Выбор порадовал, цены сказка
Нет, пожалуй, я немножко кривлю душой. Поначалу я боялся даже своих сокурсниц. К счастью, общаться с ними было, проще, чем с ребятами, они хоть и имели ухажеров, предпочитали на эту' тему не распространяться и уж, конечно, не с нами.
Относились они к нам, в том числе и ко мне, ясное дело, несколько пренебрежительно, так уж было заведено в отношениях не только пианисток и скрипачек, но, главным образов, вокалйсток к духовикам, сиречь простой деревенщине. Дело в том, что большинство духовиков были из сельской местности: из Вайнор,
оттуда больше всего, но были и из Горной Стреды, Малжениц, Надлиц, а также из Топольчан, Тренчина и Загорья, да, точно, из Загорья, пожалуй, из Загорья даже больше, чем из Вайнор. Конечно, они с нами общались — все эти пианистки, скрипачки и вокалистки, однако при этом постоянно ощущалоськакое-то, возможно, даже неосознанное, но стойкое пренебрежительное отношение к духовикам. И не только к нам, а вообще ко всем простым смертным. Бывают певцы — слушать тошно, и невдомек им, что, кроме испорченного настроения от их искусства, ничего не остается, а все туда же — подавай им гонорар, которого не получает даже такой прекрасный гобой как, к примеру, Йожко Ганушовский. Или Эмиль Гагаш, Юло Чижняр или трубач Камил Вашко, валторнист Вило Заводный или Штевко Казимир из Дольной Крупой, который, бывало, возьмет в опере соло на два такта и всего-то только оттенит струнные и медные одним тоном, но и этот его единственный тон так прозвучит в гармонии струнных и деревянных, что у валторниста иной раз аж мурашки по спине забегают и руки покроются гусиной кожей.
Почему я, собственно, про все это вспоминаю? Может, потому, что были они когда-то обыкновенные ребята, вроде меня, и кое-кому, наверное, тоже приходилось играть за угощение, не по своей воле. Опять же есть разница — как играть. А они ведь музыканты, музыканты милостью божьей. Вот потому я их вспоминаю, потому люблю, потому ценю их. И еще одна причина есть — боюсь, что в другой раз, когда это будет более уместно, забуду я про них рассказать.
Квартировал я в Иванке у одной бабки. Жила она скромно, если не сказать бедно. Было у нее немного землицы, на ней-то она и надорвалась, ходила вся согнутая, голова ниже пояса клонится, сама еле тащится, родных никого, а она все ковыряется на своей землице. Даже и потом, когда в деревне организовали кооператив, она все на своей земле работала, не хотела идти в кооператив. Убедить ее было невозможно. Решила на собственном поле костьми лечь, и все тут, такая вот была старушка. И никто ей не указ. А до чего же бедно жила! Просто как нищенка. На завтрак кружка кофе с молоком, на обед немножко похлебки, на ужин —
картофелина. Молоко никогда не кипятила, всегда пила сырое, некипяченое, так прямо и подливала его в кружку с кофе или в суп.
А уж до чего разговорчива была! Правда, больше сама с собой или с козой своей болтала. Со мной-то много не поговоришь — дело в том, что она была мадьярка, слов словацких знала очень немного, да и я венгерских не больше, так что разговаривали мы с ней редко. Была она к тому же глуха, как день, какие уж тут разговоры. Ну, а коли невмоготу ей было молчать, она сама с собой могла словом перемолвиться или с козочкой своей.
Но вообще-то она меня любила. Наверное, потому что я ее не очень беспокоил. Трубил себе и трубил, сколько душа просит, избушка бабкина от трубных звуков могла и развалиться — а этому божьему созданью хоть бы хны — ничего не слышала. Иногда, правда, заглянет ко мне, послушать, как играю, но это больше из уважения ко мне и к моему, вернее, казенному инструменту. Минутку-другую послушает, иногда головой покивает, а если в настроении, то и ногой притопнет, чаще всего, правда, глядя на мои пальцы. Но ей все равно нравилось. Не важно, что там я играл, хоть бы и гаммы. Ведь она ровным счетом ничего не слышала. Ей-богу, совсем глухая, как колода, ничегошеньки бедняжка не слышала!
Дома я или нет, знала она только, если видела, как я пришел или ухожу. Впрочем, караулить меня ей охоты не было, своих забот хватало. Так что встречались мы редко. Если не в поле, то по дому или в огороде дел у нее было полно. И без того еле управлялась, где уж там тары-бары разводить. Вечером поговорит в хлеву со своей козочкой, потом похлопочет малость в избенке или сразу спать укладывается. А я, пока еще не обзавелся на деревне знакомыми, все трубил себе в другой, первой комнате, она была получше, хотя бы тем, что не завалена всяким хламом. Устав трубить, я принимался играть на фортепьяно. Настоящего-то у меня, ясное дело, не водилось, где мне было его взять? И в костел на органе доиграть пан священник не пускал, говорил, что нужно, мол, экономить, электричество. Зато в моей комнате стоял довольно приличный стол, вот я и играл на нем. И представьте себе, неплохо получалось, стол и впрямь звучал, и вся моя комната ничего себе так
гремела и звенела. Пальцы мои обретали чуткость, появлялась правильная и красивая аппликатура. А что тут такого? Могла же моя хозяйка изо дня в день вести беседы с собственной козой, почему бы и мне не играть на столе? Будущему музыканту надо упражняться ежедневно. На этом столе я переиграл все задания — гаммы, этюды, упражнения, пытался сыграть некоторые сонаты Моцарта и Бетховена и даже попотел над Бахом. Это мне для костела могло пригодиться. Черт возьми, как у меня этот стол звучал! Честное слово! А вот когда в училище садился я за настоящее фортепьяно или за орган в костеле, так здорово уже не выходило. Видно, потому, что настоящие фортепьяно и не привыкли ко мне.
Да чего оправдываться? Врать не хочу, все так на самом деле и было.
А потом я познакомился с Адрикой. Она тоже была мадьярка. Правда, никакого сходства с Эмине , балериной, о которой писал Рудольф Слобода, мой однокурсник и приятель, у нее не было. Адрика, надо сказать, утверждала, что она не совсем мадьярка, хотя родом из венгерской семьи. Родители ее были венгры, но она ходила в словацкую школу, поскольку венгерской в Иванке не было. Дома с сестрами да и с родителями разговаривала она то по-мадьярски, то по-словацки, как придется.
Познакомились мы в автобусе. Собственно, не то чтобы познакомились, все было не так. В автобусе я ее первый раз увидел, а потом все чаще встречал, мы постоянно вместе ездили, но еще ни разу не разговаривали, а познакомить нас было некому. Сам же я начать разговор не решался. Даже взглянуть на нее посмелее и то не отваживался, хотя мы были одногодки. Сколько раз было возле нее свободное место, но я не садился — опасался показаться назойливым. Иной раз самому было смешно. Таким я тогда себя чувствовал одиноким и несчастным, а людей все-таки сторонился. Вернее, девушек. Они мне нравились, но вместе с тем внушали и страх, от их соседства я чувствовал себя не в своей тарелке, а потому просто избегал. Есть, правда, этому простое объяснение. Видимо, я покинул родительский дом слишком рано — с пятого класса родители меня отдали в монастырскую школу. Вы скажете, какая набожность! Нет, причина другая: как им было прокормить столько ртов? И я, хотя эту монастырскую школу скоро бросил, а потом какое-то время просто мыкался неприкаянный, но домой не вернулся — понял, что там мне делать уже нечего. Ну, а затем поступил в музыкальное училище и попал в Иванку. Только, знаете, трудно ведь найти приятелей, когда толчешься все время среди чужих, все время разных людей, и особенно трудно такому человеку, который хоть и ищет друзей, но все-таки предпочитает уединение. Даже и потом я никогда не был с друзьями настолько близок, чтобы они заменили мне братьев или сестер или тем более родителей. Домой я не ездил даже на праздники. Вообще никогда не ездил. Временами мне казалось, что я там никому не нужен. И не потому, что у меня были плохие родители или братья-сестры. Просто нас было слишком много, у каждого свои заботы, вот они и не замечали, что в семье кого-то не хватает. Это сейчас я все так хорошо могу объяснить, тогда мне тоже все было ясно, и все же бывали минуты, когда я своих родителей мысленно упрекал за то, что они выпустили меня из гнезда неоперившимся. Они, ясное дело, вспоминали обо мне, только вот времени не было приехать и посмотреть, как и где я живу и чем занимаюсь, в самом ли деле учусь или как. А может, думали — не пропадет! Было бы худо, нашел бы дорогу домой. Или просто недосуг было слишком часто обо мне думать. Что я у них, единственный? И разве у остальных, у старших братьев и сестер, жизнь легче?
А мои однокашники? Многим ли из них жилось лучше? После войны жизнь была трудная. Можно сказать, что мне еще повезло, не всякий ведь мог на похоронах подрабатывать. Жил я скромно, но с голоду не помер, перебивался помаленьку, иначе ведь и курс бы не закончил. А раз так, в чем же дело? Еще и гонорар, в виде колбасы время от времени перепадал, так что главное было, наверное, в том, что человеку в таком возрасте положено страдать. Кто в эти годы от чего-нибудь не страдал? А я к тому же был глупым, да еще и набожным в придачу, пытался, правда, казаться умнее, только ничего из этого не выходило. А до чего забавно я обо всем рассуждал! Главным образом о девушках. Слишком долго я считал, что даже думать о них — и то грешно. И от этого жестоко страдал.
Изо дня в день я караулил на автобусной остановке, утром в Иванке, вечером в Братиславе, часы пролетали, а я все ждал и ждал и чаще всего впустую. Не раз и на занятия опаздывал, проторчав все утро в Иванке, а потом, может, правда, и не в тот же день, возвращался домой с последним ночным автобусом, потому что снова ждал допоздна в Братиславе на конечной остановке. Однако подкараулить Адрику обычно не удавалось. Но иногда мне везло. Как-то я столкнулся с ней в автобусе, хотя в тот день и не искал встречи. Были свободные места, и даже рядом с ней было свободно, но подсесть к ней я все-таки не решился, а на другом месте сидеть, естественно, не хотелось. Лучше уж постоять, решил я, и, само собой, рядом с ней. И тут вдруг Адрика спросила:
— Почему вы не садитесь?
Засмущавшись, я улыбнулся:
— Что-то не хочется.
Видите, и я бывал счастлив. Или, по крайней мере, доволен собой. Даже мысленно хвастался: вот я какой, мог ведь подсесть к Адрике и не подсел. Хотя бы не показался назойливым, будто только и выжидаю удобный случай, чтобы навязаться и пристать к девушке, как это делают некоторые мои однокашники, особенно столичные жители, те вообще мнят себя умудренными жизнью. А я устроен по-другому. Представилась возможность, а я не воспользовался. Кое-кто сочтет, что это глупо. Ну и на здоровье, и сидите со своей мудростью. Ведь иной раз пропускаешь шанс только потому, что знаешь — он наверняка повторится, и уж тогда можно его и получше использовать.
Бывало у меня и веселое настроение. Непонятно только, имеет ли это отношение к счастью. Случалось и хохотать. Даже в одиночестве. Ведь один я бывал постоянно. Странное впечатление я, должно быть, производил на досужего наблюдателя. Время от времени осеняла меня какая-нибудь мысль, а поделиться было не с кем, вот я и начинал всякую ерунду в голове размусоливать, главное, понимаю, что все это чушь, но как-то само собой выходило: сначала усмехнешься, потом засмеешься, а гак как ни высмеять, ни одернуть меня было некому, то вдруг как расхохочешься, а там уж и остановиться не можешь. Впрочем, не знаю, от веселья ли это?
В училище особых проблем у меня не было. Конечно,
должного внимания учебе я не уделял, считал, что и так все знаю. По-настоящему увлекали меня лишь несколько предметов. Хотелось, например, выучиться иностранным языкам, потому что до этого я умел только молиться по-русски, по-латыни и по-немецки, но как раз, когда я поступил в училище, некоторые гуманитарные предметы отменили, и среди них латынь, немецкий и еще кое- какие. Оно и понятно, в училище хватало и музыкальных предметов. Конечно же, самым важным была специальность. Для вокалиста — вокал, для дирижера — дирижирование, ну и, чтобы долго не разглагольствовать, для меня — валторна. Специальность отнимала больше всего времени. Не говоря уже про другие предметы, общее фортепьяно казалось нам уже менее важным, правда, в моем случае все было не совсем так — ведь не будь общего фортепьяно, я не смог бы подрабатывать на органе. И ходить с чужой гармошкой по свадьбам. Всему этому надо было где-то научиться. Иногда я даже переживал, что не овладел раньше каким-нибудь клавишным инструментом, на котором можно не только мелодию подобрать, но и аккорд взять, хотелось наверстать упущенное, но ничего толком не получалось. И негде было и не на чем, ну и всякие другие сложности.
Преподавательница по фортепьяно с самого начала относилась ко мне строже, чем к остальным. И тут не лень моя была вйновата, нет, я был ей неприятен совсем по другой причине. Долго я не мог сообразить, по какой. Женщина она была добрая, ко всем студентам относилась с пониманием, у нас в училище вообще преподаватели были хорошие и студентов своих любили, а она даже среди них отличалась сердечностью, но вот меня как невзлюбила, так и пошло. Потом-то я уже выяснил причину. Она сама сказала. Дело в том, что у меня на руках были бородавки, она их уже на первом курсе разглядела, привычка у нее была такая — хлопать студента по руке на уроке, чтобы то и дело не покрикивать, указывая на ошибки. И вот сидит рядом с ней некто, кому по рукам не хлопнешь, а у нее своя методика, свои привычки — не менять же их из-за одного-единственного студента. Ну а поправлять, шлепая по таким рукам? Даже дотронуться до этих бородавок ей было попросту противно, от этого невольно становилось противным и само фортепьяно, за которым она должна была изо дня в день заниматься с другими студентами и которого дважды в неделю касались и мои противные и неловкие пальцы. Вдруг от моих бородавок останется что-нибудь на клавишах? Ведь, может, достаточно и пота, просто пота с этих отвратительных пальцев, чтобы у другого выскочили бородавки, да и самой страшно — захочется вдруг сыграть, а как после такого вот студента?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
Относились они к нам, в том числе и ко мне, ясное дело, несколько пренебрежительно, так уж было заведено в отношениях не только пианисток и скрипачек, но, главным образов, вокалйсток к духовикам, сиречь простой деревенщине. Дело в том, что большинство духовиков были из сельской местности: из Вайнор,
оттуда больше всего, но были и из Горной Стреды, Малжениц, Надлиц, а также из Топольчан, Тренчина и Загорья, да, точно, из Загорья, пожалуй, из Загорья даже больше, чем из Вайнор. Конечно, они с нами общались — все эти пианистки, скрипачки и вокалистки, однако при этом постоянно ощущалоськакое-то, возможно, даже неосознанное, но стойкое пренебрежительное отношение к духовикам. И не только к нам, а вообще ко всем простым смертным. Бывают певцы — слушать тошно, и невдомек им, что, кроме испорченного настроения от их искусства, ничего не остается, а все туда же — подавай им гонорар, которого не получает даже такой прекрасный гобой как, к примеру, Йожко Ганушовский. Или Эмиль Гагаш, Юло Чижняр или трубач Камил Вашко, валторнист Вило Заводный или Штевко Казимир из Дольной Крупой, который, бывало, возьмет в опере соло на два такта и всего-то только оттенит струнные и медные одним тоном, но и этот его единственный тон так прозвучит в гармонии струнных и деревянных, что у валторниста иной раз аж мурашки по спине забегают и руки покроются гусиной кожей.
Почему я, собственно, про все это вспоминаю? Может, потому, что были они когда-то обыкновенные ребята, вроде меня, и кое-кому, наверное, тоже приходилось играть за угощение, не по своей воле. Опять же есть разница — как играть. А они ведь музыканты, музыканты милостью божьей. Вот потому я их вспоминаю, потому люблю, потому ценю их. И еще одна причина есть — боюсь, что в другой раз, когда это будет более уместно, забуду я про них рассказать.
Квартировал я в Иванке у одной бабки. Жила она скромно, если не сказать бедно. Было у нее немного землицы, на ней-то она и надорвалась, ходила вся согнутая, голова ниже пояса клонится, сама еле тащится, родных никого, а она все ковыряется на своей землице. Даже и потом, когда в деревне организовали кооператив, она все на своей земле работала, не хотела идти в кооператив. Убедить ее было невозможно. Решила на собственном поле костьми лечь, и все тут, такая вот была старушка. И никто ей не указ. А до чего же бедно жила! Просто как нищенка. На завтрак кружка кофе с молоком, на обед немножко похлебки, на ужин —
картофелина. Молоко никогда не кипятила, всегда пила сырое, некипяченое, так прямо и подливала его в кружку с кофе или в суп.
А уж до чего разговорчива была! Правда, больше сама с собой или с козой своей болтала. Со мной-то много не поговоришь — дело в том, что она была мадьярка, слов словацких знала очень немного, да и я венгерских не больше, так что разговаривали мы с ней редко. Была она к тому же глуха, как день, какие уж тут разговоры. Ну, а коли невмоготу ей было молчать, она сама с собой могла словом перемолвиться или с козочкой своей.
Но вообще-то она меня любила. Наверное, потому что я ее не очень беспокоил. Трубил себе и трубил, сколько душа просит, избушка бабкина от трубных звуков могла и развалиться — а этому божьему созданью хоть бы хны — ничего не слышала. Иногда, правда, заглянет ко мне, послушать, как играю, но это больше из уважения ко мне и к моему, вернее, казенному инструменту. Минутку-другую послушает, иногда головой покивает, а если в настроении, то и ногой притопнет, чаще всего, правда, глядя на мои пальцы. Но ей все равно нравилось. Не важно, что там я играл, хоть бы и гаммы. Ведь она ровным счетом ничего не слышала. Ей-богу, совсем глухая, как колода, ничегошеньки бедняжка не слышала!
Дома я или нет, знала она только, если видела, как я пришел или ухожу. Впрочем, караулить меня ей охоты не было, своих забот хватало. Так что встречались мы редко. Если не в поле, то по дому или в огороде дел у нее было полно. И без того еле управлялась, где уж там тары-бары разводить. Вечером поговорит в хлеву со своей козочкой, потом похлопочет малость в избенке или сразу спать укладывается. А я, пока еще не обзавелся на деревне знакомыми, все трубил себе в другой, первой комнате, она была получше, хотя бы тем, что не завалена всяким хламом. Устав трубить, я принимался играть на фортепьяно. Настоящего-то у меня, ясное дело, не водилось, где мне было его взять? И в костел на органе доиграть пан священник не пускал, говорил, что нужно, мол, экономить, электричество. Зато в моей комнате стоял довольно приличный стол, вот я и играл на нем. И представьте себе, неплохо получалось, стол и впрямь звучал, и вся моя комната ничего себе так
гремела и звенела. Пальцы мои обретали чуткость, появлялась правильная и красивая аппликатура. А что тут такого? Могла же моя хозяйка изо дня в день вести беседы с собственной козой, почему бы и мне не играть на столе? Будущему музыканту надо упражняться ежедневно. На этом столе я переиграл все задания — гаммы, этюды, упражнения, пытался сыграть некоторые сонаты Моцарта и Бетховена и даже попотел над Бахом. Это мне для костела могло пригодиться. Черт возьми, как у меня этот стол звучал! Честное слово! А вот когда в училище садился я за настоящее фортепьяно или за орган в костеле, так здорово уже не выходило. Видно, потому, что настоящие фортепьяно и не привыкли ко мне.
Да чего оправдываться? Врать не хочу, все так на самом деле и было.
А потом я познакомился с Адрикой. Она тоже была мадьярка. Правда, никакого сходства с Эмине , балериной, о которой писал Рудольф Слобода, мой однокурсник и приятель, у нее не было. Адрика, надо сказать, утверждала, что она не совсем мадьярка, хотя родом из венгерской семьи. Родители ее были венгры, но она ходила в словацкую школу, поскольку венгерской в Иванке не было. Дома с сестрами да и с родителями разговаривала она то по-мадьярски, то по-словацки, как придется.
Познакомились мы в автобусе. Собственно, не то чтобы познакомились, все было не так. В автобусе я ее первый раз увидел, а потом все чаще встречал, мы постоянно вместе ездили, но еще ни разу не разговаривали, а познакомить нас было некому. Сам же я начать разговор не решался. Даже взглянуть на нее посмелее и то не отваживался, хотя мы были одногодки. Сколько раз было возле нее свободное место, но я не садился — опасался показаться назойливым. Иной раз самому было смешно. Таким я тогда себя чувствовал одиноким и несчастным, а людей все-таки сторонился. Вернее, девушек. Они мне нравились, но вместе с тем внушали и страх, от их соседства я чувствовал себя не в своей тарелке, а потому просто избегал. Есть, правда, этому простое объяснение. Видимо, я покинул родительский дом слишком рано — с пятого класса родители меня отдали в монастырскую школу. Вы скажете, какая набожность! Нет, причина другая: как им было прокормить столько ртов? И я, хотя эту монастырскую школу скоро бросил, а потом какое-то время просто мыкался неприкаянный, но домой не вернулся — понял, что там мне делать уже нечего. Ну, а затем поступил в музыкальное училище и попал в Иванку. Только, знаете, трудно ведь найти приятелей, когда толчешься все время среди чужих, все время разных людей, и особенно трудно такому человеку, который хоть и ищет друзей, но все-таки предпочитает уединение. Даже и потом я никогда не был с друзьями настолько близок, чтобы они заменили мне братьев или сестер или тем более родителей. Домой я не ездил даже на праздники. Вообще никогда не ездил. Временами мне казалось, что я там никому не нужен. И не потому, что у меня были плохие родители или братья-сестры. Просто нас было слишком много, у каждого свои заботы, вот они и не замечали, что в семье кого-то не хватает. Это сейчас я все так хорошо могу объяснить, тогда мне тоже все было ясно, и все же бывали минуты, когда я своих родителей мысленно упрекал за то, что они выпустили меня из гнезда неоперившимся. Они, ясное дело, вспоминали обо мне, только вот времени не было приехать и посмотреть, как и где я живу и чем занимаюсь, в самом ли деле учусь или как. А может, думали — не пропадет! Было бы худо, нашел бы дорогу домой. Или просто недосуг было слишком часто обо мне думать. Что я у них, единственный? И разве у остальных, у старших братьев и сестер, жизнь легче?
А мои однокашники? Многим ли из них жилось лучше? После войны жизнь была трудная. Можно сказать, что мне еще повезло, не всякий ведь мог на похоронах подрабатывать. Жил я скромно, но с голоду не помер, перебивался помаленьку, иначе ведь и курс бы не закончил. А раз так, в чем же дело? Еще и гонорар, в виде колбасы время от времени перепадал, так что главное было, наверное, в том, что человеку в таком возрасте положено страдать. Кто в эти годы от чего-нибудь не страдал? А я к тому же был глупым, да еще и набожным в придачу, пытался, правда, казаться умнее, только ничего из этого не выходило. А до чего забавно я обо всем рассуждал! Главным образом о девушках. Слишком долго я считал, что даже думать о них — и то грешно. И от этого жестоко страдал.
Изо дня в день я караулил на автобусной остановке, утром в Иванке, вечером в Братиславе, часы пролетали, а я все ждал и ждал и чаще всего впустую. Не раз и на занятия опаздывал, проторчав все утро в Иванке, а потом, может, правда, и не в тот же день, возвращался домой с последним ночным автобусом, потому что снова ждал допоздна в Братиславе на конечной остановке. Однако подкараулить Адрику обычно не удавалось. Но иногда мне везло. Как-то я столкнулся с ней в автобусе, хотя в тот день и не искал встречи. Были свободные места, и даже рядом с ней было свободно, но подсесть к ней я все-таки не решился, а на другом месте сидеть, естественно, не хотелось. Лучше уж постоять, решил я, и, само собой, рядом с ней. И тут вдруг Адрика спросила:
— Почему вы не садитесь?
Засмущавшись, я улыбнулся:
— Что-то не хочется.
Видите, и я бывал счастлив. Или, по крайней мере, доволен собой. Даже мысленно хвастался: вот я какой, мог ведь подсесть к Адрике и не подсел. Хотя бы не показался назойливым, будто только и выжидаю удобный случай, чтобы навязаться и пристать к девушке, как это делают некоторые мои однокашники, особенно столичные жители, те вообще мнят себя умудренными жизнью. А я устроен по-другому. Представилась возможность, а я не воспользовался. Кое-кто сочтет, что это глупо. Ну и на здоровье, и сидите со своей мудростью. Ведь иной раз пропускаешь шанс только потому, что знаешь — он наверняка повторится, и уж тогда можно его и получше использовать.
Бывало у меня и веселое настроение. Непонятно только, имеет ли это отношение к счастью. Случалось и хохотать. Даже в одиночестве. Ведь один я бывал постоянно. Странное впечатление я, должно быть, производил на досужего наблюдателя. Время от времени осеняла меня какая-нибудь мысль, а поделиться было не с кем, вот я и начинал всякую ерунду в голове размусоливать, главное, понимаю, что все это чушь, но как-то само собой выходило: сначала усмехнешься, потом засмеешься, а гак как ни высмеять, ни одернуть меня было некому, то вдруг как расхохочешься, а там уж и остановиться не можешь. Впрочем, не знаю, от веселья ли это?
В училище особых проблем у меня не было. Конечно,
должного внимания учебе я не уделял, считал, что и так все знаю. По-настоящему увлекали меня лишь несколько предметов. Хотелось, например, выучиться иностранным языкам, потому что до этого я умел только молиться по-русски, по-латыни и по-немецки, но как раз, когда я поступил в училище, некоторые гуманитарные предметы отменили, и среди них латынь, немецкий и еще кое- какие. Оно и понятно, в училище хватало и музыкальных предметов. Конечно же, самым важным была специальность. Для вокалиста — вокал, для дирижера — дирижирование, ну и, чтобы долго не разглагольствовать, для меня — валторна. Специальность отнимала больше всего времени. Не говоря уже про другие предметы, общее фортепьяно казалось нам уже менее важным, правда, в моем случае все было не совсем так — ведь не будь общего фортепьяно, я не смог бы подрабатывать на органе. И ходить с чужой гармошкой по свадьбам. Всему этому надо было где-то научиться. Иногда я даже переживал, что не овладел раньше каким-нибудь клавишным инструментом, на котором можно не только мелодию подобрать, но и аккорд взять, хотелось наверстать упущенное, но ничего толком не получалось. И негде было и не на чем, ну и всякие другие сложности.
Преподавательница по фортепьяно с самого начала относилась ко мне строже, чем к остальным. И тут не лень моя была вйновата, нет, я был ей неприятен совсем по другой причине. Долго я не мог сообразить, по какой. Женщина она была добрая, ко всем студентам относилась с пониманием, у нас в училище вообще преподаватели были хорошие и студентов своих любили, а она даже среди них отличалась сердечностью, но вот меня как невзлюбила, так и пошло. Потом-то я уже выяснил причину. Она сама сказала. Дело в том, что у меня на руках были бородавки, она их уже на первом курсе разглядела, привычка у нее была такая — хлопать студента по руке на уроке, чтобы то и дело не покрикивать, указывая на ошибки. И вот сидит рядом с ней некто, кому по рукам не хлопнешь, а у нее своя методика, свои привычки — не менять же их из-за одного-единственного студента. Ну а поправлять, шлепая по таким рукам? Даже дотронуться до этих бородавок ей было попросту противно, от этого невольно становилось противным и само фортепьяно, за которым она должна была изо дня в день заниматься с другими студентами и которого дважды в неделю касались и мои противные и неловкие пальцы. Вдруг от моих бородавок останется что-нибудь на клавишах? Ведь, может, достаточно и пота, просто пота с этих отвратительных пальцев, чтобы у другого выскочили бородавки, да и самой страшно — захочется вдруг сыграть, а как после такого вот студента?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12