https://wodolei.ru/catalog/installation/geberit-duofix-111300005-34283-item/
Лурдес в упор смотрит на дочь. Она хочет сказать, что только у дегенерата может возникнуть желалие вернуться в эту тюрьму, но сдерживается. Сегодня праздник, и считается, что все должны быть счастливы. Вместо того чтобы сделать замечание, Лурдес сосредоточивает внимание на куске индюшки у себя в тарелке. Она откусывает маленький кусочек. Он сочный, в меру соленый и замечательно усвоится организмом. Она решает, что можно съесть еще немножко.
Через мгновение ее рот приходит в движение, как ужасающая печь. Она набивает его индюшатиной и сладким ямсом. Затем накладывает себе холмик шпината в сметане, заливая его соусом. За ним следует пирог с луком-пореем и горчицей, посыпанный чесноком.
– Mi cielo, ты превзошел себя! – хвалит Лурдес мужа с набитым ртом.
На десерт – пирог с ревенем и яблоками, украшенный английским кремом с корицей. Лурдес съедает все до последней крошки.
На следующий день Лурдес просматривает колонку происшествий в газете, макая сдобные булочки в caf? con leche. Двухмоторный самолет рухнул в темно-коричневые ущелья гор Адирондак. Землетрясение в сельских районах Китая разрушило тысячи домов. В Бронксе в огне заживо сгорела студентка-отличница и ее младший брат, спавший в колыбели. На первой полосе – фотография их матери с опустошенным от горя лицом. Она только вышла в магазин на углу купить сигарет.
Лурдес горюет по всем этим жертвам, как будто они – ее любимые родственники. Каждое происшествие наполняет Лурдес печалью, бередит ее собственные раны.
Пилар предлагает сходить на выставку в музей Фрика. Лурдес с трудом влезает в свой костюм в стиле Шанель, золоченые пуговицы которого с трудом застегиваются на талии, и они едут на метро на Манхэттен. На Пятой авеню Лурдес останавливается, чтобы купить хот-дог (с горчицей, приправами, кислой капустой, жареным луком и кетчупом), две шоколадных крем-соды, картофельные чипсы, бараний люля-кебаб с луком, мягкий крендель и стаканчик вишневого мороженого «Сан-Марино». Лурдес ест, ест, ест, как индуистская восьмирукая богиня, ест, ест, ест, как будто в последний раз видит еду.
В музее все картины кажутся Лурдес скучной мазней. Дочь проводит ее во внутренний двор, залитый зимним солнцем. Они садятся на бетонную скамейку у бассейна. Зеленоватая вода, печальный фонтан гипнотизируют Лурдес, и рана у нее внутри снова открывается. Она вспоминает о том, что ей сказали доктора на Кубе. Что ребенок у нее внутри умер. Что ей надо ввести соляной раствор, чтобы удалить останки ее ребенка. И что детей у нее больше не будет.
Лурдес видит личико своего нерожденного сына, бледное и округлое, как яйцо, проглядывающее из-под воды. Ее дитя зовет ее, машет ручкой. Лурдес чувствует, что сердце у нее рвется на части. Она тянется к нему, зовет его по имени, но он исчезает прежде, чем она успевает его спасти.
Пилар
(1978)
Мама говорила мне, что абуэла Селия атеистка, еще до того как я начала понимать, что означает это слово. Мне нравилось его звучание, насмешливый тон, с которым мама его произносила, и я сразу же поняла, что тоже хочу стать такой же. Я не помню точно, когда перестала верить в Бога. Это произошло не так неожиданно, как решение в шесть лет стать атеисткой, и больше походило на незаметное отшелушивание кожи. Однажды я заметила, что не осталось ни одной чешуйки, которую можно рассеянно сколупнуть, только пустота, в которой весь фокус и заключался.
Несколько недель назад я нашла в комоде у мамы фотографии абуэлы Селии. На одной из них, сделанной в 1931 году, абуэла стоит под деревом в туфлях с ремешками крест-накрест, в платье с оборками и рукавами-пуфами, перетянутом в талии поясом в горошек. Длинные и тонкие пальцы покоятся на бедрах. Волосы разделены на пробор и доходят до плеч, подчеркивая родинку на щеке. В углах губ скрытое напряжение то ли от печали, то ли от радости. Взгляд многоопытной женщины, хотя она совсем молода.
Были и другие фотографии. Абуэла Селия в Сороа с орхидеей в волосах. В кремовом льняном костюме спускается по ступенькам вагона На пляже вместе с мамой и тетей. Тетя Фелисия, пухлый розовый младенец, у абуэлы на руках. Моя мать, хмурая, тощая и почерневшая от солнца, стоит неподалеку.
У меня есть прием, с помощью которого я могу по лицу узнать о личной жизни человека. Если он левша, как абуэла Селия, правая сторона лица выражает его истинные чувства. Я кладу палец на левую сторону лица моей бабушки и, разглядывая фотографию за фотографией, узнаю правду.
Я чувствую большее родство с абуэлой Селией, чем с мамой, даже несмотря на то что не видела бабушку семнадцать лет. Мы больше не разговариваем по ночам, но тем не менее она оставила мне свое наследство – любовь к морю и гладким жемчужинам, понимание слов и музыки, сочувствие к побежденным и нетерпимость к хвастунам. Даже сохраняя молчание, она советует мне делать то, что я считаю правильным, доверять своим ощущениям.
Я постоянно воюю с матерью, которая все время переделывает прошлое, подстраивая его под свои взгляды на жизнь. Это перемещение событий в разных вариациях происходит по нескольку раз на дню вопреки реальности. И это не преднамеренный обман. Мама искренно верит, что ее изложение событий наиболее верно, вплоть до деталей, которые, я знаю, в сущности, искажены. Например, сейчас мама утверждает, что я сбежала от нее в аэропорту Майами, когда мы впервые покинули Кубу. Но на самом-то деле это она вдруг повернулась и побежала, потому что ей показалось, что она слышит папин голос. Я бродила по аэропорту в одиночестве, пока какой-то пилот не отвел меня в контору своей компании и не дал мне леденец.
Переделывается не только прошлое нашей семьи. Мама смотрит на жизнь других людей через искривленные линзы. Может быть, это все из-за ее вездесущего глаза. Он заставляет ее видеть только то, что ей хочется видеть, вместо того, что есть на самом деле. Как в случае с мистером Парези, прыщавым бруклинским юристом, который, по утверждению матери, является главным адвокатом по уголовным делам в Нью-Йорке и составляет впечатляющий список людей, связанных с мафией. А все потому, что он приходит каждый день к ней в магазин и покупает два шоколадных пончика на завтрак.
Однако благодаря своим приукрашиваниям и полуправдам мама рассказывает интересные истории. И ее английский, ее эмигрантский английский имеет некую примесь неправильности, которая придает ему неожиданную точность. Может быть, в конце концов, факты не так важны, как скрытая истина, которую ей хочется выразить. Она рассказывает эту правду себе, и неважно, если за это придется заплатить искажением нашего прошлого.
Думаю, я и сама не раз грешила против истины, когда пыталась творчески преобразить действительность. Как, например, в моей картине со статуей Свободы, которая вызвала такое смятение в булочной. Забавно, но в прошлом году «Секс Пистолз» сделали то же самое с фотографией королевы Елизаветы на обложке сингла «Боже, храни королеву». Они нарисовали булавку в носу у королевы, и вся страна ходила на ушах. Анархия в Великобритании – это здорово.
Мама разжигает свой собственный огонь анархии рядом с домом. Ее булочные «Янки Дудл» стали местом сборищ кубинских экстремистов, которые приезжают из Нью-Джерси и Бронкса, чтобы обменяться своими допотопными взглядами на политику за чашкой ее убийственного эспрессо. В прошлом месяце они начали телеграфную кампанию против Вождя. Учредили бесплатную горячую линию, по которой изгнанники с Кубы могли позвонить, выбрать одно из трех едких посланий с требованием отставки Вождя и послать его прямо в Президентский дворец.
Я слышала, как один из когорты моей матери хвастался, что позвонил в театр «Метрополитен-опера», где должна была выступать Алисия Алонсо, прима-балерина Национального балета Кубы, поддерживающая Вождя, и угрожал его взорвать. «Я прервал «Жизель» на семьдесят пять минут!» – хвастался он. Узнай я об этом раньше, напустила бы на него ФБР.
А на прошлой неделе все они отмечали – сигарами и шипящим сидром – убийство журналиста в Майами, который призывал наладить отношения с Кубой. Эти ползучие гады передавали из рук в руки испанскую газету и хлопали друг друга по спине, как будто это они устроили большой взрыв против сил зла. На первой полосе я видела фотографию: рука репортера, в машине которого взорвалась бомба, висит на ветке цезальпинии.
Не понимаю, как случилось, что мама дочь абуэлы Селии. И как случилось, что я ее дочь? Где-то произошла ужасная путаница
* * *
Снаружи вечерний свет отливает влажным темно-фиолетовым. Сумерки размывают жесткие линии и плоскости, преображают предметы, выявляя их истинную сущность. Обычно я ненавижу, когда художники так носятся со светом, но здесь особый случай. Я люблю писать в сумерках.
В прошлом семестре, во время моей учебы в Италии, я видела такой свет в Венеции на карнавале. Он освещал невероятно высокого человека, одетого в черное, в белой маске с провалами темных глазниц. Тот кружил, как летучая мышь, по кварталу позади пьяцца Сан-Марко. Я боялась остановиться, но еще больше боялась идти. Наконец свет последовал за этим человеком в конец переулка, и я освободилась от его чар.
Такой же свет был и в Палермо, в Святой Четверг, когда наступили сумерки. Забитые ягнята, освежеванные и прозрачные, как детская плоть, ровно висели на ржавых крюках. Они были прекрасны, и мне захотелось вытянуться рядом с ними и увидеть себя в этом свете. Вернувшись во Флоренцию, я стала позировать обнаженной в художественной школе, хотя дала зарок никогда этого не делать. Позируя, я думала о прозрачных ягнятах в фиолетовом свете.
Иногда я спрашиваю себя, прибавилось ли у меня опыта от моих приключений. Я думаю о Флобере, который провел большую часть своей сознательной жизни во французской деревушке, или об Эмили Диккинсон, чьи стихи отражают мерный звон церковных колоколов. И тогда я думаю, что, может быть, самый больший путь я должна проделать в своем сознании. Но потом я вспоминаю Гогена, или Д. Г. Лоуренса, или Эрнеста Хемингуэя, который, может, рыбачил вместе с абуэло Гильермо на Кубе, и прихожу к выводу, что нужно пожить в этом мире, чтобы суметь сказать о нем что-то стоящее.
В эту самую минуту, когда я сижу за столом на втором этаже библиотеки колледжа Барнарда и разглядываю прямоугольник мертвой травы за окном и дальше за ним несущиеся по Бродвею машины, я чувствую, что во мне что-то зреет. Что именно – не знаю. Я все еще жду, когда начну жить по-настоящему.
Мой парень, Рубен Флорин, – перуанец, и его семья, так же как и моя, разобщена политикой. Его тети и дяди, родители, бабушки и дедушки непримиримо настроены друг против друга. Рубен, как и я, переехал с родителями в Нью-Йорк, когда ему было два года. Но различие между нами в том, что он, по крайней мере, может, если захочет, вернуться в Лиму. У меня такой возможности нет, и это причиняет мне боль.
Рубен часто видит меня во сне. Я в голубых, расшитых золотом одеждах вхожу сквозь трапециевидные двери в солнце. Со мной ничего не происходит, говорит он, но я выгляжу несчастной, очень несчастной. «Спи», – говорю я ему, но его сон всегда на этом заканчивается.
Я познакомилась с Рубеном в первый же день в колледже Барнарда, куда перевелась после семестра учебы в художественной школе на Род-Айленде и семестра во Флоренции. После Италии я даже думать не могла о том, чтобы вернуться в Провиденс, поэтому решила получить академическое образование. Художественная школа была гадючником, где царили жестокость и клевета, где все искали похвалы от преподавателей. Я не хотела быть зависимой от людей, которых не очень-то уважала, поэтому теперь специализируюсь по антропологии.
Рубен хочет после окончания университета поступить на дипломатическую службу и поездить по странам Третьего мира. Мне нравится быть с ним. Мы не афишируем наши отношения, как другие парочки, вечно лапающие друг друга или обменивающиеся голодными взглядами. Мы принимаем наше наслаждение как подарок судьбы. Особенно мне нравится заниматься этим ранним вечером, когда я достаточно устала за день, чтобы оценить его медлительные губы и руки. Занимаясь любовью, мы говорим по-испански. Английский кажется нам неподходящим для интимных отношений.
Я думаю о Рубене, и это заставляет меня собрать книги, пригладить щеткой волосы и пересечь Бродвей. Сейчас час пик, и люди толпой валят из метро на 116-й улице, как будто там пожар. На ступенях библиотеки кто-то на гитаре играет народные песни, но его никто не слушает. Люди здесь негативно реагируют на любое открытое проявление эмоций. Кроме того, этот парень может быть мунитом. Их сейчас много в студенческом городке.
Я хочу сделать Рубену сюрприз – подождать у него в комнате, пока он не вернется с занятий, но вместо этого обнаруживаю его в постели с датской студенткой, приехавшей по обмену, – он познакомил нас с ней на прошлой неделе. Она бледная, у нее большая грудь и ненормально розовые соски. Я стою, уставившись на ее соски, а Рубен пускается в объяснения. Она даже не накидывает на себя простыню. У меня такое чувство, будто она показывает себя, вызывает меня на состязание. Она знает, чем привлечь мужчину. Я не понимаю ничего из того, что говорит Рубен. Наверное, я стою очень долго, потому что Рубену больше нечего сказать, а женщина начинает деликатно покашливать в кулак. Когда она кашляет, ее груди вздрагивают, как подсолнухи на ветру.
– Может, тебе лучше уйти, – нерешительно говорит мне Рубен по-испански. Что я и делаю.
Час спустя я пью шестую чашку кофе в венгерской кондитерской на Амстердам-авеню и просматриваю объявления в «Виллидж войс». Среди них иногда попадаются довольно странные: «Бисексуальная амазонка ищет высокопрофессионального партнера. Только серьезные предложения». Чтение объявлений отвлекает меня от мыслей о том, чем Рубен и эта корова занялись после моего ухода. Я однажды слышала по радио, как психолог на ток-шоу рассказывал о четырех стадиях горя. Не помню, входит месть в их число или нет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28