https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/s-termostatom/Grohe/
Мы с Милагро развесили наши шарфы с журавлями на стенах и смотрели, как птицы летают в воздухе. Мы складывали и перекладывали нашу одежду и ждали удобного случая, чтобы сбежать.
Через несколько дней мама ушла на одно из своих ночных сборищ вуду. Мы с Милагро уговорили ее оставить нас в Гаване, не отправлять к абуэле Се-лии. Когда она ушла, мы с Милагро сложили одежду в рюкзак и повязали шарфы с журавлями. Мы ждали такси на площади и не оглядывались назад. Луна уже высоко поднялась в небе, нетерпеливо ожидая наступления ночи. Казалось, что это светит сжавшееся солнце. Мы ехали сначала по одному переулку, затем по другому. Такси, скрипя рессорами, подпрыгивало на булыжниках. Ожидание казалось бесконечным. Удастся ли нам бежать?
Когда мы остановились, я посмотрела вверх на гнилой отель, я посмотрела на наше будущее.
Милагро, кажется, знала, куда идти. Я последовала за ней через сводчатый проход под кованой железной аркой, потом вверх по мокрым кривым ступеням, воняющим отбросами. Перила лестницы местами шатались, когда мы взбирались вверх сначала по одному пролету, затем по другому.
– Он здесь. – Милагро указала на дверь без номера Она шагнула к ней уверенно, как будто пришла собирать квартплату, и дважды громко постучала. Лицо отца было в отвратительных рубцах, которые тянулись от глаз с красными веками, от обрубка носа и уродливых ушей к голому черепу, туго обтянутому кожей. Мы хотели убежать, но папа протянул к нам руки, свои когда-то такие красивые руки, и назвал нас по именам.
Мы с Милагро продолжали тайно видеться с отцом при любой возможности. Если бы мама это обнаружила, кто знает, что бы она с нами сделала. В жилище отца, бывшей комнате для прислуги, было одно окно, которое выходило в переулок, где грызлись бродячие псы. По ночам, как говорил папа, он слышал гудки пароходов, покидающих Гавану. От этого ему было одиноко.
Папа рассказал, что, после того как мама сожгла ему голову, капитан торгового судна из жалости к нему выправил его документы таким образом, что по ним значилось, будто он получил ожоги во время взрыва на борту. Папино пособие по нетрудоспособности было таким мизерным, что я не знаю, на что он покупал нам подарки – огромных кукол с кремовой кожей и бархатными бантами, пластиковые сумочки с вставленным внутрь картоном, яркие береты, которые мы прятали от матери. Похоже, сейчас, когда мы выросли, папа хотел повернуть время вспять. Он хотел, чтобы мы были меньше, младше, карманного размера. Я думаю, он покупал нам подарки, потому что отчаянно хотел, чтобы мы его любили. Ему казалось, что, пока мы любим игрушки, мы и его будем любить.
Спустя некоторое время нам уже было нетрудно смотреть на лицо отца. В его плохо видящих глазах мы нашли тот язык, который искали, язык более красноречивый, чем дешевые ожерелья из слов нашей матери.
Мы приносили папе протертую пищу и чисто промывали складки его покрытой шрамами кожи. Я работала сверхурочно в лимонной роще при школе и заработала талоны на магнитофон. Милагро купила ему кассету с джазом, который он слушал целыми днями. Он не говорил, чем занимается в наше отсутствие, но я подозреваю, что он никогда не выходил из дома.
– Я быстрее всех бегал в школе, – сказал он нам однажды. Прошлое было так живо для него, как будто он заново переживал все, о чем рассказывал. Он был единственным сыном у родителей, родился поздно, когда они уже не надеялись, что у них будет ребенок; его баловали и все ему прощали, как первому внуку. – Я выигрывал на дистанции сто ярдов, хотя был намного тяжелее других ребят. Пробегал ее за тринадцать секунд.
Он рассказал нам также, как ему пришлось работать в никелевой шахте. Но в первый же день он сбежал и поступил матросом на торговое судно. А когда он вернулся из своего первого плавания, его родители уже умерли.
Однажды папа попросил нас привести Иванито, я не знаю почему. Мы с Милагро предупредили его, что Иванито, возможно, не придет, что он наслушался всякой лжи про него. Может быть, мы ревновали. Мы хотели, чтобы папа принадлежал только нам двоим.
Но потом мы передумали. Мы хотели, чтобы Иванито увидел, что мама сделала с нашим отцом, что она сделала с нами.
В тот день передавали штормовое предупреждение. Ветер носил мусор по улицам, и воздух был так насыщен влагой, что почти не видно было домов. У гавани океан был весь в ухабах, и волны захлестывали волнорезы. Мы бежали втроем, схватившись за руки. Первые капли дождя упали, когда мы добрались до папиного отеля.
– Не думаю, что он дома, – Милагро странно посмотрела на меня, непонятно почему. Иванито стал нетерпеливо подпрыгивать на месте, стараясь согреться.
Если бы не сильный дождь, который вдруг хлынул как из ведра, мы бы не поднялись по лестнице. Если бы мы не испугались собак, которые грызлись в том переулке, мы увели бы Иванито домой. Если бы мы увидели пароходы, большие, с витиеватыми русскими буквами, вплывающие в доки, как огромные Гулливеры, мы могли бы прийти к отцу в другой день. Но мы пришли именно в этот.
Дверь в комнату была слегка приоткрыта, и мы услышали хриплое хрюканье, как будто новорожденные поросята сосали свою матку. Иванито толкнул дверь, и мы увидели отца. Его лицо, страшное и раздутое, с широко открытым ртом, багрово-красное, как и его член, содрогнулось, когда его молоко брызнуло на грудь лежавшей под ним голой женщины в маске.
Сейчас мы снова в школе-интернате. Нам здесь нравится. Мы с Милагро вызвались кормить лошадей в конюшне. Когда мы едем верхом через лес и лимонные рощи, лошади скалят зубы от счастья.
Иванито тоже в школе-интернате. Учителя говорят, что он очень умный, но неприспособленный, что он плачет каждую ночь и мешает другим детям спать. Иванито чувствует себя виноватым из-за того, что ходил к папе. Он боится, что мама об этом узнает и он никогда не сможет вернуться домой. Но мы пообещали ему, что никому ничего не скажем, и поклялись сохранить эту тайну до конца жизни. В подтверждение мы все трое прокололи пальцы и смешали нашу кровь.
И все же мой брат так и не понял, что мама ничего не сделает ни с ним, ни с абуэлой Селией, ни с нами.
Достаточно сильная
(1975)
Лурдес Пуэнте на дежурстве. Она шагает по пятиугольной площади Бруклина, окруженной домами из песчаника и липами. Этот район считается безопасным с тех пор, как соседи переехали по эту сторону Атлантик-авеню. Лурдес – помощница полицейского, первая в своем округе. Она ответила на сотню вопросов письменного теста, отмечая букву «с» каждый раз, когда сомневалась в чем-то или не понимала вопроса. Капитан Качиола лично ее поздравил. Он хотел убедиться, что она достаточно сурова к преступникам. Лурдес заявила, что наркоторговцев надо сажать на электрический стул. Это понравилось капитану, и ее отправили патрулировать улицы. Она дежурит в четверг и пятницу с семи до десяти вечера.
Лурдес нравится патрулировать, шагая по тротуару в черных ботинках на толстой подошве. Эти ботинки, как ей кажется, что-то вроде пистолета. Она может, если понадобится, бежать в них без дрожи в коленках, перепрыгивать обочины, пересекать извилистые, в рытвинах, тротуары Бруклина. Эти ботинки – власть. Если женщины наденут такую обувь, думает она, им нечего тогда беспокоиться об абстрактном равенстве. Они вступят в армейский резерв или, как она, во вспомогательную полицию, чтобы защищать то, что им принадлежит. На Кубе никто не был готов к приходу коммунистов, и вот к чему это привело. Сейчас ее мать с биноклем и пистолетом охраняет берег Кубы от вторжения янки. Если бы у Лурдес оказалось оружие, когда оно было ей необходимо!
Сейчас четверг, немного больше девяти. Полнолуние. Луна висит огромная, восковая, в темных пятнах. «В такую ночь все лунатики Нью-Йорка выходят бродить по карнизам», – предупредил ее дежурный полицейский.
Но пока все тихо. Слишком холодно для бездельников. Лурдес вдруг вспоминает, как смешили Пилар первые слова песни Армстронга о луне. «У него было полно времени, чтобы придумать что-нибудь стоящее. И это все, что он сумел сказать?» Ей было тогда десять лет, а она уже все высмеивала. Лурдес шлепнула ее за непочтительность, но дочери все нипочем. Пилар невосприимчива к угрозам. Она не придает значения обычным вещам, так что наказывать ее бесполезно. Даже сейчас Пилар не боится боли, ее не страшат никакие потери. Это все из-за равнодушия – вот что сильнее всего выводит Лурдес из себя.
Последняя еврейская семья уехала из округи. Остались только Кельнеры. Остальные на Лонг-Айленде, в Вестчестере или Флориде – в зависимости от возраста и счета в банке. Пилар думает, что Лурдес нетерпима, но что ее дочь понимает в жизни? Равенство – это вроде одной из ее абстракций. «Я не веду статистики, – говорит она Пилар. – Я не подсчитываю, сколько цветных в нашем районе». Черные лица негров, смуглые – пуэрториканцев. Время от времени встречается ирландец или итальянец, но лица у них кажутся испуганными. Лурдес предпочитает смотреть на вещи трезво – прошло всего несколько месяцев, а дома из песчаника сдаются в аренду, на улице мусор, у людей злые глаза, они сидят на ступенях крыльца у своих дверей и смотрят перед собой безучастным взглядом. Даже Пилар не вправе осуждать ее за ханжество.
Лурдес, шагая по улице, чувствует твердую землю под своими крепкими черными ботинками. Она вдыхает холодный воздух, обжигающий легкие. Ей кажется, будто воздух состоит из хрустальных волокон, которые обдирают и очищают ее изнутри. Она твердо решила, что терпеть не может фантазеров, всех, кто не в состоянии определить, где белое, а где черное.
Лурдес проводит рукой вверх-вниз по дубинке. Это единственное оружие, которым ее снабдило полицейское управление. Дубинкой и ручным фонарем. За два месяца патрулирования Лурдес один раз применила дубинку и то лишь для того, чтобы прекратить драку на спортивной площадке между маленьким пуэрториканцем и тремя итальянскими мальчишками. Лурдес знает мать пуэрториканца. Именно она проработала у нее в булочной полдня. Лурдес поймала ее с поличным, когда та прикарманила пятьдесят центов от продажи двух жареных пирожков, и выставила вон. Неудивительно, что ее сын правонарушитель. Он продает пластиковые пакетики с марихуаной за винным магазином.
Сын Лурдес был бы примерно такого же возраста, как и сын той женщины по фамилии Наварро. Но ее сын был бы совсем другим. Он бы не препирался с ней, не торговал наркотиками и не пил бы пиво из бумажных пакетов, как другие подростки. Ее сын помогал бы ей в булочной без всяких уговоров. Он спрашивал бы у нее совета, прижимал ее руку к своей щеке, говорил бы, что любит ее. А она разговаривала бы с сыном так, как Руфино разговаривает с Пилар, по-приятельски. Лурдес страдает от этого.
Деревья вдоль улицы заключены в квадраты грязи на равном расстоянии друг от друга. Все, кроме этих квадратов, забетонировано. Лурдес вспоминает, что читала где-то о том, как болезнь уничтожила на восточном побережье все немецкие вязы, кроме одного-единственного на Манхэттене, окруженного бетоном. Так как же, спрашивает она себя с удивлением, нам-то всем выжить?
Вскоре после того, как они с Руфино приехали в Нью-Йорк, Лурдес поняла, что он никогда не приспособится к новой жизни. У него в голове что-то произошло, и это делало его неспособным для обычной работы. Какая-то часть его никак не могла покинуть усадьбу, это ослабляло его, не давало начать новую жизнь. Его невозможно было пересадить. Поэтому Лурдес взялась за работу. Кубинские женщины определенного возраста и определенного класса считали, что работать вне дома ниже их достоинства. Но Лурдес никогда так не считала.
Несмотря на то что Лурдес стала привыкать к преимуществам, которые давало ей замужество за Руфино и принадлежность к его семье, она никогда не принимала жизнь, свойственную женщинам этого круга. Даже сейчас, лишенные своего богатства, теснясь в двухкомнатных квартирках в Хайалиа и Малой Гаване, женщины семейства Пуэнте продолжают цепляться за свои привычки и, раскладывая свое столовое серебро, предаются неумеренной ностальгии. Донья Сейда, некогда грозная глава рода, которая твердой рукой правила своим большим семейством, теперь целыми днями сидит перед телевизором и смотрит бесконечные сериалы, умащивая свои толстые запястья.
Лурдес никогда не собиралась вести такую жизнь. После медового месяца она сразу приступила к работе на ранчо. Она просмотрела бухгалтерские книги, выгнала жуликоватого бухгалтера и сама взялась вести учет. Она украсила затхлый, с закопченным потолком дом акварельными пейзажами, перетянула кушетки простыми грубыми тканями, сняла со стеклянных дверей кретоновые портьеры, чтобы утренний свет проникал в комнаты. Старинные безделушки, строгая мебель, украшенная резными фамильными гербами, вылетели вон. Лурдес налила в мозаичный бассейн чистой воды и соорудила в саду вольеру для птиц, заполнив ее туканами и какаду, голубями, попугаями ара и канарейками, которые стали громко распевать свои песни. Иногда по ночам она слышала одинокие крики перепелок, перекликающихся с птицами из вольеры.
Когда недовольный слуга сообщил донье Сейде об изменениях в ее деревенском доме, та пришла в ярость, явилась на ранчо и привела виллу в первоначальный вид. После ее отъезда Лурдес вновь соорудила вольеру и наполнила ее птицами и с тех пор никогда не разговаривала со своей свекровью.
Лурдес тоскует по птицам, которые были у нее на Кубе. Она подумывает о том, чтобы вступить в общество любителей птиц, но кто будет в ее отсутствие заниматься булочной? Пилар не заслуживает доверия, а Руфино не может отличить голландское печенье от пончика. Стыдно сказать, но в Бруклине Лурдес не видела никаких других птиц, кроме тупых корольков и грязных голубей. Руфино взялся разводить голубей в проволочной клетке у них на заднем дворе, как Марлон Брандо в фильме «В порту». Он пишет послания на клочках бумаги, засовывает их в металлические колечки, которые закрепляет на лапке голубя, затем целует каждую птицу в головку на удачу и с гиканьем выпускает на свободу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28