https://wodolei.ru/catalog/unitazy-compact/sanita/komfort/
Свадьба
Повесть
Никто не удивился, когда за три километра до аула Алтынсес спрыгнула с телеги и пошла пешком — так наработались, намахались за день на покосе, что не до удивления было. Да и странности Алтынсес уже стали привычными. Ну пошла и пошла. Не бог весть какой случай, чтобы со всех сторон обмеривать. Одна только женщина, махнув рукой, будто отгоняя муху, проворчала: «Сорок прямых - одна упрямая». Но слово словечко тянет. Ворчанье это просыпалось, словно холодные брызги на засыпающего.
— Не болтай... Ведь живьем в огне горит.
— Горит... У нее одной горе, что ли?
— Бедному и ветер супротив. Вон косу сломала. Алтынсес будто и не слышала ничего, остановилась,подождала, когда проедут подводы. Две скрипучие телеги проползли мимо, две изнуренные лошаденки с трудом удерживали их, чтобы не раскатились под уклон. Она закинула сломанную косу на плечо и исчезла в тени высокого прямого осинника.
Разговор на телегах, коли раз взболтнули, затих и отстоялся не сразу. Женщины постарше — то ли горести Алтынсес, то ли свои собственные вспомнили — повздыхали молча. А кое-кто и заскорузлым пальцем возле виска покрутил: что, мол, с нее возьмешь?
— Не дай бог, заблудится,— сказала одна.— И что ее в самые сумерки в лес понесло?
Смуглая, похожая на цыганку девушка Кздрия сморщила носик:
— Осталась небось, чтобы в Казаяке искупаться. Она же у нас ой какая стыдливая, стесняется тело свое показывать.
— Только что трещала: «Ах, Алтынсес, ах, подружка», а теперь что же? Сразу нехороша стала?
Носик высокомерно повернулся к задку телеги, отку да донесся упрек.
— Ой, глядите-ка, у Сагиды, оказывается, язык есть В дела молодых лезет! — сказала Кадрия и, достав от куда-то из-за пазухи круглое зеркальце с ладошку вели чиной, начала разглаживать пальцем брови, искоса по глядывая на однорукого, с жестким лицом бригадира Сынтимера.
— Подумаешь — молодая! А я что, старая? Осенью двадцать пять будет. Чем это я в убытке?
— В прибытке! Куда троих сопливых денешь? Коли так пойдет — до десяти скоро догонишь. Ты же их как пельмени лепишь.
— Слава богу, не ветром надуло,— скромно потупилась Сагида.— Все трое — законные, с мужем нажиты. Мы не из тех, кто по чужим аулам бегает, бабку повитуху ищет.
Кадрия закусила губу и с видом полного безразличия стала оглядывать окрашенные закатом облака.
— О аллах! Нашли о чем судачить! — сказала женщина, первой пожалевшая Алтынсес.— Не скажут: как бы чего не случилось в лесу на ночь глядя,— нет, грехи друг друга на безмене взвешивают.
— Алтынсес, кажется, и плавать толком не умеет,— сказала Сагида.
— Пошла бы следом, коли жалко!—это опять Кадрия.
Худые от недоедания, уставшие за день мальчишки ехали до этого молча и вполуха прислушивались к вялой перебранке женщин. Но слова Кадрии будто разбудили их.
— Пошли, ребята,— сказал один.— Посмотрим из-за кустов, как наша енге 1 купается!
И они, словно горох из прорвавшегося мешка, ссыпались на дорогу.
Молчавший до этого Сынтимер вырвал у подростка-возницы кнут из рук и показал навострившимся было уже мальчишкам:
— А вот это видали?
Угроза подействовала. Тихонько пересмеиваясь, те влезли обратно в телегу. Один все же не утерпел, поддел бригадира:
1 Енге — жена старшего брата, дяди, а также старшего вообще по отношению к говорящему.
— Тогда сам бы ее проводил. Ты к нашей енге даже близко подойти никому не даешь.
— Ага,— поддакнул другой.— Петух прямо, что цыплят стережет.
Кое-кто из женщин, отвернувшись, прыснул в ладонь. Кадрия, не отрывая глаз от неба, усмехнулась. Сынтимер насупил брови и единственной рукой ловко скрутил цигарку, так же ловко чиркнул спичкой о коробок, прикурил, и огромный клуб дыма потянулся следом за телегой. Потом шлепнул ладонью по узкой с выпирающими лопатками спине возницы: погоняй.
На задней телеге с визгом растянули гармошку. Еще сильнее пыхнула цигарка Сынтимера. Не замечая многозначительных усмешек женщин, он вглядывался в темно-зеленый в полосах вечернего тумана сумрак леса. Кто-то, следуя за гармонью, хриплым голосом повел песню. Сначала песня билась, как птенец, рвалась и не могла взлететь, моталась из стороны в сторону, но окрепла, набрала силу и полетела к алеющему гребню гор. Над всеми голосами поднялся голос Кадрии:
От болезней есть лекарство, от тоски лекарства нет...
Песня догнала идущую в полутьме леса Алтынсес и подтолкнула ее в спину. «От тоски лекарства нет... лекарства нет...» — шепотом повторяла она, всхлипывая. По глухой траве, не замечая, как ветки хлещут по обожженным на солнце рукам, продиралась она сквозь чащу. Лес поредел, заблестело вечернее небо, и Алтынсес вышла на крутой берег, где стремительное течение Казаяка ударялось о скалу — место, которое называлось Змеиным лежбищем.
Нет, вовсе не собиралась Алтынсес купаться. Если бы собиралась, нашла бы место поудобней, попривычней, к аулу поближе. Да и там вошла бы в воду по пояс, только бы остудила утомленное долгой, от зари до зари, косьбой гибкое тело и торопливо выскочила на берег, скорей натянула платье.
Алтынсес с детства боялась воды. Еще маленькой была, еще и на воде не умела держаться, затянуло ее однажды в омут, и она чуть не утонула. Куда там это гиблое место — Змеиное лежбище! Она и в мелководье-то, где одна малышня плещется, редко когда заходила — и то, если уговорят или вконец задразнят подруги. К тому же свекровь сегодня утром сказала: «Может, пораньше вернешься — к вечеру баню истоплю».
Иное привело сюда Алтынсес. Это сумрачное место, где редкий след человеческий затоптан зверьем, знало тайну Алтынсес. Когда сердце тоской точится, она, ища успокоения, приходит на Змеиное лежбище. Придет и в жалобах на горькую судьбу выплачет тоску. Посветлеет немного на душе, и надежда вроде бы подновится.
И сейчас она, подойдя к большой одинокой березе, окруженной у подножия молодой порослью, крепко зажмурилась и уткнулась лбом в шершавую кору. Рыдание, которое целый день толкалось, задавленное в груди, вырвалось наружу.
Пропал Хайбулла. Жизнь его, как звезда, что восходит на рассвете, вспыхнула и погасла. Справил скорую скудную свадьбу, ввел Алтынсес невесткой в дом и уехал; через пятнадцать дней пришло письмо — одно-единственное. Все. С тех пор ни весточки от Хайбуллы. Есть ли он на этом свете? Жив ли? Или четыре года уже... Даже это неведомо.
...Было, вот как и сейчас, начало сенокоса, когда вернулся раненый Хайбулла из госпиталя. Леса с головой в птичий гомон зарылись, травы на лугах словно на опаре поднимались. Но не было мужчин, чтобы со звоном отбили косы и вышли на эти луга, не было, как прежде, до войны, праздничной суматохи сенокосной поры. Просто на женщин, стариков и подростков надвигалась еще одна тяжелая страда.
Два дня высидел Хайбулла дома, больше не выдержал. Ни причитаний матери, старой Мастуры, ни раны своей, все еще ноющей, он не послушался. Снял из-под амбарной застрехи старую косу и пошел на луга.
В то лето Алтынсес, как и ее подруги, -девчонки шестнадцати-семнадцати лет, косить пошла впервые. Во главе десяти девушек, поневоле взявших на себя эту мужскую работу, поставили Хайбуллу.
Под ливнем мальчишеских насмешек он каждой подогнал косу по руке, отбил, показал, как надо держать ее и вести над землей. Ставил впереди себя то одну, то другую девушку и, ухватив косу в четыре руки, учил взмаху, показывал, как нужно шагать — потом изошел, но толку было мало. В первый день вдесятером того не накосили, чего и один бы накосил.
«Эх, покосить бы самому вдосталь!» — вздыхал Хайбулла, но виду не подавал. Посмеивался только: «Легче стригунка к оглоблям приучить, чем вас к косе». Изо всех сил старались девушки, ретиво, вкривь и вкось, вразнобой махали косами — жалкое зрелище! «Вот сын своего отца! Терпения-то на троих у тебя!»— сказал старый Салях. Дед сейчас ходил в бригадирах: больше некому было. От его похвал у Хаибуллы еще рвения прибавилось. А терпения, видать, и впрямь хватало: дня через три девушки махали косами уже вполне сносно и высокую, по пояс, густую траву скашивали чисто, почти без огрехов.
Из всех девушек Хайбулла как-то сразу выделил Алтынсес. То и дело подходил к ней: или косу направит, или заново — в который уже раз! — покажет, как вести ее. А может, это просто казалось Алтынсес? Ведь Хайбулла— примечала с легким унынием она — точно так же приветлив, внимателен ко всем девушкам. Чуть где заминка, он смахнет пот со лба и уже тут как тут: лезвие наведет, ручку подгонит или переставит, пошутит, подбодрит. Нет, никого не выделял Хайбулла. И все же... Алтынсес невольно считала, сколько раз окликнул ее Хайбулла, сколько раз оказался рядом. И получалось: чаще!
Она изо всех сил отгоняла эти мысли, головой даже мотала, чтобы вытряхнуть прочь этот счет из головы — все впустую. Терялась, наука впрок не шла. То на ровном месте коса в землю воткнется, то идет вроде бы ровно, широко, но вдруг вильнет вбок и так запутается в густой траве, что и не вытянешь. А тут еще Хайбулла сзади наступает, поддразнивает:
— Эй, Алтынсес, пятки срежу!
Крепилась, крепилась Алтынсес и наконец, когда коса опять запуталась в густой траве, не выдержала, отшвырнула ее и, нагнув голову, чтобы не видели слез, бросилась в лес. Хорошо, что день уже клонился к вечеру и пора было домой. Хайбулла глядел, глядел ей вслед и, закинув обе косы, ее и свою, на плечо, пошел за Алтынсес.
Уже тогда взволновало что-то парня или только пожалел нескладеху? Если вдруг проснулась птица души, встряхнулась, ударила крыльями — просто так, беспричинно, от молодости,— отчего же он не приметил Кадрию, которая все «Хайбулла» да «Хайбулла», крутилась возле него? Высоко, видать, ставил себя джигит, если даже на такую красавицу и певунью душа не оглянулась. — Не печалься, Алтынсес, еще два дня, и на покосе равных тебе не будет! — крикнул он, издали увидев ее, сидящую на земле, на затененном краю леса. У Алтынсес сразу на душе стало легко. Но чем ближе становилась освещенная закатным солнцем улыбка Хайбуллы, тем почему-то тревожнее становилось на душе Алтынсес. Она поднялась с земли и не спеша, но и не сдерживая шага, пошла... Дошла до обрыва над Казаяком и, как измотавшийся, остывший стригунок, остановилась. Хайбулла не окликнул, не подошел к ней, повесил обе косы на ветку березы и встал над обрывом поодаль.
Солнце уже зашло за край горизонта, и печальный багрянец покрыл всю землю. Над головой в высоком, быстро гаснущем небе мерцали последние лучи, внизу о подножье скалы билась вода.
— Эх, нет земли лучше нашей! — воскликнул вдруг Хайбулла.
Алтынсес вздрогнула. Быстро повернулась и пристально, словно впервые увидела, посмотрела на Хайбуллу. Брови изогнуты, сузившийся взгляд прям и не дрогнет, как у птицы, привыкшей смотреть против ветра. И весь он сейчас был словно беркут, готовый ринуться с высоты.
В испуге отвернулась, хотела броситься прочь, но от томительной слабости все мышцы обмякли. Что-то хотела сказать — губы помертвели. Только сердце колотится, словно птица в клетке, даже шум воды заглушает.
То ли понял ее состояние Хайбулла, то ли нет,— взобрался на зеленоватую скалу и крикнул:
— Э-ге-ге-ге-эй! — Голос его вспорол недвижный воздух, полетел, вспугивая эхо.
И с этим возгласом улетело смятение Алтынсес. Вот солдат, думала она, украдкой поглядывая на Хайбуллу, раненный, медалью награжден, а ведет себя ну как мальчишка! И ямочки на щеках, когда улыбается, и искорки в глазах, и все повадки — все знакомое, все от того недавнего мальчишки. Но задумается вдруг, и глубокая складка прорежется меж широких бровей, сумрачная тень ложится на лицо. Совсем взрослый, совсем чужой человек. Какая тревога мучает его, какая грусть тускнит глаза?
Семнадцать лет было Алтынсес, не могла она догадаться, что, если человек хоть раз встретится со смертью лицом к лицу, сумрак оседает в глубину его души, и стоит толкнуться душе — сумрак этот, словно ил, всплывает в глазах.
Вот и сейчас Хаибулла, будто рассердившись на себя за свою выходку, помрачнел, насупился и, не отрываясь, стал смотреть на реку. Словно взял и перешагнул через какую-то невидимую межу. А там, за этой межой...
Вдруг Алтынсес сорвала с головы платок и, мотнув головой, разметала отливающие золотом волосы. Так тряхнула, словно хотела стряхнуть с себя какие-то неотвязные мысли. И, неожиданно для самой себя, приставила две ладони ко рту и крикнула:
— Кас-ка-лак!
Постояла, послушала немного и крикнула снова, что было сил, протяжно, словно позвала:
— Кас-ка-ла-ак!
Лес и горы, каждый хребет по-своему, ответили:
«Ла-ак!.. а-ак!..»
Алтынсес то ли смехом зашлась, то ли от испуга ойкнула, согнулась пополам и опустилась на траву. Хаибулла рассмеялся и подошел к ней. «Каскалак»— Беглец — так его прозвали в детстве. За то, что заскучает, бывало, и удерет с уроков поиграть на улице. Не забыла, выходит, Алтынсес, как дразнили его еще тогда, в недалекие, но уже полузабытые годы.
— А сама-то, сама кто?
Алтынсес с трудом удержала всхлип, прошептала:
— А я канарейка.
— Нет, совсем тебе не идет. Ты — Алтынсес.
— «Алтынсес» да «Алтынсес»,— словно бы недовольно зашептала она.— У меня имя есть. Малика. Забыл? А теперь вслед за тобой и весь аул так кличет.
— Но если ты и впрямь золотоволосая!
Истинная правда: не только в своем доме, у отца-матери, не только во всей родне-породе,— во всем Куштиряке она была одна такая — златовласая. И сейчас помнит, когда была маленькой Маликой, ребятня дразнила ее Канарейкой и медноголовой, а кумушки-соседушки, посмеиваясь вполрта, иной раз одаривали Фаризу, мать Малики, непонятной прибауткой про какого-то проезжего молодца. Но вот исполнилось семнадцать, и назло нужде и голоду, которые принесла война, расцвела Малика и стала Алтынсес. Теперь ни усмешек, ни насмешек—разом сдуло. Наоборот, посмотрят на ее непривычную красоту женщины и разве только покачают головой. Но сама Малика среди своих подружек черноволосых, с глазами черными, точно спелая черемуха, особенно рядом с Кадрией, чувствовала себя Золушкой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
Повесть
Никто не удивился, когда за три километра до аула Алтынсес спрыгнула с телеги и пошла пешком — так наработались, намахались за день на покосе, что не до удивления было. Да и странности Алтынсес уже стали привычными. Ну пошла и пошла. Не бог весть какой случай, чтобы со всех сторон обмеривать. Одна только женщина, махнув рукой, будто отгоняя муху, проворчала: «Сорок прямых - одна упрямая». Но слово словечко тянет. Ворчанье это просыпалось, словно холодные брызги на засыпающего.
— Не болтай... Ведь живьем в огне горит.
— Горит... У нее одной горе, что ли?
— Бедному и ветер супротив. Вон косу сломала. Алтынсес будто и не слышала ничего, остановилась,подождала, когда проедут подводы. Две скрипучие телеги проползли мимо, две изнуренные лошаденки с трудом удерживали их, чтобы не раскатились под уклон. Она закинула сломанную косу на плечо и исчезла в тени высокого прямого осинника.
Разговор на телегах, коли раз взболтнули, затих и отстоялся не сразу. Женщины постарше — то ли горести Алтынсес, то ли свои собственные вспомнили — повздыхали молча. А кое-кто и заскорузлым пальцем возле виска покрутил: что, мол, с нее возьмешь?
— Не дай бог, заблудится,— сказала одна.— И что ее в самые сумерки в лес понесло?
Смуглая, похожая на цыганку девушка Кздрия сморщила носик:
— Осталась небось, чтобы в Казаяке искупаться. Она же у нас ой какая стыдливая, стесняется тело свое показывать.
— Только что трещала: «Ах, Алтынсес, ах, подружка», а теперь что же? Сразу нехороша стала?
Носик высокомерно повернулся к задку телеги, отку да донесся упрек.
— Ой, глядите-ка, у Сагиды, оказывается, язык есть В дела молодых лезет! — сказала Кадрия и, достав от куда-то из-за пазухи круглое зеркальце с ладошку вели чиной, начала разглаживать пальцем брови, искоса по глядывая на однорукого, с жестким лицом бригадира Сынтимера.
— Подумаешь — молодая! А я что, старая? Осенью двадцать пять будет. Чем это я в убытке?
— В прибытке! Куда троих сопливых денешь? Коли так пойдет — до десяти скоро догонишь. Ты же их как пельмени лепишь.
— Слава богу, не ветром надуло,— скромно потупилась Сагида.— Все трое — законные, с мужем нажиты. Мы не из тех, кто по чужим аулам бегает, бабку повитуху ищет.
Кадрия закусила губу и с видом полного безразличия стала оглядывать окрашенные закатом облака.
— О аллах! Нашли о чем судачить! — сказала женщина, первой пожалевшая Алтынсес.— Не скажут: как бы чего не случилось в лесу на ночь глядя,— нет, грехи друг друга на безмене взвешивают.
— Алтынсес, кажется, и плавать толком не умеет,— сказала Сагида.
— Пошла бы следом, коли жалко!—это опять Кадрия.
Худые от недоедания, уставшие за день мальчишки ехали до этого молча и вполуха прислушивались к вялой перебранке женщин. Но слова Кадрии будто разбудили их.
— Пошли, ребята,— сказал один.— Посмотрим из-за кустов, как наша енге 1 купается!
И они, словно горох из прорвавшегося мешка, ссыпались на дорогу.
Молчавший до этого Сынтимер вырвал у подростка-возницы кнут из рук и показал навострившимся было уже мальчишкам:
— А вот это видали?
Угроза подействовала. Тихонько пересмеиваясь, те влезли обратно в телегу. Один все же не утерпел, поддел бригадира:
1 Енге — жена старшего брата, дяди, а также старшего вообще по отношению к говорящему.
— Тогда сам бы ее проводил. Ты к нашей енге даже близко подойти никому не даешь.
— Ага,— поддакнул другой.— Петух прямо, что цыплят стережет.
Кое-кто из женщин, отвернувшись, прыснул в ладонь. Кадрия, не отрывая глаз от неба, усмехнулась. Сынтимер насупил брови и единственной рукой ловко скрутил цигарку, так же ловко чиркнул спичкой о коробок, прикурил, и огромный клуб дыма потянулся следом за телегой. Потом шлепнул ладонью по узкой с выпирающими лопатками спине возницы: погоняй.
На задней телеге с визгом растянули гармошку. Еще сильнее пыхнула цигарка Сынтимера. Не замечая многозначительных усмешек женщин, он вглядывался в темно-зеленый в полосах вечернего тумана сумрак леса. Кто-то, следуя за гармонью, хриплым голосом повел песню. Сначала песня билась, как птенец, рвалась и не могла взлететь, моталась из стороны в сторону, но окрепла, набрала силу и полетела к алеющему гребню гор. Над всеми голосами поднялся голос Кадрии:
От болезней есть лекарство, от тоски лекарства нет...
Песня догнала идущую в полутьме леса Алтынсес и подтолкнула ее в спину. «От тоски лекарства нет... лекарства нет...» — шепотом повторяла она, всхлипывая. По глухой траве, не замечая, как ветки хлещут по обожженным на солнце рукам, продиралась она сквозь чащу. Лес поредел, заблестело вечернее небо, и Алтынсес вышла на крутой берег, где стремительное течение Казаяка ударялось о скалу — место, которое называлось Змеиным лежбищем.
Нет, вовсе не собиралась Алтынсес купаться. Если бы собиралась, нашла бы место поудобней, попривычней, к аулу поближе. Да и там вошла бы в воду по пояс, только бы остудила утомленное долгой, от зари до зари, косьбой гибкое тело и торопливо выскочила на берег, скорей натянула платье.
Алтынсес с детства боялась воды. Еще маленькой была, еще и на воде не умела держаться, затянуло ее однажды в омут, и она чуть не утонула. Куда там это гиблое место — Змеиное лежбище! Она и в мелководье-то, где одна малышня плещется, редко когда заходила — и то, если уговорят или вконец задразнят подруги. К тому же свекровь сегодня утром сказала: «Может, пораньше вернешься — к вечеру баню истоплю».
Иное привело сюда Алтынсес. Это сумрачное место, где редкий след человеческий затоптан зверьем, знало тайну Алтынсес. Когда сердце тоской точится, она, ища успокоения, приходит на Змеиное лежбище. Придет и в жалобах на горькую судьбу выплачет тоску. Посветлеет немного на душе, и надежда вроде бы подновится.
И сейчас она, подойдя к большой одинокой березе, окруженной у подножия молодой порослью, крепко зажмурилась и уткнулась лбом в шершавую кору. Рыдание, которое целый день толкалось, задавленное в груди, вырвалось наружу.
Пропал Хайбулла. Жизнь его, как звезда, что восходит на рассвете, вспыхнула и погасла. Справил скорую скудную свадьбу, ввел Алтынсес невесткой в дом и уехал; через пятнадцать дней пришло письмо — одно-единственное. Все. С тех пор ни весточки от Хайбуллы. Есть ли он на этом свете? Жив ли? Или четыре года уже... Даже это неведомо.
...Было, вот как и сейчас, начало сенокоса, когда вернулся раненый Хайбулла из госпиталя. Леса с головой в птичий гомон зарылись, травы на лугах словно на опаре поднимались. Но не было мужчин, чтобы со звоном отбили косы и вышли на эти луга, не было, как прежде, до войны, праздничной суматохи сенокосной поры. Просто на женщин, стариков и подростков надвигалась еще одна тяжелая страда.
Два дня высидел Хайбулла дома, больше не выдержал. Ни причитаний матери, старой Мастуры, ни раны своей, все еще ноющей, он не послушался. Снял из-под амбарной застрехи старую косу и пошел на луга.
В то лето Алтынсес, как и ее подруги, -девчонки шестнадцати-семнадцати лет, косить пошла впервые. Во главе десяти девушек, поневоле взявших на себя эту мужскую работу, поставили Хайбуллу.
Под ливнем мальчишеских насмешек он каждой подогнал косу по руке, отбил, показал, как надо держать ее и вести над землей. Ставил впереди себя то одну, то другую девушку и, ухватив косу в четыре руки, учил взмаху, показывал, как нужно шагать — потом изошел, но толку было мало. В первый день вдесятером того не накосили, чего и один бы накосил.
«Эх, покосить бы самому вдосталь!» — вздыхал Хайбулла, но виду не подавал. Посмеивался только: «Легче стригунка к оглоблям приучить, чем вас к косе». Изо всех сил старались девушки, ретиво, вкривь и вкось, вразнобой махали косами — жалкое зрелище! «Вот сын своего отца! Терпения-то на троих у тебя!»— сказал старый Салях. Дед сейчас ходил в бригадирах: больше некому было. От его похвал у Хаибуллы еще рвения прибавилось. А терпения, видать, и впрямь хватало: дня через три девушки махали косами уже вполне сносно и высокую, по пояс, густую траву скашивали чисто, почти без огрехов.
Из всех девушек Хайбулла как-то сразу выделил Алтынсес. То и дело подходил к ней: или косу направит, или заново — в который уже раз! — покажет, как вести ее. А может, это просто казалось Алтынсес? Ведь Хайбулла— примечала с легким унынием она — точно так же приветлив, внимателен ко всем девушкам. Чуть где заминка, он смахнет пот со лба и уже тут как тут: лезвие наведет, ручку подгонит или переставит, пошутит, подбодрит. Нет, никого не выделял Хайбулла. И все же... Алтынсес невольно считала, сколько раз окликнул ее Хайбулла, сколько раз оказался рядом. И получалось: чаще!
Она изо всех сил отгоняла эти мысли, головой даже мотала, чтобы вытряхнуть прочь этот счет из головы — все впустую. Терялась, наука впрок не шла. То на ровном месте коса в землю воткнется, то идет вроде бы ровно, широко, но вдруг вильнет вбок и так запутается в густой траве, что и не вытянешь. А тут еще Хайбулла сзади наступает, поддразнивает:
— Эй, Алтынсес, пятки срежу!
Крепилась, крепилась Алтынсес и наконец, когда коса опять запуталась в густой траве, не выдержала, отшвырнула ее и, нагнув голову, чтобы не видели слез, бросилась в лес. Хорошо, что день уже клонился к вечеру и пора было домой. Хайбулла глядел, глядел ей вслед и, закинув обе косы, ее и свою, на плечо, пошел за Алтынсес.
Уже тогда взволновало что-то парня или только пожалел нескладеху? Если вдруг проснулась птица души, встряхнулась, ударила крыльями — просто так, беспричинно, от молодости,— отчего же он не приметил Кадрию, которая все «Хайбулла» да «Хайбулла», крутилась возле него? Высоко, видать, ставил себя джигит, если даже на такую красавицу и певунью душа не оглянулась. — Не печалься, Алтынсес, еще два дня, и на покосе равных тебе не будет! — крикнул он, издали увидев ее, сидящую на земле, на затененном краю леса. У Алтынсес сразу на душе стало легко. Но чем ближе становилась освещенная закатным солнцем улыбка Хайбуллы, тем почему-то тревожнее становилось на душе Алтынсес. Она поднялась с земли и не спеша, но и не сдерживая шага, пошла... Дошла до обрыва над Казаяком и, как измотавшийся, остывший стригунок, остановилась. Хайбулла не окликнул, не подошел к ней, повесил обе косы на ветку березы и встал над обрывом поодаль.
Солнце уже зашло за край горизонта, и печальный багрянец покрыл всю землю. Над головой в высоком, быстро гаснущем небе мерцали последние лучи, внизу о подножье скалы билась вода.
— Эх, нет земли лучше нашей! — воскликнул вдруг Хайбулла.
Алтынсес вздрогнула. Быстро повернулась и пристально, словно впервые увидела, посмотрела на Хайбуллу. Брови изогнуты, сузившийся взгляд прям и не дрогнет, как у птицы, привыкшей смотреть против ветра. И весь он сейчас был словно беркут, готовый ринуться с высоты.
В испуге отвернулась, хотела броситься прочь, но от томительной слабости все мышцы обмякли. Что-то хотела сказать — губы помертвели. Только сердце колотится, словно птица в клетке, даже шум воды заглушает.
То ли понял ее состояние Хайбулла, то ли нет,— взобрался на зеленоватую скалу и крикнул:
— Э-ге-ге-ге-эй! — Голос его вспорол недвижный воздух, полетел, вспугивая эхо.
И с этим возгласом улетело смятение Алтынсес. Вот солдат, думала она, украдкой поглядывая на Хайбуллу, раненный, медалью награжден, а ведет себя ну как мальчишка! И ямочки на щеках, когда улыбается, и искорки в глазах, и все повадки — все знакомое, все от того недавнего мальчишки. Но задумается вдруг, и глубокая складка прорежется меж широких бровей, сумрачная тень ложится на лицо. Совсем взрослый, совсем чужой человек. Какая тревога мучает его, какая грусть тускнит глаза?
Семнадцать лет было Алтынсес, не могла она догадаться, что, если человек хоть раз встретится со смертью лицом к лицу, сумрак оседает в глубину его души, и стоит толкнуться душе — сумрак этот, словно ил, всплывает в глазах.
Вот и сейчас Хаибулла, будто рассердившись на себя за свою выходку, помрачнел, насупился и, не отрываясь, стал смотреть на реку. Словно взял и перешагнул через какую-то невидимую межу. А там, за этой межой...
Вдруг Алтынсес сорвала с головы платок и, мотнув головой, разметала отливающие золотом волосы. Так тряхнула, словно хотела стряхнуть с себя какие-то неотвязные мысли. И, неожиданно для самой себя, приставила две ладони ко рту и крикнула:
— Кас-ка-лак!
Постояла, послушала немного и крикнула снова, что было сил, протяжно, словно позвала:
— Кас-ка-ла-ак!
Лес и горы, каждый хребет по-своему, ответили:
«Ла-ак!.. а-ак!..»
Алтынсес то ли смехом зашлась, то ли от испуга ойкнула, согнулась пополам и опустилась на траву. Хаибулла рассмеялся и подошел к ней. «Каскалак»— Беглец — так его прозвали в детстве. За то, что заскучает, бывало, и удерет с уроков поиграть на улице. Не забыла, выходит, Алтынсес, как дразнили его еще тогда, в недалекие, но уже полузабытые годы.
— А сама-то, сама кто?
Алтынсес с трудом удержала всхлип, прошептала:
— А я канарейка.
— Нет, совсем тебе не идет. Ты — Алтынсес.
— «Алтынсес» да «Алтынсес»,— словно бы недовольно зашептала она.— У меня имя есть. Малика. Забыл? А теперь вслед за тобой и весь аул так кличет.
— Но если ты и впрямь золотоволосая!
Истинная правда: не только в своем доме, у отца-матери, не только во всей родне-породе,— во всем Куштиряке она была одна такая — златовласая. И сейчас помнит, когда была маленькой Маликой, ребятня дразнила ее Канарейкой и медноголовой, а кумушки-соседушки, посмеиваясь вполрта, иной раз одаривали Фаризу, мать Малики, непонятной прибауткой про какого-то проезжего молодца. Но вот исполнилось семнадцать, и назло нужде и голоду, которые принесла война, расцвела Малика и стала Алтынсес. Теперь ни усмешек, ни насмешек—разом сдуло. Наоборот, посмотрят на ее непривычную красоту женщины и разве только покачают головой. Но сама Малика среди своих подружек черноволосых, с глазами черными, точно спелая черемуха, особенно рядом с Кадрией, чувствовала себя Золушкой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21