https://wodolei.ru/catalog/dushevie_paneli/s-dushem-i-smesitelem/
Пожалели, нашли кого!
Помолчали.
Салях подождал, пока Алтынсес разденется, потом сел за стол. Всем своим видом он сейчас походил на старого заезженного коня: втащил тяжелую кладь в гору и встал, вконец утомленный, не веря, что одолел все же кручу.
Старик помолчал немного, расправил поникшие плечи, поднял голову:
— В правлении я договорился, тебя учетчицей на току оставляют. Только, доченька, закон есть закон. Лошадь запряжена, поезжай в район, покажись врачу, еще сегодня успеешь.
Мать, словно наперед зная, какой будет ответ, торопливо добавила:
— Да, да, дочка, без этого кривой и слушать не захочет.
— Нет, как люди, так и я,— ответила Алтынсес, поджав губы. После разговора с Хайбуллой прошел страх, и она почувствовала, как прибыли в ней силы. К тому же было стыдно суматохи, поднявшейся из-за нее, будто у людей других забот нет. Завтра она вместе со всеми уедет в лес. А там будь что будет. У Тахау одолжаться, еще чего не хватало!
Видя, что ни уговоры, ни упреки не помогают, старик встал.
— Подождите-ка, не шумите!
— Эх, свойственник... — начала было Мастура, но он оборвал ее:
— Ладно, как русские говорят: бог не выдаст, свинья не съест.
— Ой, аллах, какие страсти! — охнула Фариза.
— Это значит: обойдется,— пояснил Салях. Он пошел к двери, но на пороге остановился и посмотрел на Алтынсес.— Коли решила, будь по-твоему, но помни: возьми работу полегче — сучья рубить, ветки собирать. Бригадиру я сам скажу. Матри, девушка!
Утром, в глухие сумерки Алтынсес пошла в правление, где собирались уезжающие в лес. Свекровь осталась стоять у ворот. Слова, какие хотела сказать, видно, все высказала. Опустив голову, прошептала только: «Береги себя, дочка».
* * *
Уже третий год, как началась война, каждой осенью колхоз, отрывая от своих работ, отправлял двадцать — тридцать человек на лесозаготовки. Как вырастали, доходили до призывного возраста и уходили на фронт парни, так с каждой осенью приходил срок и для лесозаготовок. Не отменить и не отложить. А колхоз со своими-то работами управиться не мог. Во-первых, поджимал план сдачи хлеба государству, во-вторых, нужно было подготовить фермы к зиме, в-третьих, завезти корма, в-четвертых, в-пятых, в-десятых... А людей нет. Нет! Лошадей, телеги, упряжь — каждое на пять раздели, все равно не хватит. А тут еще четыре подводы в лес— вынь да положь. Удивительно, откуда только Куштиряк находил людей? Лошадей, подводы, которых у себя-то не было? Находил!.. И хлеб вовремя сдавал, и план по лесозаготовкам, хоть и с опозданием, каждый год выполнял.
Не было лошадей, так женщины сами впрягались и волокли бревна к большаку; нет подвод для зерна — а заплечные мешки на что? — засыпь зерном и шагай в район: получай, страна, поставки, трепещи, проклятый фриц! Все вынесли, все вытерпели куштиряковские женщины и
даже шутили при этом. А шутили, чтоб лишний раз не заплакать.
Алтынсес послушалась совета и ходила на легкую работу. Женщины, обступив, как муравьи, бревна, катили их по кустам, с криком «Хау-ал-ле-ле!» затаскивали комлем на телеги: Алтынсес же и близко не подпускали.
Могучая сосна, примяв молодую поросль, со вздохом падала на землю, и Алтынсес принималась за дело. Обрубала сучья, ровняла вершину, относила в сторону ветви. Поначалу она не соглашалась на такую работу. «Что я, малый ребенок, что ли?» — обижалась она. То за пилу бралась, то за бревно с комля хваталась. Но подруги гнали ее да еще ругались: «Иди лучше ветки собирай, Шагу ступить нельзя, чтоб не споткнуться, так и ногу сломать недолго». Алтынсес казалось, что она всем в обузу. И, памятуя, что по работе и ложка, за стол садилась последней, за куском не тянулась, из-за стола вставала первой. Но глаз Кадрии приметлив. «Дура! Тебе сейчас за двоих есть надо!» — и наполняла ее миску похлебкой или картошкой до краев, а свою дневную норму, двести граммов хлеба, такого, что сожми в горсти, и сто граммов меж пальцев вытечет, делила на двоих.
С утренних сумерек до вечерней зари Алтынсес махала топором, таскала тяжелые ветки, к ночи с ног валилась, но заснуть не могла долго. Железная печь в маленькой землянке докрасна раскалена, последний воздух выжигает. Душно, жарко невыносимо. Но женщины, разметав усталые руки, без памяти спят. Все тихо. Только порой кто-то глубоко, со всхлипом, вздохнет, кто-то измученно застонет сквозь сон, и снова тихо. Только Алтынсес томится без сна. Опять перед глазами колышется маета прошедшего дня. Вспоминаются невеселые деревенские дела. Страшные слова Тахау звенят в ушах, и оседает перед глазами, падает, долго падает и все никак не опустится на лавку подкошенная этими словами свекровь. Ей, матери, особенно тяжело. А тут еще и домашние хлопоты, и несчастная Ханифа на руках. Может, зря Алтынсес заупрямилась и поехала в лес? Осталась бы в ауле, была бы подмогой свекрови. Какой же толк от невестки, если даже в таких тяготах бросила? Вернется Хайбулла, что Алтынсес ему ответит?
Вот так, днем в работе, ночью в думах, то в надежде, то в отчаянии прошли три недели. Женщины, соскучившиеся по дому, по детям, радуясь скорому отъезду, работали горячо. То в одном конце делянки, то в другом слышится смех. Заглушая звонкий визг пяти-шести пил, перестук топоров, разносится песня Кадрии:
Твой конь сквозь пули пролетит стрелой, А я не засыпаю до рассвета. Исходит сердце по тебе тоской,— Как долго нет ни писем, ни привета!
И слова, и мелодия новые, незнакомые. Может, в чужом ауле услышала, может, по обыкновению, сама придумала. Печальная песня, но будит не тоску, а надежду. Если заметит Кадрия чье-то угрюмое лицо, так на это у нее веселые припевки готовы. А то — байка, да такая, что женщины, будто бы в смущении, начинают закрываться краем шали, но почему-то рот закрывают, а не уши. Нет, нет, смущены женщины, сердятся, не подобает им такое слушать, фыркают, на Кадрию руками машут, но отчего-то блестят глаза, и улыбка — сголишь ее, а она снова из-под шали выплывает.
Алтынсес украдкой наблюдала за подругой, восхищалась ею и даже завидовала. Сколько горя вынесла, каких только злых слов не наслышалась! Откуда только силы берутся? Почему она, Алтынсес, не такая?
Удивительно. Вот люди перед глазами, у каждого свой нрав, свои желания, а судьба — одна. И этот лес. Все деревья вместе — величественны, красивы. Но вот пришли, свалили самые прямые, самые высокие, и у оставшихся деревьев открылись невидимые раньше изъяны: одно кривовато, у другого все ветви на южной стороне, а с северной — голый ствол, в третьем дупло светится...
Были, наверное, и женщины, что от дела увиливали, работали кое-как, но таких Алтынсес не запомнила. Потому что там, на лесозаготовках, все были вместе, оттого и казались — одна к одной.
В эти три недели Алтынсес словно заново разглядела своих односельчан. Во время жатвы или когда хлеб возили на элеватор, она была сама с собой. Сколько снопов свяжешь, сколько ездок сделаешь — за себя ты только сама отвечаешь. А тут совсем другое. Работа одной связана со старанием другой. Свалят подруги дерево, а ты его не очистишь быстро от сучьев, не уберешь в сторону ветки, провозишься больше чем нужно,— значит, те, кто должен это бревно вытащить на большак, будут стоят и ждать. Так и дневную норму не выработаешь. А нет нормы — и с едой туго. К тому же на большаке, подставив промозглому ветру спины, стоят и ждут возчики, те, кто
увезет эти бревна дальше. У них тоже норма жесткая. Начинается свара, попреки. У голодного злости вдвое, тут уже и кнуты подняты, и родичи до пятого колена помянуты. Здесь до твоей хвори-устатка дела нет, умри, а свое сделай.
Исхудала Алтынсес, лицо осунулось, скулы вылезли, но держалась. «Напрасно мама и свекровь боялись. Вот и еще один день прошел. Зато и перед людьми не стыдно»,— подбадривала она себя.
Однажды утром Алтынсес, как обычно, встала раньше всех, вышла из землянки и, прижав руку к горлу, в изумлении застыла.
Она не узнала мира. Вчерашнего мира уже не было!
И стебли жесткой сухой травы, и кочки, и ямы, и слипшиеся листья на сырой земле, все осталось под белым-белым снегом. Солнце еще не взошло, но лес был наполнен светом. Раздвигая черные деревья, тянулись серебристо-голубые лучи.
Это зима пришла, и пришла, чтобы не уходить. Тихо. И удивительно тепло. Нет холодного, до костей пробирающего ветра, нет нудного, душу знобящего дождя. И словно краешек светлого дня, над горным увалом поднимается заря.
Ни страха, ни обид. Все хорошо, скоро пройдут горестные дни. Хайбулла жив, Алтынсес жива, а под сердцем у нее— новая жизнь, день ото дня все настойчивее стучится, дает о себе знать.
Так, боясь пошевелиться, она стояла долго. Вдруг очнулась, присела на корточки, взяла в руки мягкий снег и сбила в комок. Прокатила по снегу, получился ком величиной с малахай. Алтынсес красными, как гусиные лапки, руками подняла его и вбежала в землянку.
Женщины только встали, кто одевался, кто умывался.
— Болотный гриб, что ли, притащила? Брось, он же вонючий,— поморщилась одна.
— Болотный гриб, да? Болотный гриб? — Алтынсес положила ей ком на голое плечо, та взвизгнула:
— О-ей! Снег!
— Снег! Снег! — Женщины с криком, с визгом, прямо так, неодетые, выбежали из землянки.
Пошла кутерьма! На шум из другой землянки выглянули подростки. Весь сон сразу слетел, они тут же затеяли игру в снежки.
Пожилая женщина поглядела на радостную суматоху и укоризненно покачала головой.
— Эх, дуры, дуры... Чему радуются? Зиме! Дров нет, одеть-обуть нечего...
— И не говори! — подхватила другая.— Не знаешь, где охапку сена достать! А лишишься коровы,— что с детишками...— не успела договорить, в спину — хлоп! — стукнулся крепкий снежок. Нахмурившись, она открыла уже рот, чтобы отчитать озорника, как две девушки с хохотом закружили ее, повалили. Одна, задыхаясь от смеха, пыталась напихать ей снега за пазуху, другая терла снегом лицо.
— Не горюй, тетка, скоро войне конец! Что душе угодно, все будет. В меду и масле будешь купаться! — кричал мальчишка в рваной рубахе, горстями бросая на них снег.
Тетка с трудом выбралась из кучи, отряхнулась, по-молодому звонко рассмеялась и пошла валить всех без разбору.
Не скоро кончилась бы эта возня, гик и порсканье, если бы повариха не крикнула:
— Хватит вам! Чай стынет!
Задор Алтынсес не угасал весь день. Сделает свою работу и, не слушая ворчанья подруг, то пилу за кого-нибудь тянет, то вместе с другими волочит бревно.
— Никак Хайбуш нынче ночью приснился? — смеялась Кадрия. Следом и другие:
— Уж точно! Видишь, как разошлась!
— Расскажи-ка сон, Алтынсес!
— Эх, и сладко небось целовал Хайбулла! Алтынсес, как в другой бы раз, краснеть и смущаться
не стала, смеялась вместе с подружками, для потехи и сон выдумала. А сама все норовила подсобить, подтолкнуть бревно. Но женщины по неуловимому движению подбородка Кадрии наваливались дружно, и ствол шага на два уходил вперед. Алтынсес даже напрячься не успевала.
Стемнело. Пробили в рельс. Облегченно вздохнув, женщины пошли к землянкам.
Тут, ведя запряженную лошадь под уздцы, подошел паренек.
— Так и оставим, что ли?—сказал он, подводя передок телеги к комлю сосны, которую Алтынсес только что очистила от сучьев. Пять-шесть девушек вернулись и обступили дерево. Алтынсес, обрубив вершину, поспешила к комлю. Вот они с гиканьем, самих себя подгоняя, подняли сосну. Еще немножечко, еще вершок, и бревно ляжет на передок телеги.
Последнее, что помнит Алтынсес,— тонкий голос подростка: «Раз, два — взяли!» — схватившись обеими руками за живот, она повалилась в снег...
Очнулась только ночью. Простонала, открыла глаза. В изголовье, от ее стона готовый погаснуть, трепыхался огонек коптилки. Все тело горит, и горло — будто изнутри подпаленное, и живот, весь живот — полон живых углей. В слабом свете коптилки землянка то вправо валится, то влево. Рядом, накинув телогрейку на плечи, сидя дремлет Кадрия. Словно на качелях, то туда качнется она, то сюда, говорит что-то, но слов не разобрать. Боится, наверное, людей разбудить, тихо говорит, потому и не слышно. Долгая тягучая боль прошла по животу, будто иглой ткнули. Не иглой, нет, длинной вязальной спицей! Алтынсес, вскрикнув, приподнялась. Кадрия обняла ее и, плача, прижала к нарам.
— Лежи, нельзя шевелиться.., Боль отошла, Алтынсес прошептала:
— Не надо, подружка, не плачь... Что со мной? Захворала... Простыла, наверно.
— Захворала, захворала, простыла... Домой вернемся, баню истопим, пропаришься, и все как рукой снимет.
Утром ее завернули в старые одеяла, положили в устланные еловыми лапами сани и отправили в аул. Поехала с ней надежная, рассудительная Сагида, эта в случае чего не растеряется.
Алтынсес, хоть и сама, без чужой помощи, поднялась на крыльцо, была плоха. Вошла в дом и, не дойдя до кровати, опустилась на лавку. Спросила у подбежавшей свекрови:
— А письма нет? — и снова потеряла сознание.
Сколько она проболела, Алтынсес не знала, она потеряла счет дням. Понемногу боль со всего тела снова собралась там, откуда разошлась,— в животе. Потом и оттуда отсосалась. И осталась пустота. Алтынсес чувствовала, как он, этот комок пустоты, начинал шевелиться, полз наверх и, пройдя рядом с сердцем, подбирался к горлу.
Все остальное проходило мимо ее безучастного сознания. Полозья ли провизжат по снегу, шаги ли проскрипят под окнами, возится ли в чулане по хозяйству свекровь,— она не воспринимала этих звуков. Только попытается звук на нитку сознания нанизать, понять его причину— и снова уходит в дремоту.
Что это за болезнь? Не мерзнет, не дрожит Алтынсес. И голова не болит. Но вдруг уйдут все силы, пустое тело оставят, и горит оно в иссушающем зное. Гаснет тусклое мерцание перед глазами, и тот комок снова трется в горле.
«И не говори, сватьюшка. Да хоть ружье бы наставили — не надо было отпускать...»
«Воистину беда беду родит... Скорей бы уж выздоровела, на ноги поднялась. Вернется зять живой-здоровый, и, даст бог, затяжелеет она снова...»
«Аминь. Да будет так. От поганых слов этого кривого совсем я тогда растерялась, не смогла невестку защитить. На мне грех, на мне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
Помолчали.
Салях подождал, пока Алтынсес разденется, потом сел за стол. Всем своим видом он сейчас походил на старого заезженного коня: втащил тяжелую кладь в гору и встал, вконец утомленный, не веря, что одолел все же кручу.
Старик помолчал немного, расправил поникшие плечи, поднял голову:
— В правлении я договорился, тебя учетчицей на току оставляют. Только, доченька, закон есть закон. Лошадь запряжена, поезжай в район, покажись врачу, еще сегодня успеешь.
Мать, словно наперед зная, какой будет ответ, торопливо добавила:
— Да, да, дочка, без этого кривой и слушать не захочет.
— Нет, как люди, так и я,— ответила Алтынсес, поджав губы. После разговора с Хайбуллой прошел страх, и она почувствовала, как прибыли в ней силы. К тому же было стыдно суматохи, поднявшейся из-за нее, будто у людей других забот нет. Завтра она вместе со всеми уедет в лес. А там будь что будет. У Тахау одолжаться, еще чего не хватало!
Видя, что ни уговоры, ни упреки не помогают, старик встал.
— Подождите-ка, не шумите!
— Эх, свойственник... — начала было Мастура, но он оборвал ее:
— Ладно, как русские говорят: бог не выдаст, свинья не съест.
— Ой, аллах, какие страсти! — охнула Фариза.
— Это значит: обойдется,— пояснил Салях. Он пошел к двери, но на пороге остановился и посмотрел на Алтынсес.— Коли решила, будь по-твоему, но помни: возьми работу полегче — сучья рубить, ветки собирать. Бригадиру я сам скажу. Матри, девушка!
Утром, в глухие сумерки Алтынсес пошла в правление, где собирались уезжающие в лес. Свекровь осталась стоять у ворот. Слова, какие хотела сказать, видно, все высказала. Опустив голову, прошептала только: «Береги себя, дочка».
* * *
Уже третий год, как началась война, каждой осенью колхоз, отрывая от своих работ, отправлял двадцать — тридцать человек на лесозаготовки. Как вырастали, доходили до призывного возраста и уходили на фронт парни, так с каждой осенью приходил срок и для лесозаготовок. Не отменить и не отложить. А колхоз со своими-то работами управиться не мог. Во-первых, поджимал план сдачи хлеба государству, во-вторых, нужно было подготовить фермы к зиме, в-третьих, завезти корма, в-четвертых, в-пятых, в-десятых... А людей нет. Нет! Лошадей, телеги, упряжь — каждое на пять раздели, все равно не хватит. А тут еще четыре подводы в лес— вынь да положь. Удивительно, откуда только Куштиряк находил людей? Лошадей, подводы, которых у себя-то не было? Находил!.. И хлеб вовремя сдавал, и план по лесозаготовкам, хоть и с опозданием, каждый год выполнял.
Не было лошадей, так женщины сами впрягались и волокли бревна к большаку; нет подвод для зерна — а заплечные мешки на что? — засыпь зерном и шагай в район: получай, страна, поставки, трепещи, проклятый фриц! Все вынесли, все вытерпели куштиряковские женщины и
даже шутили при этом. А шутили, чтоб лишний раз не заплакать.
Алтынсес послушалась совета и ходила на легкую работу. Женщины, обступив, как муравьи, бревна, катили их по кустам, с криком «Хау-ал-ле-ле!» затаскивали комлем на телеги: Алтынсес же и близко не подпускали.
Могучая сосна, примяв молодую поросль, со вздохом падала на землю, и Алтынсес принималась за дело. Обрубала сучья, ровняла вершину, относила в сторону ветви. Поначалу она не соглашалась на такую работу. «Что я, малый ребенок, что ли?» — обижалась она. То за пилу бралась, то за бревно с комля хваталась. Но подруги гнали ее да еще ругались: «Иди лучше ветки собирай, Шагу ступить нельзя, чтоб не споткнуться, так и ногу сломать недолго». Алтынсес казалось, что она всем в обузу. И, памятуя, что по работе и ложка, за стол садилась последней, за куском не тянулась, из-за стола вставала первой. Но глаз Кадрии приметлив. «Дура! Тебе сейчас за двоих есть надо!» — и наполняла ее миску похлебкой или картошкой до краев, а свою дневную норму, двести граммов хлеба, такого, что сожми в горсти, и сто граммов меж пальцев вытечет, делила на двоих.
С утренних сумерек до вечерней зари Алтынсес махала топором, таскала тяжелые ветки, к ночи с ног валилась, но заснуть не могла долго. Железная печь в маленькой землянке докрасна раскалена, последний воздух выжигает. Душно, жарко невыносимо. Но женщины, разметав усталые руки, без памяти спят. Все тихо. Только порой кто-то глубоко, со всхлипом, вздохнет, кто-то измученно застонет сквозь сон, и снова тихо. Только Алтынсес томится без сна. Опять перед глазами колышется маета прошедшего дня. Вспоминаются невеселые деревенские дела. Страшные слова Тахау звенят в ушах, и оседает перед глазами, падает, долго падает и все никак не опустится на лавку подкошенная этими словами свекровь. Ей, матери, особенно тяжело. А тут еще и домашние хлопоты, и несчастная Ханифа на руках. Может, зря Алтынсес заупрямилась и поехала в лес? Осталась бы в ауле, была бы подмогой свекрови. Какой же толк от невестки, если даже в таких тяготах бросила? Вернется Хайбулла, что Алтынсес ему ответит?
Вот так, днем в работе, ночью в думах, то в надежде, то в отчаянии прошли три недели. Женщины, соскучившиеся по дому, по детям, радуясь скорому отъезду, работали горячо. То в одном конце делянки, то в другом слышится смех. Заглушая звонкий визг пяти-шести пил, перестук топоров, разносится песня Кадрии:
Твой конь сквозь пули пролетит стрелой, А я не засыпаю до рассвета. Исходит сердце по тебе тоской,— Как долго нет ни писем, ни привета!
И слова, и мелодия новые, незнакомые. Может, в чужом ауле услышала, может, по обыкновению, сама придумала. Печальная песня, но будит не тоску, а надежду. Если заметит Кадрия чье-то угрюмое лицо, так на это у нее веселые припевки готовы. А то — байка, да такая, что женщины, будто бы в смущении, начинают закрываться краем шали, но почему-то рот закрывают, а не уши. Нет, нет, смущены женщины, сердятся, не подобает им такое слушать, фыркают, на Кадрию руками машут, но отчего-то блестят глаза, и улыбка — сголишь ее, а она снова из-под шали выплывает.
Алтынсес украдкой наблюдала за подругой, восхищалась ею и даже завидовала. Сколько горя вынесла, каких только злых слов не наслышалась! Откуда только силы берутся? Почему она, Алтынсес, не такая?
Удивительно. Вот люди перед глазами, у каждого свой нрав, свои желания, а судьба — одна. И этот лес. Все деревья вместе — величественны, красивы. Но вот пришли, свалили самые прямые, самые высокие, и у оставшихся деревьев открылись невидимые раньше изъяны: одно кривовато, у другого все ветви на южной стороне, а с северной — голый ствол, в третьем дупло светится...
Были, наверное, и женщины, что от дела увиливали, работали кое-как, но таких Алтынсес не запомнила. Потому что там, на лесозаготовках, все были вместе, оттого и казались — одна к одной.
В эти три недели Алтынсес словно заново разглядела своих односельчан. Во время жатвы или когда хлеб возили на элеватор, она была сама с собой. Сколько снопов свяжешь, сколько ездок сделаешь — за себя ты только сама отвечаешь. А тут совсем другое. Работа одной связана со старанием другой. Свалят подруги дерево, а ты его не очистишь быстро от сучьев, не уберешь в сторону ветки, провозишься больше чем нужно,— значит, те, кто должен это бревно вытащить на большак, будут стоят и ждать. Так и дневную норму не выработаешь. А нет нормы — и с едой туго. К тому же на большаке, подставив промозглому ветру спины, стоят и ждут возчики, те, кто
увезет эти бревна дальше. У них тоже норма жесткая. Начинается свара, попреки. У голодного злости вдвое, тут уже и кнуты подняты, и родичи до пятого колена помянуты. Здесь до твоей хвори-устатка дела нет, умри, а свое сделай.
Исхудала Алтынсес, лицо осунулось, скулы вылезли, но держалась. «Напрасно мама и свекровь боялись. Вот и еще один день прошел. Зато и перед людьми не стыдно»,— подбадривала она себя.
Однажды утром Алтынсес, как обычно, встала раньше всех, вышла из землянки и, прижав руку к горлу, в изумлении застыла.
Она не узнала мира. Вчерашнего мира уже не было!
И стебли жесткой сухой травы, и кочки, и ямы, и слипшиеся листья на сырой земле, все осталось под белым-белым снегом. Солнце еще не взошло, но лес был наполнен светом. Раздвигая черные деревья, тянулись серебристо-голубые лучи.
Это зима пришла, и пришла, чтобы не уходить. Тихо. И удивительно тепло. Нет холодного, до костей пробирающего ветра, нет нудного, душу знобящего дождя. И словно краешек светлого дня, над горным увалом поднимается заря.
Ни страха, ни обид. Все хорошо, скоро пройдут горестные дни. Хайбулла жив, Алтынсес жива, а под сердцем у нее— новая жизнь, день ото дня все настойчивее стучится, дает о себе знать.
Так, боясь пошевелиться, она стояла долго. Вдруг очнулась, присела на корточки, взяла в руки мягкий снег и сбила в комок. Прокатила по снегу, получился ком величиной с малахай. Алтынсес красными, как гусиные лапки, руками подняла его и вбежала в землянку.
Женщины только встали, кто одевался, кто умывался.
— Болотный гриб, что ли, притащила? Брось, он же вонючий,— поморщилась одна.
— Болотный гриб, да? Болотный гриб? — Алтынсес положила ей ком на голое плечо, та взвизгнула:
— О-ей! Снег!
— Снег! Снег! — Женщины с криком, с визгом, прямо так, неодетые, выбежали из землянки.
Пошла кутерьма! На шум из другой землянки выглянули подростки. Весь сон сразу слетел, они тут же затеяли игру в снежки.
Пожилая женщина поглядела на радостную суматоху и укоризненно покачала головой.
— Эх, дуры, дуры... Чему радуются? Зиме! Дров нет, одеть-обуть нечего...
— И не говори! — подхватила другая.— Не знаешь, где охапку сена достать! А лишишься коровы,— что с детишками...— не успела договорить, в спину — хлоп! — стукнулся крепкий снежок. Нахмурившись, она открыла уже рот, чтобы отчитать озорника, как две девушки с хохотом закружили ее, повалили. Одна, задыхаясь от смеха, пыталась напихать ей снега за пазуху, другая терла снегом лицо.
— Не горюй, тетка, скоро войне конец! Что душе угодно, все будет. В меду и масле будешь купаться! — кричал мальчишка в рваной рубахе, горстями бросая на них снег.
Тетка с трудом выбралась из кучи, отряхнулась, по-молодому звонко рассмеялась и пошла валить всех без разбору.
Не скоро кончилась бы эта возня, гик и порсканье, если бы повариха не крикнула:
— Хватит вам! Чай стынет!
Задор Алтынсес не угасал весь день. Сделает свою работу и, не слушая ворчанья подруг, то пилу за кого-нибудь тянет, то вместе с другими волочит бревно.
— Никак Хайбуш нынче ночью приснился? — смеялась Кадрия. Следом и другие:
— Уж точно! Видишь, как разошлась!
— Расскажи-ка сон, Алтынсес!
— Эх, и сладко небось целовал Хайбулла! Алтынсес, как в другой бы раз, краснеть и смущаться
не стала, смеялась вместе с подружками, для потехи и сон выдумала. А сама все норовила подсобить, подтолкнуть бревно. Но женщины по неуловимому движению подбородка Кадрии наваливались дружно, и ствол шага на два уходил вперед. Алтынсес даже напрячься не успевала.
Стемнело. Пробили в рельс. Облегченно вздохнув, женщины пошли к землянкам.
Тут, ведя запряженную лошадь под уздцы, подошел паренек.
— Так и оставим, что ли?—сказал он, подводя передок телеги к комлю сосны, которую Алтынсес только что очистила от сучьев. Пять-шесть девушек вернулись и обступили дерево. Алтынсес, обрубив вершину, поспешила к комлю. Вот они с гиканьем, самих себя подгоняя, подняли сосну. Еще немножечко, еще вершок, и бревно ляжет на передок телеги.
Последнее, что помнит Алтынсес,— тонкий голос подростка: «Раз, два — взяли!» — схватившись обеими руками за живот, она повалилась в снег...
Очнулась только ночью. Простонала, открыла глаза. В изголовье, от ее стона готовый погаснуть, трепыхался огонек коптилки. Все тело горит, и горло — будто изнутри подпаленное, и живот, весь живот — полон живых углей. В слабом свете коптилки землянка то вправо валится, то влево. Рядом, накинув телогрейку на плечи, сидя дремлет Кадрия. Словно на качелях, то туда качнется она, то сюда, говорит что-то, но слов не разобрать. Боится, наверное, людей разбудить, тихо говорит, потому и не слышно. Долгая тягучая боль прошла по животу, будто иглой ткнули. Не иглой, нет, длинной вязальной спицей! Алтынсес, вскрикнув, приподнялась. Кадрия обняла ее и, плача, прижала к нарам.
— Лежи, нельзя шевелиться.., Боль отошла, Алтынсес прошептала:
— Не надо, подружка, не плачь... Что со мной? Захворала... Простыла, наверно.
— Захворала, захворала, простыла... Домой вернемся, баню истопим, пропаришься, и все как рукой снимет.
Утром ее завернули в старые одеяла, положили в устланные еловыми лапами сани и отправили в аул. Поехала с ней надежная, рассудительная Сагида, эта в случае чего не растеряется.
Алтынсес, хоть и сама, без чужой помощи, поднялась на крыльцо, была плоха. Вошла в дом и, не дойдя до кровати, опустилась на лавку. Спросила у подбежавшей свекрови:
— А письма нет? — и снова потеряла сознание.
Сколько она проболела, Алтынсес не знала, она потеряла счет дням. Понемногу боль со всего тела снова собралась там, откуда разошлась,— в животе. Потом и оттуда отсосалась. И осталась пустота. Алтынсес чувствовала, как он, этот комок пустоты, начинал шевелиться, полз наверх и, пройдя рядом с сердцем, подбирался к горлу.
Все остальное проходило мимо ее безучастного сознания. Полозья ли провизжат по снегу, шаги ли проскрипят под окнами, возится ли в чулане по хозяйству свекровь,— она не воспринимала этих звуков. Только попытается звук на нитку сознания нанизать, понять его причину— и снова уходит в дремоту.
Что это за болезнь? Не мерзнет, не дрожит Алтынсес. И голова не болит. Но вдруг уйдут все силы, пустое тело оставят, и горит оно в иссушающем зное. Гаснет тусклое мерцание перед глазами, и тот комок снова трется в горле.
«И не говори, сватьюшка. Да хоть ружье бы наставили — не надо было отпускать...»
«Воистину беда беду родит... Скорей бы уж выздоровела, на ноги поднялась. Вернется зять живой-здоровый, и, даст бог, затяжелеет она снова...»
«Аминь. Да будет так. От поганых слов этого кривого совсем я тогда растерялась, не смогла невестку защитить. На мне грех, на мне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21