобой?
А то со мной, что мне сорок, и я только об одной превосходной степени мечтаю: быть главным редактором лучшего иллюстрированного еженедельника в мире. Я мечтаю, если можно так сказать, вглубь, а не ввысь. Знаю, у нас в запасе не так уж много богатств, и этому немногому мне хочется придать как можно большую ценность, хочется обрабатывать уголь до тех пор, пока из него не получится бриллиант. А бриллиант шлифовать до тех пор, пока его не станут рвать друг у друга из рук — от Иркутска до Хьюстона. Без науки тут не обойтись, знаю. Из одинакового количества стали можно получить наковальню или токарный станок; по весу они равны, но не по цене, цена зависит от вложенных знаний и приложенной науки. Позвольте же мне вложить полученные знания и приложить науку! Позвольте мне планомерно извлекать пользу из своего обученного
* Учиться необходимо (лат.).
мозга! Оставьте мне «Нойе берлинер рундшау» и избавьте от руководящей должности в масштабе республики.
Разве от меня зависят данные моей биографии, разве моя вина, что они чуть ли не образцово-показательные и располагают вас ко мне? Разве от меня зависит все то положительное после вопросов, что так важно вам и всем нам? Происхождение — пролетарское; возраст — в цвете лет; принадлежность к политической партии — давным-давно член самой передовой партии; награды — всевозможные; профессиональные знания — не подлежат сомнению и достаточно солидные; семейное положение — в полном порядке.
А в полном порядке — это в моем возрасте значит: женат. Женат — значит, если нет других сведений, счастливо женат.
Мое счастье зовется «Фран», оттого что Фран терпеть не может «Франциски». Но что я могу поделать?
Как всегда, во всем виноват дождь. Дождь наводит веселый беспорядок. Дождь углубляет и высветляет краски, смещает световые блики. Дождь подходит едва ли не к любым волосам, но в один прекрасный день ты делаешь открытие — больше всего он подходит к коротким черным и к серым глазам, и объявляешь:
— При такой погоде вы мне нравитесь.
— Очень кстати — дождь, как передавали по радио, затяжной. Она прошла в угол, к книгам по искусству, а я их ни в грош
не ставил. Я читал только романы и воспоминания, стихов не читал никогда, книги с репродукциями наводили на меня ужас. У Гешоннека продавались едва ли не одни романы. Эту девушку я у него раньше не встречал. Левый чулок забрызган, шов, понятно, перекрутился, плащ задрался над коленкой, какой-то беспорядок с пояском.
— Новая клиентка? — спросил я Гешоннека-младшего, косившего на один глаз. Он кивнул, не переставая косить.
Гешоннек-старший клевал носом у прилавка с открытками. Плащ на спине у девицы промок; плечи казались очень широкими— старый трюк: свободное пальто, затянутый пояс. Короткая стрижка тоже старый трюк, шея — нечто нежное-нежное. Низкие каблуки — ну, ей можно, роста хватает, пожалуй, даже с лихвой. Подойду-ка сравню. Терпеть не могу, когда они поглядывают на тебя сверху вниз, и так уж нос задирают.
— А вы, похоже, все еще книжки с картинками любите?
— Как Пикассо.
— Для меня вы чуть-чуть высоковаты, не находите?
— Что же нам делать?
Глаза на одном уровне — еще куда ни шло; серые, ничего особенного, но недурны. Отходя, бормочу с ухмылкой:
— Может, что и надумаю.
Я ждал на улице... Юный Гешоннек проводил ее до дверей и, обнаружив меня, стал косить еще сильнее. Его отец, сидевший за прилавком, очнулся от сна.
Я зашагал рядом с ней.
— Погоду мы уже обсудили?
— Ну, начинайте,— предложила она,— скажите: что за мерзкая погода, да не бойтесь показать свою лихость, чертыхнитесь с хрипотцой — черт, ну и дерьмовая погода.
— Ни за что. О дожде я так не скажу. Я люблю дождь.
— Прошу вас, не надо!—воскликнула она.— Я все заранее знаю: дождь наводит веселый беспорядок, он углубляет и высветляет краски, смещает световые блики. Дождь подходит к моим волосам и тем более к моим глазам, разве я не права?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60