https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Grohe/concetto/
Некоторые я сам сломал, чтобы вынуть пули. – Доктор помолчал. – Я должен извиниться перед тобой.
– Извиниться?
– Я взял несколько струн с твоей мандолины, чтобы соединить кости. Ничего другого не было. Ты ведь сделал дискантовые струны из моей хирургической проволоки, и мне пришлось забрать ее назад. Когда кости срастутся, нужна будет операция, чтобы удалить проволоку.
Капитан сморщился от боли.
– Если очень сильно болит, Антонио, нужно вспомнить о том, что коли ты мужчина, то должен чувствовать не боль, а горе. Все твои друзья погибли.
– Знаю. Я был там.
– Прости. – Доктор поколебался. – Получается, что Карло спас тебя.
– Не «получается». Я знаю, он спас меня. Он погиб достойнее всех нас и оставил меня, чтобы я помнил об этом.
– Не плачь, капитан. Мы поставим тебя на ноги, а потом отправим с острова.
– Я воняю, дотторе. Пусть Пелагия не видит этого.
– Если хочешь, я сам буду ухаживать за тобой. Тесновато здесь, да? Ничего, справимся. В этой яме побывало много великих борцов за свободу, так что считай это за честь – лежать посреди такой истории. Должен сказать, что как бы сильно ни болело, тебе нужно как можно чаще менять положение, иначе появятся пролежни. А если они нагноятся, то прикончат тебя так же верно, как пуля. Спи как можно больше, но ты должен шевелиться. Если боль станет невыносимой, я дам тебе морфия, но его осталось совсем немного, а из-за этих немцев он еще может весь понадобиться. Если не возражаешь, я бы предпочел, чтобы ты напивался допьяна. У меня есть еще валериана и ромашка, которые Пелагия собрала весной. Я вынужден просить тебя терпеть боль, сколько сможешь. Уверяю, если сильно болит во время болезни, ты будешь чувствовать себя вдвое лучше, когда поправишься. И твоя признательность станет еще больше.
– Дотторе, мою признательность уже ничто не сможет увеличить.
– Ты все еще можешь умереть, – грубовато сказал доктор. Потом наклонился и доверительно спросил: – Всё хотел узнать – как твой геморрой? Прости, что не справился раньше. Казалось нескромным.
– Я последовал вашему совету, – сказал капитан, – и это подействовало.
– У тебя здесь будет мало возможности двигаться и неважное питание, – сказал доктор, – хотя мы сделаем все, что в наших силах. У тебя, несомненно, возникнут запоры, и, может быть, надо будет промывать тебе кишечник. Не хотелось бы использовать для этого трубку моего стетоскопа, но, возможно, придется. Если мы не будем этого делать, твой геморрой вернется, оттого что придется тужиться. Я прошу прощения, если это для тебя унизительно.
Капитан взял доктора за рукав.
– Пусть Пелагия не видит этого.
– Ну, разумеется. И вот еще что. Ты отпустишь бороду, как грек. Начинай думать, как грек. Я стану учить тебя греческому, и то же самое будет делать Пелагия. Не знаю, где бы достать какие-нибудь документы и продуктовую карточку; может, придется обойтись и без этого.
– Когда мне станет получше, вы должны убрать меня из вашего дома, дотторе. Я не хочу подвергать вас опасности. Если меня поймают, погибнуть должен я один.
– Мы сможем перевести тебя в ваш тайный домик, куда вы ездили с Пелагией. Что ты удивляешься? Все об этом знали. Не было ни одной старухи, которая не сплетничала бы, как сорока. Это от одиночества. Оно делает их болтливыми. И помни, что тебе может не стать лучше. Если я тебя недостаточно вычистил, если где-нибудь есть свищ, пропускающий жидкость, если попал воздух… Немедленно дай мне знать, если появится какое-нибудь ощущение стесненности. Мне придется проделать в тебе дырочку и выпустить воздух.
– Madonna Maria! Дотторе, пожалуйста, соврите мне что-нибудь.
– Я не Пиноккио. Правда сделает нас свободными. Мы всё преодолеем, глядя ей в глаза.
Двумя днями позже капитан свалился в лихорадке, и Пелагия сидела с ним с тайнике, мокрой губкой смачивая ему лоб, чтобы сбить температуру, и прислушиваясь к его бессвязному бормотанью в кошмарах. Меняя повязки, она учуяла ядовитый запах гноя. Отец уверил ее, что это токсины заставили кожу принять желто-кремовый оттенок, но про себя он сомневался, что капитан выживет. Доктор не был уверен, что хорошо провел операцию, но продолжал через равные промежутки делать внутривенные инъекции сахарно-солевого раствора. Он показал дочери, как использовать диванные подушки, чтобы менять положение капитана и уменьшить однообразное напряжение, приводящее к загниванию тела, но заставлял ее выходить из комнаты, чтобы выполнить все те процедуры, которые обычно выпадают на долю большинства женщин и служат проявлением самой большой любви.
На четвертый день наступил кризис; Корелли что-то лепетал и так взмок от пота, что и доктор, и Пелагия стали терять надежду, что он выживет. Доктор Яннис осторожно ввел в каждую рану толстую ветеринарную иглу, чтобы оттянуть гной, на случай если возник абсцесс (он называл это «подкожные хрипы»), но ничего не обнаружил, и причина болезненного состояния капитана осталась для него загадкой. Пелагия вложила ему в левую руку гриф Антонии, его любимой мандолины. Пальцы капитана обхватили его, он улыбнулся, а доктор про себя отметил, что дочь таким образом проявила верный врачебный подход.
Через два дня жар спал и пациент удивленно открыл глаза, словно впервые осознав факт своего существования. Он ощущал невероятную слабость, но выпил козьего молока с добавленным в него бренди и обнаружил, что может, наконец-то, немного посидеть сам. Тем же вечером он с помощью доктора нашел в себе силы встать и дал себя вымыть. Ноги у него дрожали и были худыми, как палки, но доктор заставил его походить по пятачку, пока он совершенно не выдохся и на него не накатила тошнота. Ребра болели больше, чем всегда, и ему сообщили, что, возможно, они будут источником мучений при каждом вдохе еще несколько месяцев. Ему сказали, что для дыхания следует использовать мышцы живота, и когда он попробовал это, заболела рана в брюшине. Пелагия принесла зеркало и показала ему синевато-багровый шрам на лице и отрастающую эллинскую бороду – та чесалась, причиняя почти столько же беспокойства, что и рубцы, и придавала ему разбойничий вид.
– Я выгляжу как сицилиец, – сказал он.
Этой ночью его впервые покормили твердой пищей. Улитками.
60. Начало ее печали
Пелагии запомнилось время выздоровления и побега Корелли не как период памятных и упоительных приключений и даже не как интерлюдия между страхом и надеждой, а как медленная увертюра к ее печали.
Как бы то ни было, война ослабила ее. От недостатка еды кожа ее, туго обтянувшая кости, стала полупрозрачной, что придавало ей истощенно-неземной вид, который будет не в моде еще лет двадцать пять. Ее красивая грудь ссохлась и несколько опала, став, скорее, полезными мешочками, чем предметом прелести и объектом желания. Иногда у нее кровоточили десны, и во время еды она жевала осторожно, чтобы не выпал зуб. Ее густые черные волосы истончились и потеряли упругость, среди них виднелись первые седые волоски, которые не должны были появиться, по крайней мере, еще лет десять. Доктор, в силу своего возраста пострадавший меньше, часто осматривал ее и знал, что с начала оккупации она потеряла пятьдесят процентов жировой прослойки. По содержанию азота в моче он определил, что она, израсходовав белок, неуклонно теряет и мышечную массу, и ей становилось трудно больше нескольких минут заниматься чем-то, что требовало энергии. Он установил, что, тем не менее, сердце и легкие у нее пока здоровы, и старался, ссылаясь на отсутствие аппетита, давать ей большие доли молока и рыбы, когда их удавалось достать. Она, в свою очередь, под таким же предлогом отдавала еду Корелли, но это никого не обманывало. У доктора сжималось сердце, когда он видел, как она блекнет: это напоминало ему потрепанные розы, умудрившиеся пережить осень и цеплявшиеся за остатки былой красоты до декабря, словно их поддерживала некая особая милость судьбы, которая тосковала по прошлому, но суждено ей было разрушение. Теперь, когда не было ни застенчивого итальянского офицера, украдкой приносившего им пайки, ни толстого интенданта, у которого можно было что-то выманить, доктор вынужден был опуститься до ловли ящериц и змей, но пока все же не чувствовал склонности экспериментировать с кошками и крысами. Дела обстояли не так плохо, как в Голландии, где кошек подавали как «кролика с крыши», и даже не так скверно, как на материке. Здесь всегда было море – источник существования Кефалонии, но и первопричина всего ее запутанного прошлого и стратегической значимости, которая теперь оказалась лишь странным воспоминанием; то самое море, которое послужит причиной новых набегов итальянцев и немцев – они станут поджариваться рядышком на пляжах, оставляя на воде масляную пленку от увлажняющего крема, туристы, озадаченные пустыми, но полными подозрения взглядами пожилых греков в черном, проходящих мимо без единого слова, будто не замечая.
Как только Корелли смог ходить, глухой ночью в сопровождении доктора и Велисария он отправился в «Casa Nostra», а Пелагия осталась дома, спрятавшись в тайнике, куда вернулись мандолина, докторская «История» и бумаги Карло. С тех пор как на острове объявились насильники, она почти не выходила из дома и, сидя в подполе, прокручивала в памяти воспоминания, вышивала и распускала покрывало и думала об Антонио. Он подарил ей свое кольцо – оно было велико ей на все пальцы, и, поворачивая его под лампой, Пелагия смотрела на взлетающего соколенка с оливковой ветвью в клюве и надписью внизу «Semper fidelis». В глубине души она боялась, что, вернувшись домой, он бросит ее, что эти слова будут относиться только к ней, что она, верная и забытая, будет покинута навеки, подобно Пенелопе, ожидавшей мужчину, который так и не пришел.
Но Антонио говорил другое. Он приходил часто, после наступления темноты, жалуясь, что в их убежище холодно и сквозняки, рассказывая истории, от которых дыбом вставали волосы, но там не все было правдой – о том, как его чуть не поймали, но ему удалось скрыться. Его отросшая борода колола ей щеки, когда они полностью одетые лежали лицом к лицу, крепко обнимая друг друга и разговаривая о будущем и о прошлом.
– Я всегда буду ненавидеть немцев.
– Гюнтер сохранил мне жизнь.
– Он убил всех твоих друзей.
– У него не было выбора. Не удивлюсь, если он потом сам застрелился. Он старался не заплакать.
– Выбор всегда есть. Что бы руки ни творили, виновата голова. Вот такая у нас пословица.
– Он не был таким смелым, как Карло. Карло отказался бы стрелять, а Гюнтер был другим человеком.
– А ты бы отказался?
– Надеюсь, но наверняка сказать не могу. Может, я выбрал бы самый легкий путь. Я всего лишь человек, а Карло был как герой из наших преданий, как Гораций Коклес или как там его, который один удерживал порсенский мост против целой армии. Таким бывает один из миллиона, так что не вини несчастного Гюнтера.
– Все равно всегда буду ненавидеть немцев.
– Многие немцы совсем не немцы.
– Что? Глупости.
– Понимаешь, нельзя судить по форме. Они формировали части в Польше, на Украине, в Латвии, Литве, Чехословакии, Хорватии, Словении, Румынии. Всё не перечислишь. Ты не знаешь этого, но на материке у них есть греческие части под названием «Батальоны безопасности».
– Это неправда.
– Правда. Мне жаль, но это правда. Все нации замарались в дерьме. Все эти бандиты и ничтожества, которые хотят ощущать свое превосходство. Абсолютно то же самое происходило в Италии – все стали фашистами, чтобы посмотреть, что же они получат. Все эти сынки чиновников и крестьян, желавшие что-то представлять из себя. Сплошное честолюбие и никаких идеалов. Разве непонятно, чем привлекает армия? Хочешь девушку – насилуй. Хочешь часы – бери. Если у тебя дурное настроение – убей кого-нибудь. Чувствуешь себя лучше, чувствуешь себя сильным. Приятно ощущать свою принадлежность к избранным – делай, что хочешь, можно оправдать что угодно, сказав, что это – закон природы или божья воля.
– У нас поговорка есть: «Дай деревенщине храбрость, и он прыгнет к тебе в постель».
– Мне нравится другая, которую ты мне говорила.
– «Пушинка к пушинке, и выйдет перинка»? А при чем здесь это?
– Нет-нет, «коли спишь с младенцами, быть тебе обмоченным». Вот и меня обмочили, корициму, мне бы хотелось вообще никогда не попадать в армию. Тогда это казалось неплохой мыслью, а видишь, что получилось.
– У Антонии нет струн, а ты весь напичкан проволокой… Ты скучаешь по ребятам? Я скучаю.
– Корициму, я любил этих мальчиков, они были моими детьми… А как Лемони? Когда у нас родится дочка, мы назовем ее Лемони. После войны.
– Если у нас будет два сына, второго нужно назвать Карло. Его имя должно жить, нужно, чтобы оно каждый день напоминало нам о нем.
– Каждую минуту.
– Карино, а ты веришь в Бога, небеса и всё такое?
– Нет. После того что произошло, в этом нет никакого смысла. Если бы ты была Богом, разве бы ты допустила все это?
– Я спрашиваю, потому что мне хочется, чтобы Карло с ребятами попали в рай. Ничего не могу поделать – наверное, все-таки верю.
– Увидишься с Богом – передай, что мне хочется врезать ему кулаком по носу.
– Поцелуй меня, уже почти светает.
– Нужно идти. Завтра я принесу тебе кролика. Я нашел нору, и если залечь над ней, можно схватить его, когда выскочит. И отыщу для нас побольше улиток.
– Кискиса ловит кроликов, но нам не дает. Рычит и убегает.
– Была бы сейчас весна, я бы поискал яйца.
– Обними меня покрепче.
– Santa Maria, ребра!
– Прости, прости, я все время забываю!
– Хорошо бы и мне забыть. Merda. Все равно, я люблю тебя.
– Навсегда?
– На Сицилии говорят, что вечная любовь длится два года. К счастью, я не сицилиец.
– Мужчины в Греции вечно любят себя и матерей. Своих жен они любят полгода. К счастью, я женщина.
– К счастью.
– Ты вернешься? После войны?
– Я оставлю Антонию заложницей. И тогда ты будешь знать, что мне можно верить.
– Ты можешь достать другую.
– Она незаменима.
– А я незаменима?
– Почему ты мне не веришь? Почему ты на меня так смотришь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70
– Извиниться?
– Я взял несколько струн с твоей мандолины, чтобы соединить кости. Ничего другого не было. Ты ведь сделал дискантовые струны из моей хирургической проволоки, и мне пришлось забрать ее назад. Когда кости срастутся, нужна будет операция, чтобы удалить проволоку.
Капитан сморщился от боли.
– Если очень сильно болит, Антонио, нужно вспомнить о том, что коли ты мужчина, то должен чувствовать не боль, а горе. Все твои друзья погибли.
– Знаю. Я был там.
– Прости. – Доктор поколебался. – Получается, что Карло спас тебя.
– Не «получается». Я знаю, он спас меня. Он погиб достойнее всех нас и оставил меня, чтобы я помнил об этом.
– Не плачь, капитан. Мы поставим тебя на ноги, а потом отправим с острова.
– Я воняю, дотторе. Пусть Пелагия не видит этого.
– Если хочешь, я сам буду ухаживать за тобой. Тесновато здесь, да? Ничего, справимся. В этой яме побывало много великих борцов за свободу, так что считай это за честь – лежать посреди такой истории. Должен сказать, что как бы сильно ни болело, тебе нужно как можно чаще менять положение, иначе появятся пролежни. А если они нагноятся, то прикончат тебя так же верно, как пуля. Спи как можно больше, но ты должен шевелиться. Если боль станет невыносимой, я дам тебе морфия, но его осталось совсем немного, а из-за этих немцев он еще может весь понадобиться. Если не возражаешь, я бы предпочел, чтобы ты напивался допьяна. У меня есть еще валериана и ромашка, которые Пелагия собрала весной. Я вынужден просить тебя терпеть боль, сколько сможешь. Уверяю, если сильно болит во время болезни, ты будешь чувствовать себя вдвое лучше, когда поправишься. И твоя признательность станет еще больше.
– Дотторе, мою признательность уже ничто не сможет увеличить.
– Ты все еще можешь умереть, – грубовато сказал доктор. Потом наклонился и доверительно спросил: – Всё хотел узнать – как твой геморрой? Прости, что не справился раньше. Казалось нескромным.
– Я последовал вашему совету, – сказал капитан, – и это подействовало.
– У тебя здесь будет мало возможности двигаться и неважное питание, – сказал доктор, – хотя мы сделаем все, что в наших силах. У тебя, несомненно, возникнут запоры, и, может быть, надо будет промывать тебе кишечник. Не хотелось бы использовать для этого трубку моего стетоскопа, но, возможно, придется. Если мы не будем этого делать, твой геморрой вернется, оттого что придется тужиться. Я прошу прощения, если это для тебя унизительно.
Капитан взял доктора за рукав.
– Пусть Пелагия не видит этого.
– Ну, разумеется. И вот еще что. Ты отпустишь бороду, как грек. Начинай думать, как грек. Я стану учить тебя греческому, и то же самое будет делать Пелагия. Не знаю, где бы достать какие-нибудь документы и продуктовую карточку; может, придется обойтись и без этого.
– Когда мне станет получше, вы должны убрать меня из вашего дома, дотторе. Я не хочу подвергать вас опасности. Если меня поймают, погибнуть должен я один.
– Мы сможем перевести тебя в ваш тайный домик, куда вы ездили с Пелагией. Что ты удивляешься? Все об этом знали. Не было ни одной старухи, которая не сплетничала бы, как сорока. Это от одиночества. Оно делает их болтливыми. И помни, что тебе может не стать лучше. Если я тебя недостаточно вычистил, если где-нибудь есть свищ, пропускающий жидкость, если попал воздух… Немедленно дай мне знать, если появится какое-нибудь ощущение стесненности. Мне придется проделать в тебе дырочку и выпустить воздух.
– Madonna Maria! Дотторе, пожалуйста, соврите мне что-нибудь.
– Я не Пиноккио. Правда сделает нас свободными. Мы всё преодолеем, глядя ей в глаза.
Двумя днями позже капитан свалился в лихорадке, и Пелагия сидела с ним с тайнике, мокрой губкой смачивая ему лоб, чтобы сбить температуру, и прислушиваясь к его бессвязному бормотанью в кошмарах. Меняя повязки, она учуяла ядовитый запах гноя. Отец уверил ее, что это токсины заставили кожу принять желто-кремовый оттенок, но про себя он сомневался, что капитан выживет. Доктор не был уверен, что хорошо провел операцию, но продолжал через равные промежутки делать внутривенные инъекции сахарно-солевого раствора. Он показал дочери, как использовать диванные подушки, чтобы менять положение капитана и уменьшить однообразное напряжение, приводящее к загниванию тела, но заставлял ее выходить из комнаты, чтобы выполнить все те процедуры, которые обычно выпадают на долю большинства женщин и служат проявлением самой большой любви.
На четвертый день наступил кризис; Корелли что-то лепетал и так взмок от пота, что и доктор, и Пелагия стали терять надежду, что он выживет. Доктор Яннис осторожно ввел в каждую рану толстую ветеринарную иглу, чтобы оттянуть гной, на случай если возник абсцесс (он называл это «подкожные хрипы»), но ничего не обнаружил, и причина болезненного состояния капитана осталась для него загадкой. Пелагия вложила ему в левую руку гриф Антонии, его любимой мандолины. Пальцы капитана обхватили его, он улыбнулся, а доктор про себя отметил, что дочь таким образом проявила верный врачебный подход.
Через два дня жар спал и пациент удивленно открыл глаза, словно впервые осознав факт своего существования. Он ощущал невероятную слабость, но выпил козьего молока с добавленным в него бренди и обнаружил, что может, наконец-то, немного посидеть сам. Тем же вечером он с помощью доктора нашел в себе силы встать и дал себя вымыть. Ноги у него дрожали и были худыми, как палки, но доктор заставил его походить по пятачку, пока он совершенно не выдохся и на него не накатила тошнота. Ребра болели больше, чем всегда, и ему сообщили, что, возможно, они будут источником мучений при каждом вдохе еще несколько месяцев. Ему сказали, что для дыхания следует использовать мышцы живота, и когда он попробовал это, заболела рана в брюшине. Пелагия принесла зеркало и показала ему синевато-багровый шрам на лице и отрастающую эллинскую бороду – та чесалась, причиняя почти столько же беспокойства, что и рубцы, и придавала ему разбойничий вид.
– Я выгляжу как сицилиец, – сказал он.
Этой ночью его впервые покормили твердой пищей. Улитками.
60. Начало ее печали
Пелагии запомнилось время выздоровления и побега Корелли не как период памятных и упоительных приключений и даже не как интерлюдия между страхом и надеждой, а как медленная увертюра к ее печали.
Как бы то ни было, война ослабила ее. От недостатка еды кожа ее, туго обтянувшая кости, стала полупрозрачной, что придавало ей истощенно-неземной вид, который будет не в моде еще лет двадцать пять. Ее красивая грудь ссохлась и несколько опала, став, скорее, полезными мешочками, чем предметом прелести и объектом желания. Иногда у нее кровоточили десны, и во время еды она жевала осторожно, чтобы не выпал зуб. Ее густые черные волосы истончились и потеряли упругость, среди них виднелись первые седые волоски, которые не должны были появиться, по крайней мере, еще лет десять. Доктор, в силу своего возраста пострадавший меньше, часто осматривал ее и знал, что с начала оккупации она потеряла пятьдесят процентов жировой прослойки. По содержанию азота в моче он определил, что она, израсходовав белок, неуклонно теряет и мышечную массу, и ей становилось трудно больше нескольких минут заниматься чем-то, что требовало энергии. Он установил, что, тем не менее, сердце и легкие у нее пока здоровы, и старался, ссылаясь на отсутствие аппетита, давать ей большие доли молока и рыбы, когда их удавалось достать. Она, в свою очередь, под таким же предлогом отдавала еду Корелли, но это никого не обманывало. У доктора сжималось сердце, когда он видел, как она блекнет: это напоминало ему потрепанные розы, умудрившиеся пережить осень и цеплявшиеся за остатки былой красоты до декабря, словно их поддерживала некая особая милость судьбы, которая тосковала по прошлому, но суждено ей было разрушение. Теперь, когда не было ни застенчивого итальянского офицера, украдкой приносившего им пайки, ни толстого интенданта, у которого можно было что-то выманить, доктор вынужден был опуститься до ловли ящериц и змей, но пока все же не чувствовал склонности экспериментировать с кошками и крысами. Дела обстояли не так плохо, как в Голландии, где кошек подавали как «кролика с крыши», и даже не так скверно, как на материке. Здесь всегда было море – источник существования Кефалонии, но и первопричина всего ее запутанного прошлого и стратегической значимости, которая теперь оказалась лишь странным воспоминанием; то самое море, которое послужит причиной новых набегов итальянцев и немцев – они станут поджариваться рядышком на пляжах, оставляя на воде масляную пленку от увлажняющего крема, туристы, озадаченные пустыми, но полными подозрения взглядами пожилых греков в черном, проходящих мимо без единого слова, будто не замечая.
Как только Корелли смог ходить, глухой ночью в сопровождении доктора и Велисария он отправился в «Casa Nostra», а Пелагия осталась дома, спрятавшись в тайнике, куда вернулись мандолина, докторская «История» и бумаги Карло. С тех пор как на острове объявились насильники, она почти не выходила из дома и, сидя в подполе, прокручивала в памяти воспоминания, вышивала и распускала покрывало и думала об Антонио. Он подарил ей свое кольцо – оно было велико ей на все пальцы, и, поворачивая его под лампой, Пелагия смотрела на взлетающего соколенка с оливковой ветвью в клюве и надписью внизу «Semper fidelis». В глубине души она боялась, что, вернувшись домой, он бросит ее, что эти слова будут относиться только к ней, что она, верная и забытая, будет покинута навеки, подобно Пенелопе, ожидавшей мужчину, который так и не пришел.
Но Антонио говорил другое. Он приходил часто, после наступления темноты, жалуясь, что в их убежище холодно и сквозняки, рассказывая истории, от которых дыбом вставали волосы, но там не все было правдой – о том, как его чуть не поймали, но ему удалось скрыться. Его отросшая борода колола ей щеки, когда они полностью одетые лежали лицом к лицу, крепко обнимая друг друга и разговаривая о будущем и о прошлом.
– Я всегда буду ненавидеть немцев.
– Гюнтер сохранил мне жизнь.
– Он убил всех твоих друзей.
– У него не было выбора. Не удивлюсь, если он потом сам застрелился. Он старался не заплакать.
– Выбор всегда есть. Что бы руки ни творили, виновата голова. Вот такая у нас пословица.
– Он не был таким смелым, как Карло. Карло отказался бы стрелять, а Гюнтер был другим человеком.
– А ты бы отказался?
– Надеюсь, но наверняка сказать не могу. Может, я выбрал бы самый легкий путь. Я всего лишь человек, а Карло был как герой из наших преданий, как Гораций Коклес или как там его, который один удерживал порсенский мост против целой армии. Таким бывает один из миллиона, так что не вини несчастного Гюнтера.
– Все равно всегда буду ненавидеть немцев.
– Многие немцы совсем не немцы.
– Что? Глупости.
– Понимаешь, нельзя судить по форме. Они формировали части в Польше, на Украине, в Латвии, Литве, Чехословакии, Хорватии, Словении, Румынии. Всё не перечислишь. Ты не знаешь этого, но на материке у них есть греческие части под названием «Батальоны безопасности».
– Это неправда.
– Правда. Мне жаль, но это правда. Все нации замарались в дерьме. Все эти бандиты и ничтожества, которые хотят ощущать свое превосходство. Абсолютно то же самое происходило в Италии – все стали фашистами, чтобы посмотреть, что же они получат. Все эти сынки чиновников и крестьян, желавшие что-то представлять из себя. Сплошное честолюбие и никаких идеалов. Разве непонятно, чем привлекает армия? Хочешь девушку – насилуй. Хочешь часы – бери. Если у тебя дурное настроение – убей кого-нибудь. Чувствуешь себя лучше, чувствуешь себя сильным. Приятно ощущать свою принадлежность к избранным – делай, что хочешь, можно оправдать что угодно, сказав, что это – закон природы или божья воля.
– У нас поговорка есть: «Дай деревенщине храбрость, и он прыгнет к тебе в постель».
– Мне нравится другая, которую ты мне говорила.
– «Пушинка к пушинке, и выйдет перинка»? А при чем здесь это?
– Нет-нет, «коли спишь с младенцами, быть тебе обмоченным». Вот и меня обмочили, корициму, мне бы хотелось вообще никогда не попадать в армию. Тогда это казалось неплохой мыслью, а видишь, что получилось.
– У Антонии нет струн, а ты весь напичкан проволокой… Ты скучаешь по ребятам? Я скучаю.
– Корициму, я любил этих мальчиков, они были моими детьми… А как Лемони? Когда у нас родится дочка, мы назовем ее Лемони. После войны.
– Если у нас будет два сына, второго нужно назвать Карло. Его имя должно жить, нужно, чтобы оно каждый день напоминало нам о нем.
– Каждую минуту.
– Карино, а ты веришь в Бога, небеса и всё такое?
– Нет. После того что произошло, в этом нет никакого смысла. Если бы ты была Богом, разве бы ты допустила все это?
– Я спрашиваю, потому что мне хочется, чтобы Карло с ребятами попали в рай. Ничего не могу поделать – наверное, все-таки верю.
– Увидишься с Богом – передай, что мне хочется врезать ему кулаком по носу.
– Поцелуй меня, уже почти светает.
– Нужно идти. Завтра я принесу тебе кролика. Я нашел нору, и если залечь над ней, можно схватить его, когда выскочит. И отыщу для нас побольше улиток.
– Кискиса ловит кроликов, но нам не дает. Рычит и убегает.
– Была бы сейчас весна, я бы поискал яйца.
– Обними меня покрепче.
– Santa Maria, ребра!
– Прости, прости, я все время забываю!
– Хорошо бы и мне забыть. Merda. Все равно, я люблю тебя.
– Навсегда?
– На Сицилии говорят, что вечная любовь длится два года. К счастью, я не сицилиец.
– Мужчины в Греции вечно любят себя и матерей. Своих жен они любят полгода. К счастью, я женщина.
– К счастью.
– Ты вернешься? После войны?
– Я оставлю Антонию заложницей. И тогда ты будешь знать, что мне можно верить.
– Ты можешь достать другую.
– Она незаменима.
– А я незаменима?
– Почему ты мне не веришь? Почему ты на меня так смотришь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70