https://wodolei.ru/catalog/unitazy/
Сыграйте что-нибудь романтичное, проворковала она. Я посмотрел на женщину. Тусклые волосы, покрасневшие от воспаления глаза и потрескавшийся макияж обоих век. Я разглядел образовавшиеся между губами и носом складки, в которых скопилась крем-пудра. От моего внимания не ускользнули и пятнистое декольте с цепочкой из крохотных жемчужин, непонятной длины юбка, туфли на среднем каблуке из искусственной крокодиловой кожи. Потом мой взгляд снова вернулся к жемчужинкам. Мне подумалось, что еще никогда в жизни я не рассматривал женщину так пристально. Шопен, проговорил я. Для вас – именно Шопен. Ноктюрны, ночная роковая таинственная аура, одним словом, романтическая атмосфера. Это просто фантастика. Глаза ее раскрылись, женщина преобразилась всего за несколько секунд. Она невольно передернула плечами, подавшись телом вперед. Разомкнулись и губы. Видимо, улыбка не причиняла ей никакого неудобства, хотя кожа вокруг рта натянулась до предела. Я рада, проговорила она. Очень рада. Потом она села рядом, прямо у рояля, а я в это время исполнял все ноктюрны – двадцать один. Между прочим, ноктюрны обладают совершенно определенной тепловой характеристикой. Возможно, это звучит странно, но, на мой взгляд, любая музыка имеет конкретную температуру. Например, фуги Баха наполнены холодом, напоминая поражающие своим совершенством кристаллические узоры на окне. Некоторые произведения Листа источают лихорадочный пыл, а вот ноктюрны Шопена совпадают с температурой тела, если говорить точно, немного превышают ее, примерно тридцать семь градусов. Другими словами, в эту музыку погружаешься как в подогретую воду для купания, теплоту которой просто не ощущаешь, поскольку она соответствует температуре тела. Воспринимается лишь легкое парение, ослабление земного притяжения, приобретающего черты легкости, пушистости, бестелесности. Так моими усилиями эта женщина плавно погружалась в музыку, забывая свое тяжелое старое тело.
Вы тоже сделайте паузу, проговорила она, когда я закончил играть.
Я взглянул на часы. Да, вырвалось у меня, сейчас. Только ненадолго. Джин с тоником немного разморил меня, так как я еще ничего не ел. Поэтому после краткой паузы я сыграл вальс Шопена, с многократными рубато, с бессмысленными замедлениями и легкомысленными ускорениями, благодаря которым мне удалось скрыть собственную неуверенность. Я изобретательно закрыл глаза и, ощущая ее взгляд, стал раскачиваться. Ровно в семь я захлопнул крышку рояля. Ну и что дальше? – спросила дама. Хризантема, озарило меня. – Я сделаю это для тебя. На следующей неделе ты играешь в Амстердаме, и даже если придется добираться автостопом, это мне влетит в копеечку плюс билет на концерт и цветы, и еще надо будет подумать, где переночевать.
Дальше было не так уж сложно. Все равно она вбила себе в голову, что решила меня соблазнить, она меня, а не наоборот. И когда раздались какие-то звуки, я реально представил себе, что, вероятно, именно сейчас кто-то бесшумно пронесся по коридору и приставил ухо к двери. Может быть, то была моя горничная в своем белом переднике. Я чувствовал запах ее накрахмаленного передника, и вот я уже сорвался с места. Купи себе новый костюм, прошептала блондинка мне в ухо, когда при прощании сунула что-то в карман брюк, что-то едва слышно прошуршавшее.
Вечером я засел за свою дипломную работу – «Эстетика и опыт. Размышления о рецептивно-эстетическом анализе творчества Шумана в контексте эмпирического музыковедения». Я был почти близок к завершению. Я собрал все, что было сказано на эту тему. Кроме того, провел собственные исследования. Особенно меня интересовало воздействие тональностей. Платон высказал несколько оригинальных замечаний в этой связи. Определенные тональности способны вызывать в человеке воинственное настроение, как вы к этому относитесь? Музыкально-риторические теории Матесона я освоил, как и размышления французских просветителей, которые считали, что в крови присутствуют малые эмфатические существа – жизненные силы, которые в зависимости от музыкального настроения преобразуются в разные колебания. Удивительно, не правда ли?
– Гм.
– Особый интерес у меня вызывают тональности – мажор и минор. Я даже углубился в исследования, посвященные измерению воздействия на слушателя мажора и минора с помощью гальванического сопротивления кожи. Эмпирическое музыковедение – дилетантская подпитка теории. Как и следовало ожидать, ничего толкового из этого не получилось.
– Ну и что же они означают, эти мажоры и миноры?
– Ну да! Вам наверняка это известно. Мажор – носитель радостного, а минор – грустного настроения. Вместе с тем существует масса грустных произведений, написанных в мажорном тоне, и веселых – в минорном. Лица, находившиеся в клинике под медицинским наблюдением, реагировали на настроение, которым проникнуто музыкальное произведение, а не на его тональность. Кстати сказать, удивительное слово «тональность». Мне кажется, при сочинении музыки это самая трудная вещь: веселый настрой в миноре и грустный – в мажоре. Сегодня-то мне понятно, что я всегда имею успех у дам, затевая эту путаную игру. Например, вальс из «Веселой вдовы» (пожалуйста, не считайте безвкусицей, но это действительно так) написан в мажорном тоне. Но если исполнить его как положено, я имею в виду, если я сыграю его на свой манер, то они плачут, испытывая волнение и неуверенность. Дамы сходят с ума. Сегодня-то мне все ясно. Когда я писал свою работу, мне многое было абсолютно непонятно. Жизнь оставалась для меня загадкой. Между тем я просиживал за своей писаниной. Однако после встречи с Хризантемой все отодвинулось от меня в далекую даль… Она не выходила у меня из головы. Я оставался для нее слепой луной, которую она освещала, сама того не зная.
– Что вы ощущали?
– Трудно сказать. Откровенно говоря, ничего. Это значит, я ощущал себя как грызун-соня. Знаете, что это такое?
– Нет. Что вы под этим понимаете?
– Так называют великолепно подготовленных агентов, которые, однако, в силу глубочайшей конспирации годами ведут жизнь заурядных, ничем не приметных людей. Это почтовые служащие, официанты, заправщики на бензоколонках. Но им-то известно, что это всего лишь интермеццо. Что в один прекрасный день они будут реанимированы. Что тогда они выйдут из небытия, которое кажется бесконечно повторяющимся настоящим. И что тогда, наконец, они будут востребованы по своему изначальному предназначению.
– Каково же было ваше предназначение?
– Это первый уместный вопрос.
– Мы с вами не на ток-шоу.
– Как посмотреть…
– И все же?
– Я долго размышлял: мир дожидается того мига, когда услышит меня как пианиста. Между тем мне известно: мир ожидает того, что я смогу осчастливить несколько женщин.
– Не считаете ли вы эту задачу чересчур претенциозной? Вообще говоря, счастье испытали лишь немногие женщины.
– Наверное, было бы жуткой пыткой ощущать себя счастливым на протяжении всей жизни.
– Что представляла собой ваша мать?
– Пожалуйста, только не сегодня. Не сегодня.
– Когда-нибудь нам придется к этому вернуться.
– Позже.
– Отсрочка не меняет сути дела.
– Моя мать была счастливой женщиной. Причем всю жизнь. Пока хватит?
– Когда вы снова увиделись с Хризантемой?
– Неделей позже. В Амстердаме. Вы знаете там Concertgebouw? Мимо с грохотом проносятся автомобили и трамваи, кажется, что находишься на Пиккадилли. До ее выхода на сцену мне больше всего на свете хотелось перекрыть все улицы – столь неуместными в таком священном месте казались мне этот грохот, визг и нескончаемый вой автомобильных клаксонов. Я сидел в первом ряду. Она меня сразу узнала. На ней было вечернее платье с вырезом, обнажающим плечи. Восхитительная кожа, упругая и шелковистая. Но тогда я еще слабо разбирался в этих вещах. Она была в платье коричневого цвета с крохотными блестками, в волосах поблескивал бант со стразом. Поклонившись прямо передо мной, Хризантема успела посмотреть мне в глаза. Всего мгновение. Но на этот раз все было по-другому. Никакой радости, никакого флирта. В ее игре присутствовало какое-то агрессивное, реактивное начало. Моего любимого Шумана она разрубала на куски. Музыканты из квартета со страхом едва успевали поймать ее взгляд, порываясь притормозить, умерить, укротить ее порыв. Но она словно сорвалась. На ее лице поблескивали маленькие капельки пота, напоминавшие лак на старом портрете. Игра поражала угловатостью и отчаянием. Тем не менее она имела огромный успех. Казалось, он привел ее в ярость. Хризантема как-то безучастно взяла из рук маленькой девочки букет цветов и бросила мне под ноги. Слегка поклонилась публике и уже больше не выходила вместе с другими музыкантами на поклоны. Я не осмелился пройти за кулисы и предпочел дожидаться у выхода на сцену. Она вышла раньше других. Причем одна. Увидев меня, бросилась прочь. Такси сорвалось с места, а я даже не попытался следовать за нею.
– Что? Вы с ней даже не поговорили?
– Нет. Потом был Париж, потом Вена и Грац, после чего я уже не смог продолжать. Я узнал, кто ее агент. Старый приятель профессора Хёхштадта. Я ему открылся. Он даже передавал мои письма, потому что я вступил с ней в переписку. Я всегда знал, где она находилась, где выступала с концертами. На свой экзамен я не явился. Он должен был состояться в тот день, когда я сидел на концерте в Граце, в Штефаниенхаме. И опять коробка с шоколадными конфетами и яркими барельефами моих богов музыкального сочинительства. Впрочем, Шуман занял свое место совсем рядом со сценой. Взглянув на часы, я понял, что сейчас профессор делает совсем не радостное открытие: его ученик не явился на экзамен по фортепьяно. Но я-то уже находился там, где положено. Я сидел в первом ряду; мне стоило больших денег и бесконечных телефонных звонков постоянно оказываться в первом ряду, но я не находил в этом прежней радости, поскольку что-то не получалось в моей жизни, и Хризантема с каждым разом выступала все слабее, а я испытывал к ней такие глубокие чувства… Потом мне стало плохо, и служитель, копия жалкого Ганса Мозера, чертыхаясь вывел меня из зала.
– О Боже мой!
– И это говорите вы.
– Гм!
– Ну, тогда следующий вопрос.
– Минуточку, я…
– Вы позволите джин-тоник?
– Ни в коем случае. Это же алкоголь.
– Всего один бокал. Всего ничего, даже говорить не стоит.
– Это запрещено.
– Но это ведь моя жизнь, пожалуйста.
– Пожалуй, нет.
– Пожалуйста, добавьте два кусочка льда.
– Завтра.
– Вы ангел.
– Значит, любовь, что осталась миражом, далекие не исполнившиеся грезы.
– Изящно сказано. Но это не совсем так.
– Ах так?
– Как было сказано, я ей писал. Раз в неделю. Письма я переправлял ее агенту. Иногда в письме было всего одно предложение, иногда много страниц. Я писал о Шумане, состоящем исключительно из вздохов и знаков вопроса. Писал о вещах, которые не доверял никому. Так продолжалось целый год. Потом она стала мне отвечать. Это были почтовые открытки из самых разных городов мира. Огромное количество добрых пожеланий. Я думаю о вас. Как поживает Шуман? Затем пошли письма. Ни слова о бытовых вещах. Мы прекрасно общались таким вот бестелесным образом. И еще писали друг другу о самом заветном, о неукротимых фантазиях. Но прошло еще четыре года, четыре долгих глупых года, когда я играл в гостиничных барах и знакомился с дамами, оставаясь законсервированным агентом, «грызуном-соней». Целых четыре года до того, как…
– …до того, как что?
– И вот это случилось.
– Что же?
– Отпустите меня. Завтра мы продолжим…
– Договорились.
– Подумайте, пожалуйста, о кусочках льда.
Если я увижусь с ним вновь, он напомнит мне о ком-то, больше всего похожем на меня. Он уверенно схватит меня за шиворот, как хватают кошек и кроликов, притянет меня к себе, держа за шкурку. Именно этого я неосознанно ждала. Я снова увижу его, ничего не предпринимая во имя этого. Эта встреча просто состоится, она произойдет на скамейке в парке или на бензоколонке и покажется еще менее реальной, чем грезы, которые делают меня немой и покорной, как он сам. Я не буду знать, что сказать, потому что способна мыслить лишь до встречи, до новой встречи с ним. А он будет уже другим. Самое печальное, что он станет чужим, но самое прискорбное, если при встрече я обнаружу следы, говорящие о былом знакомстве, если он просто перебежит мне дорогу.
– Вы ужасно выглядите.
– Я всю ночь писал.
– Что писали?
– Письма. Письма Хризантеме.
– О!
– Да, да, да.
– Мы можем начать?
– Легко помнить, но трудно забыть. Дин Мартин.
– Что же случилось с вами и Хризантемой?
– Как уже было сказано, она стала мне писать. Я почти осознал данное обстоятельство, даже научился ценить факт таких странных отношений, состоявших из букв и тире, не омраченных банальностями изжившей себя страсти. Потом наступило это утро. Лишившись квартиры, я скитался по гостиницам, сегодня в одной, завтра в другой – в зависимости от соответствующих контрактов. Студенческую квартиру пришлось освободить, адресованные мне письма оседали в абонентском ящике, откуда уже пересылались мне. Я провел целую ночь под чужим одеялом с совершенно инертным телом, которое постепенно стал воспринимать как причудливую фонотеку шумов. В результате я так и не сомкнул глаз и даже еще не принял душ. Поэтому, весь опустошенный, я явился на завтрак, съел яичницу из порошка, как принято в гостиницах средней руки. Когда официант принес мне поступившую корреспонденцию, я сразу узнал ее почтовую бумагу. Цвета слоновой кости, как белые клавиши на старом рояле. Письмо было коротким. Она приезжает в город, где мы познакомились. Остановится в той же гостинице. Сопровождать ее будет семья. Хочет меня повидать.
– Что вы почувствовали?
– Волнение. И страх. Времени у меня оставалось немного. Письмо шло слишком долго. А день икс наступал уже через двое суток. Тот самый день пробуждения «грызуна-сони». Я выехал мгновенно. Господин Хаземан приветствовал меня как старого друга. Вы получите просторный номер, заметил он и рассмеялся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
Вы тоже сделайте паузу, проговорила она, когда я закончил играть.
Я взглянул на часы. Да, вырвалось у меня, сейчас. Только ненадолго. Джин с тоником немного разморил меня, так как я еще ничего не ел. Поэтому после краткой паузы я сыграл вальс Шопена, с многократными рубато, с бессмысленными замедлениями и легкомысленными ускорениями, благодаря которым мне удалось скрыть собственную неуверенность. Я изобретательно закрыл глаза и, ощущая ее взгляд, стал раскачиваться. Ровно в семь я захлопнул крышку рояля. Ну и что дальше? – спросила дама. Хризантема, озарило меня. – Я сделаю это для тебя. На следующей неделе ты играешь в Амстердаме, и даже если придется добираться автостопом, это мне влетит в копеечку плюс билет на концерт и цветы, и еще надо будет подумать, где переночевать.
Дальше было не так уж сложно. Все равно она вбила себе в голову, что решила меня соблазнить, она меня, а не наоборот. И когда раздались какие-то звуки, я реально представил себе, что, вероятно, именно сейчас кто-то бесшумно пронесся по коридору и приставил ухо к двери. Может быть, то была моя горничная в своем белом переднике. Я чувствовал запах ее накрахмаленного передника, и вот я уже сорвался с места. Купи себе новый костюм, прошептала блондинка мне в ухо, когда при прощании сунула что-то в карман брюк, что-то едва слышно прошуршавшее.
Вечером я засел за свою дипломную работу – «Эстетика и опыт. Размышления о рецептивно-эстетическом анализе творчества Шумана в контексте эмпирического музыковедения». Я был почти близок к завершению. Я собрал все, что было сказано на эту тему. Кроме того, провел собственные исследования. Особенно меня интересовало воздействие тональностей. Платон высказал несколько оригинальных замечаний в этой связи. Определенные тональности способны вызывать в человеке воинственное настроение, как вы к этому относитесь? Музыкально-риторические теории Матесона я освоил, как и размышления французских просветителей, которые считали, что в крови присутствуют малые эмфатические существа – жизненные силы, которые в зависимости от музыкального настроения преобразуются в разные колебания. Удивительно, не правда ли?
– Гм.
– Особый интерес у меня вызывают тональности – мажор и минор. Я даже углубился в исследования, посвященные измерению воздействия на слушателя мажора и минора с помощью гальванического сопротивления кожи. Эмпирическое музыковедение – дилетантская подпитка теории. Как и следовало ожидать, ничего толкового из этого не получилось.
– Ну и что же они означают, эти мажоры и миноры?
– Ну да! Вам наверняка это известно. Мажор – носитель радостного, а минор – грустного настроения. Вместе с тем существует масса грустных произведений, написанных в мажорном тоне, и веселых – в минорном. Лица, находившиеся в клинике под медицинским наблюдением, реагировали на настроение, которым проникнуто музыкальное произведение, а не на его тональность. Кстати сказать, удивительное слово «тональность». Мне кажется, при сочинении музыки это самая трудная вещь: веселый настрой в миноре и грустный – в мажоре. Сегодня-то мне понятно, что я всегда имею успех у дам, затевая эту путаную игру. Например, вальс из «Веселой вдовы» (пожалуйста, не считайте безвкусицей, но это действительно так) написан в мажорном тоне. Но если исполнить его как положено, я имею в виду, если я сыграю его на свой манер, то они плачут, испытывая волнение и неуверенность. Дамы сходят с ума. Сегодня-то мне все ясно. Когда я писал свою работу, мне многое было абсолютно непонятно. Жизнь оставалась для меня загадкой. Между тем я просиживал за своей писаниной. Однако после встречи с Хризантемой все отодвинулось от меня в далекую даль… Она не выходила у меня из головы. Я оставался для нее слепой луной, которую она освещала, сама того не зная.
– Что вы ощущали?
– Трудно сказать. Откровенно говоря, ничего. Это значит, я ощущал себя как грызун-соня. Знаете, что это такое?
– Нет. Что вы под этим понимаете?
– Так называют великолепно подготовленных агентов, которые, однако, в силу глубочайшей конспирации годами ведут жизнь заурядных, ничем не приметных людей. Это почтовые служащие, официанты, заправщики на бензоколонках. Но им-то известно, что это всего лишь интермеццо. Что в один прекрасный день они будут реанимированы. Что тогда они выйдут из небытия, которое кажется бесконечно повторяющимся настоящим. И что тогда, наконец, они будут востребованы по своему изначальному предназначению.
– Каково же было ваше предназначение?
– Это первый уместный вопрос.
– Мы с вами не на ток-шоу.
– Как посмотреть…
– И все же?
– Я долго размышлял: мир дожидается того мига, когда услышит меня как пианиста. Между тем мне известно: мир ожидает того, что я смогу осчастливить несколько женщин.
– Не считаете ли вы эту задачу чересчур претенциозной? Вообще говоря, счастье испытали лишь немногие женщины.
– Наверное, было бы жуткой пыткой ощущать себя счастливым на протяжении всей жизни.
– Что представляла собой ваша мать?
– Пожалуйста, только не сегодня. Не сегодня.
– Когда-нибудь нам придется к этому вернуться.
– Позже.
– Отсрочка не меняет сути дела.
– Моя мать была счастливой женщиной. Причем всю жизнь. Пока хватит?
– Когда вы снова увиделись с Хризантемой?
– Неделей позже. В Амстердаме. Вы знаете там Concertgebouw? Мимо с грохотом проносятся автомобили и трамваи, кажется, что находишься на Пиккадилли. До ее выхода на сцену мне больше всего на свете хотелось перекрыть все улицы – столь неуместными в таком священном месте казались мне этот грохот, визг и нескончаемый вой автомобильных клаксонов. Я сидел в первом ряду. Она меня сразу узнала. На ней было вечернее платье с вырезом, обнажающим плечи. Восхитительная кожа, упругая и шелковистая. Но тогда я еще слабо разбирался в этих вещах. Она была в платье коричневого цвета с крохотными блестками, в волосах поблескивал бант со стразом. Поклонившись прямо передо мной, Хризантема успела посмотреть мне в глаза. Всего мгновение. Но на этот раз все было по-другому. Никакой радости, никакого флирта. В ее игре присутствовало какое-то агрессивное, реактивное начало. Моего любимого Шумана она разрубала на куски. Музыканты из квартета со страхом едва успевали поймать ее взгляд, порываясь притормозить, умерить, укротить ее порыв. Но она словно сорвалась. На ее лице поблескивали маленькие капельки пота, напоминавшие лак на старом портрете. Игра поражала угловатостью и отчаянием. Тем не менее она имела огромный успех. Казалось, он привел ее в ярость. Хризантема как-то безучастно взяла из рук маленькой девочки букет цветов и бросила мне под ноги. Слегка поклонилась публике и уже больше не выходила вместе с другими музыкантами на поклоны. Я не осмелился пройти за кулисы и предпочел дожидаться у выхода на сцену. Она вышла раньше других. Причем одна. Увидев меня, бросилась прочь. Такси сорвалось с места, а я даже не попытался следовать за нею.
– Что? Вы с ней даже не поговорили?
– Нет. Потом был Париж, потом Вена и Грац, после чего я уже не смог продолжать. Я узнал, кто ее агент. Старый приятель профессора Хёхштадта. Я ему открылся. Он даже передавал мои письма, потому что я вступил с ней в переписку. Я всегда знал, где она находилась, где выступала с концертами. На свой экзамен я не явился. Он должен был состояться в тот день, когда я сидел на концерте в Граце, в Штефаниенхаме. И опять коробка с шоколадными конфетами и яркими барельефами моих богов музыкального сочинительства. Впрочем, Шуман занял свое место совсем рядом со сценой. Взглянув на часы, я понял, что сейчас профессор делает совсем не радостное открытие: его ученик не явился на экзамен по фортепьяно. Но я-то уже находился там, где положено. Я сидел в первом ряду; мне стоило больших денег и бесконечных телефонных звонков постоянно оказываться в первом ряду, но я не находил в этом прежней радости, поскольку что-то не получалось в моей жизни, и Хризантема с каждым разом выступала все слабее, а я испытывал к ней такие глубокие чувства… Потом мне стало плохо, и служитель, копия жалкого Ганса Мозера, чертыхаясь вывел меня из зала.
– О Боже мой!
– И это говорите вы.
– Гм!
– Ну, тогда следующий вопрос.
– Минуточку, я…
– Вы позволите джин-тоник?
– Ни в коем случае. Это же алкоголь.
– Всего один бокал. Всего ничего, даже говорить не стоит.
– Это запрещено.
– Но это ведь моя жизнь, пожалуйста.
– Пожалуй, нет.
– Пожалуйста, добавьте два кусочка льда.
– Завтра.
– Вы ангел.
– Значит, любовь, что осталась миражом, далекие не исполнившиеся грезы.
– Изящно сказано. Но это не совсем так.
– Ах так?
– Как было сказано, я ей писал. Раз в неделю. Письма я переправлял ее агенту. Иногда в письме было всего одно предложение, иногда много страниц. Я писал о Шумане, состоящем исключительно из вздохов и знаков вопроса. Писал о вещах, которые не доверял никому. Так продолжалось целый год. Потом она стала мне отвечать. Это были почтовые открытки из самых разных городов мира. Огромное количество добрых пожеланий. Я думаю о вас. Как поживает Шуман? Затем пошли письма. Ни слова о бытовых вещах. Мы прекрасно общались таким вот бестелесным образом. И еще писали друг другу о самом заветном, о неукротимых фантазиях. Но прошло еще четыре года, четыре долгих глупых года, когда я играл в гостиничных барах и знакомился с дамами, оставаясь законсервированным агентом, «грызуном-соней». Целых четыре года до того, как…
– …до того, как что?
– И вот это случилось.
– Что же?
– Отпустите меня. Завтра мы продолжим…
– Договорились.
– Подумайте, пожалуйста, о кусочках льда.
Если я увижусь с ним вновь, он напомнит мне о ком-то, больше всего похожем на меня. Он уверенно схватит меня за шиворот, как хватают кошек и кроликов, притянет меня к себе, держа за шкурку. Именно этого я неосознанно ждала. Я снова увижу его, ничего не предпринимая во имя этого. Эта встреча просто состоится, она произойдет на скамейке в парке или на бензоколонке и покажется еще менее реальной, чем грезы, которые делают меня немой и покорной, как он сам. Я не буду знать, что сказать, потому что способна мыслить лишь до встречи, до новой встречи с ним. А он будет уже другим. Самое печальное, что он станет чужим, но самое прискорбное, если при встрече я обнаружу следы, говорящие о былом знакомстве, если он просто перебежит мне дорогу.
– Вы ужасно выглядите.
– Я всю ночь писал.
– Что писали?
– Письма. Письма Хризантеме.
– О!
– Да, да, да.
– Мы можем начать?
– Легко помнить, но трудно забыть. Дин Мартин.
– Что же случилось с вами и Хризантемой?
– Как уже было сказано, она стала мне писать. Я почти осознал данное обстоятельство, даже научился ценить факт таких странных отношений, состоявших из букв и тире, не омраченных банальностями изжившей себя страсти. Потом наступило это утро. Лишившись квартиры, я скитался по гостиницам, сегодня в одной, завтра в другой – в зависимости от соответствующих контрактов. Студенческую квартиру пришлось освободить, адресованные мне письма оседали в абонентском ящике, откуда уже пересылались мне. Я провел целую ночь под чужим одеялом с совершенно инертным телом, которое постепенно стал воспринимать как причудливую фонотеку шумов. В результате я так и не сомкнул глаз и даже еще не принял душ. Поэтому, весь опустошенный, я явился на завтрак, съел яичницу из порошка, как принято в гостиницах средней руки. Когда официант принес мне поступившую корреспонденцию, я сразу узнал ее почтовую бумагу. Цвета слоновой кости, как белые клавиши на старом рояле. Письмо было коротким. Она приезжает в город, где мы познакомились. Остановится в той же гостинице. Сопровождать ее будет семья. Хочет меня повидать.
– Что вы почувствовали?
– Волнение. И страх. Времени у меня оставалось немного. Письмо шло слишком долго. А день икс наступал уже через двое суток. Тот самый день пробуждения «грызуна-сони». Я выехал мгновенно. Господин Хаземан приветствовал меня как старого друга. Вы получите просторный номер, заметил он и рассмеялся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22