установка ванны cersanit santana
Они работали до слабости в ногах, пока огонь не стал таким жарким, что не позволял подойти ближе, но конца работе не было видно. Прибывали новые застывшие в укоре трупы, при этом неверном свете выглядевшие дьявольски. Прибывали в грузовиках, в джипах, переброшенными через капоты бронетранспортеров и спины мулов, и несколько раз – на носилках.
Священников, кроме Арсения, там не было. Месяцами пророчил он, что эти ребята закончат в огне, но когда это произошло, у него от ужаса подкосились ноги. Он на самом деле чувствовал себя в ответе. Тем вечером, когда все греки попрятались по домам, глядя в ночь сквозь щелочки закрытых ставень, отец Арсений пришел со своей собачкой к самому большому костру у Троянаты вблизи монастыря святого и узрел Армагеддон. Точно незримый, проходил он среди бледных лиц мертвецов, напоминавших католическое изображение последнего дня. Повсюду вокруг него неистово трудились темные силуэты немецких солдат, похрюкивающих, как свиньи, когда швыряли на огонь трупы – один за другим. Неподалеку священник услышал придушенный, леденящий душу вопль еще живого мальчика, метавшегося, бившегося в острой муке своей кремации.
Отец Арсений ощутил, как душа шевельнулась в нем, и, широко раскинув руки, закричал; голос его покрывал крики солдат, шипенье и треск огня. Размахивая посохом из оливкового дерева, он запрокинул голову:
– Вглядывался я во дни минувшего, в лета времен древних! Призываю к воспоминанию песнь мою в ночи, веду беседу с сердцем своим!
Ужель Господь покинул нас навечно? И ужель не будет он более благосклонен? Исчезла ль милость его непорочная навсегда? И обещание не сбудется вовеки? Господь забыл о милосердии? И во гневе затворил свои милостивые заботы?
Горе тебе, грабящему, когда ты не ограблен! Горе тебе, творящему вероломство, а к тебе предательства не сотворенному! И когда перестанешь ты отбирать, тогда сам ты будешь обкраден!
Горе тебе, потому негодование Господне лежит на всех народах, и гнев его на всех их ратях; истребил их он полностью, привел их он к кровопролитию! И сраженные, будут они извергнуты, и зловоние изойдет из тел их, и горы расплавятся кровью их!
Горе тебе, потому потоки земные смолой обернутся, и пыль тогда – серой, а суша станет смолой горящей! И негасима будет денно и нощно, и подымется дым навечно; из рода в род проляжет пустыня, и никто не перейдет ее!
Не сознавая, что никто его не слышит, воспламенившись апокалиптической яростью, отец Арсений сжал обеими руками свой посох и, проревев:
– Открою я наготу твою, да чтобы срам твой был виден! Будет мне отмщение, и не сочту тебя за человека! Осквернил ты наследие мое! – бросился в бой. Размахивая посохом, он лупил по плечам и головам немецких солдат. Лязгали каски, сотрясались под решительными ударами усталые плечи, взметались, защищая головы, руки, но падали с расплющенными пальцами. Солдаты, со знанием дела пролившие кровь тысяч, похоже, растерялись и не знали, что делать. Слышались крики одних: «Черт, уберите его, ради Бога!», – и замечания других, остановившихся передохнуть: «Ты глянь на этого сумасшедшего священника!» Они подталкивали друг друга и смеялись, радуясь замешательству пострадавших. В этом оранжевом зареве Арсений казался загробной летучей мышью; его развевавшиеся широкие черные одежды, пророческая борода, дико сверкавшие глаза, высокая изодранная шапка с плоским верхом только усиливали картину проникшего с того света безумия. Его песик приплясывал и скакал подле него, бессмысленно лая от возбуждения и цапая за икры избранные жертвы.
Это закончилось, только когда один солдат оказался на земле. Еще немного – и палка священника проломила бы ему голову и перебила руки. Гренадерский офицер вытащил автоматический пистолет, подошел сзади к Арсению и сделал единственный выстрел в затылок чуть повыше шеи, вышибив священнику мозги и разнеся спереди череп. Арсений умер в сверкнувшей вспышке белого света, которую принял за откровение лика Господа, и его истощенные, как скелет, останки были брошены на погребальный костер вместе с юношами, чью судьбу он предвидел, но не знал, что разделит ее.
Его пес скулил, пугаясь огня и чужих людей, и пытался приблизиться к своему горевшему хозяину, но раз за разом отскакивал. Он выражал свое непонимание, поднимая сначала одну лапу, потом другую. Там и нашли его, обожженного и воющего, измученные ожиданием и неизвестностью греки, когда солдаты отбыли.
Мужчины, женщины и несколько спасшихся итальянских солдат подошли к костру так близко, насколько позволял жар. Не сговариваясь, они стали растаскивать с краев тела, до которых могли дотянуться, когда позволял переменчивый ветер. Много их было, по-прежнему лежавших, как брошенные куклы, в изломанных позах, там, куда еще не добрался огонь. За этим тяжким трудом все думали об одном: «Так значит, вот так это будет при немцах? Сколько же здесь могло быть ребят? Скольких из них я знал? Могу ли я вообразить ужас их смерти? Могу ли я представить, как это – медленно умирать, истекая кровью? Правда ли, что когда пуля дробит кость, это похоже на то, будто лошадь лягнула?»
Казалось, у всех дрожат руки и слезятся глаза. Люди старались разговаривать как можно меньше, потому что говорить было трудно, задыхаясь то ли из-за отвратительного дыма горелого мяса, то ли из-за такого рвущего душу горя. Подвое и по трое они уносили тела в пещеры и расщелины, к наскоро вырытым большим могилам, к ямам, где раньше прятали от сборщиков налога и таможенников товары и деньги. Группами отправлялись туда, где прошли бои, и подбирали тех, кого не обнаружили фашисты. Над душами католиков торопливо произносились православные молитвы. Замечали, что ни у кого из убитых не было при себе ни колец, ни денег. Тела были обобраны, пальцы обрублены, золотые зубы выдраны, серебряные цепочки с распятьями сорваны.
С рассветом густое черное облако нависло над землей, закрывая солнце, и люди вернулись в свои дома, заперев двери до наступления темноты. Дым генерала Гандина смешался в небе Кефалонии с дымом его мальчиков – он погиб одним из первых, благородный, рыцарственный солдат старой школы, кто доверял своим врагам и пытался спасти своих людей. Он умер не сломленный, не дрогнув, отчетливо сознавая, что его нерешительность и отсрочки убили их так же верно, как расстрел, что сейчас разбрызгивал по камням его кровь. Вскоре останки его офицеров будут изъяты из муссолиниевских казарм в Аргостоли и тоже затрещат и съежатся в огне.
Ночью греки появились снова; они вытаскивали тела из отстойников и канав, опять отмечая, что ни у кого не было ни часов, ни ручки, ни единой монетки. Они находили фотографии смеющихся девушек, любовные письма, семейные снимки, на которых все стояли рядком и улыбались. Многие солдаты, сознавая неминуемость уничтожения, но полные решимости говорить даже из глубокой могилы, нацарапали на обороте открыток и фотографий адреса – в мучительной надежде, что найдется кто-нибудь, кто напишет письмо, передаст известие. На многих письмах чернила расплылись, будто несколько крупных капель дождя застигли отправителя под открытым небом.
Они не знали, что, быстро усвоив урок предыдущей ночи, немцы теперь экономили силы, заставляя офицеров оттаскивать к грузовикам своих убитых и пристреливая их, только когда работа была сделана. Они не знали о существовании Гюнтера Вебера – далеко не единственного фашиста, доведенного до сумасшествия и сломленного своей послушной долгу жестокостью. Но они снова видели те же костры и качали головами, когда то же зловоние отвратительной стряпни пропитывало их дома и одежду, и снова изо всех сил старались спасти мертвых посреди ночи, которую то затухающие, то пляшущие тени деревьев и людей, что отбрасывали скачущие оранжевые языки костров, сделали погребальной.
На следующий день прошел слух о том, что во мраке бродил Святой Герасим, а когда вернулся в свой катафалк, монахини нашли его поутру со следами слез на черной коже ссохшихся щек и темно-красной крови на золоте и атласе его туфель.
58. Хирургия и погребение
Как раз когда начинало темнеть, дверь внезапно распахнулась от удара, и первой мыслью Пелагии было – это немцы. Она знала, что все итальянцы погибли.
Как и остальные, сначала она слышала звуки боя – механическое тявканье пулеметов, щелканье винтовок, короткие автоматные очереди, приглушенно-басовитые литавры снарядов, а потом – нескончаемый треск расстрельных команд. Сквозь ставни она видела проезжавшие мимо грузовики: в них ликовали гренадеры, либо с них свешивались трупы итальянцев со струйками крови в уголках рта и глазами, устремленными в бесконечность. Ночью она вышла с отцом, у которого от слез гнева и жалости дрожали щеки, и пошла искать еще живых среди этих тел, разбросанных, раскиданных чудовищным огнем.
От увиденного она онемела – не из-за страха или печали, а от пустоты.
Итак, жизнь кончилась. Она знала, что немцы насильно отправляют молодых красивых женщин в бордели, поскольку добровольцев не находилось. Она знала, что в этих борделях полно запуганных и измученных девушек отовсюду – от Польши до Словении – и что фашисты пристреливают их при первом признаке сопротивления или болезни. Она сидела за столом с мыслями, полными лишь воспоминаний, изредка оглядывая всё вокруг себя, в последний раз вбирая подробности земной жизни: сучки на ножке стола, кастрюли с вмятинами, которые она так старательно отдраивала, одну необъяснимо обесцветившуюся плитку на полу, запретный портрет Метаксаса на стене, который отец повесил, хоть и был непримиримым венизелистом. Руку она держала в кармане фартука, и когда придут немцы, она застрелит одного, так что им придется в ответ пристрелить ее. Маленький «дерринджер», казалось, не соответствовал этой задаче, но, по крайней мере, у отца был итальянский пистолет и пятьдесят патронов, которые кто-то, может быть из кружка «Ла Скала», оставил перед их дверью как безрадостное наследство.
Итак, дверь распахнулась, она вздрогнула, как неизбежно поступают персонажи в замусоленных от чтения книжках. Краска сбежала с ее лица, она поспешно поднялась, сжимая в руке оружие, и узрела Велисария – он дышал часто, как собака, от пояса был измазан кровью, а глаза его горели сверхъестественной силой, с которой ему посчастливилось родиться.
– Я бежал… – проговорил он и прошел к столу, осторожно положив на него свою жалкую ношу – безвольную, расслабленную и спокойную, как и любой из тысячи мертвых, виденных ею прошлой ночью.
– Кто это? – спросила Пелагия, удивляясь, отчего это силач озаботился всего одним из столь многих.
– Он живой, – сказал Велисарий. – Это сумасшедший капитан.
Пелагия быстро склонилась над телом; в душе у нее боролись, бились ужас и надежда. Она не узнала его. Так много запекшейся крови, клочков излохмаченной плоти, так много дырочек в гимнастерке на груди, все еще сочившихся кровью. Лицо и волосы блестели и были покрыты лепешками грязи. Она хотела коснуться его, но отдернула руку. До чего можно касаться у человека в таком состоянии? Она хотела обнять его, но как обнимешь человека, настолько израненного?
Труп открыл глаза, губы его улыбнулись.
– Калимера, корициму, – произнес он. Она узнала голос.
– Сейчас вечер, – глупо ответила она, не найдясь, что сказать еще.
– Ну, тогда, калиспера, – пробормотал он и закрыл глаза.
Пелагия взглянула на гиганта распахнутыми в отчаянии глазами и сказала:
– Велисарио, ты сделал великое дело. Я приведу отца. Посиди пока с ним.
За все время женщина вошла в кофейню впервые. Это было уже не то место, что прежде, но все равно оно оставалось свято мужским, и когда она ворвалась, распахнув дверь огромного чулана, где мужчины слушали Би-би-си (целая дивизия «Венеция» итальянской армии присоединилась к партизанам Тито), прокатилась весьма ощутимая волна неодобрения. Из помещения выплыли клубы табачного дыма: там в стиснутом пространстве сидели, выпрямившись, отец и четверо мужчин и смотрели на нее с возмущением, доходящим чуть ли не до ненависти. Коколис зарычал, но она схватила отца за руку и, невзирая на его протесты, потащила из заведения.
Доктор взглянул на тело и понял, что хуже он не видел ничего. Крови было столько, что хватило бы заполнить артерии лошади, а кусочками мяса можно было месяцами кормить ворон. Впервые за свою медицинскую практику он почувствовал себя бесполезным: он проиграл, и руки у него опустились.
– Милосерднее будет убить его, – проговорил он, и прежде чем Велисарий успел сказать: «И я об этом думал», – оскорбленная Пелагия в ярости принялась лупить отца обеими руками по груди и пинать по ногам. Велисарий сделал шаг, обхватил ее одной рукой за талию, приподнял и поместил на выступ бедра – это положение обычно занимала его пушка, – а Пелагия молотила его по ляжкам и выла.
И вот так, наконец, поставили кипятиться воду и осторожно срезали лоскутья капитанского обмундирования. Пелагия неистово разорвала на полосы не только свои, но и отцовские простыни. Потом принесла все припрятанные бутыли спирта и добрую порцию заботливо прибереженного отцом местного вина.
Смывая кровь, доктор Яннис причитал:
– Что же я могу сделать? Я этому не обучался. Я не настоящий хирург. У меня ни халата, ни шапочки, ни перчаток, никакого этого пенициллина, о котором я слышал. Рентген-аппарата нет, дистиллированной воды нет, сыворотки нет, плазмы нет, крови нет…
– Замолчи, замолчи, замолчи! – кричала Пелагия, а сердце ее скакало в панике и решимости. – Я видела, как ты скрепил перелом десятисантиметровым гвоздем! Просто замолчи и делай!
– Господи Иисусе! – только и вымолвил запуганный доктор.
Поскольку доктор не подозревал, что большая часть крови и кусков мяса раньше принадлежала широкой спине Карло Гуэрсио, он подумал, что столь немногочисленные ранения Антонио Корелли – возможно, чудо святого. Когда кровь смыли, а кучу испачканного в ней тряпья собрали с пола и бросили кипятиться, стало ясно, что у жертвы шесть пуль в груди, одна в брюшной полости, одна прошла навылет сквозь мякоть правой руки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70
Священников, кроме Арсения, там не было. Месяцами пророчил он, что эти ребята закончат в огне, но когда это произошло, у него от ужаса подкосились ноги. Он на самом деле чувствовал себя в ответе. Тем вечером, когда все греки попрятались по домам, глядя в ночь сквозь щелочки закрытых ставень, отец Арсений пришел со своей собачкой к самому большому костру у Троянаты вблизи монастыря святого и узрел Армагеддон. Точно незримый, проходил он среди бледных лиц мертвецов, напоминавших католическое изображение последнего дня. Повсюду вокруг него неистово трудились темные силуэты немецких солдат, похрюкивающих, как свиньи, когда швыряли на огонь трупы – один за другим. Неподалеку священник услышал придушенный, леденящий душу вопль еще живого мальчика, метавшегося, бившегося в острой муке своей кремации.
Отец Арсений ощутил, как душа шевельнулась в нем, и, широко раскинув руки, закричал; голос его покрывал крики солдат, шипенье и треск огня. Размахивая посохом из оливкового дерева, он запрокинул голову:
– Вглядывался я во дни минувшего, в лета времен древних! Призываю к воспоминанию песнь мою в ночи, веду беседу с сердцем своим!
Ужель Господь покинул нас навечно? И ужель не будет он более благосклонен? Исчезла ль милость его непорочная навсегда? И обещание не сбудется вовеки? Господь забыл о милосердии? И во гневе затворил свои милостивые заботы?
Горе тебе, грабящему, когда ты не ограблен! Горе тебе, творящему вероломство, а к тебе предательства не сотворенному! И когда перестанешь ты отбирать, тогда сам ты будешь обкраден!
Горе тебе, потому негодование Господне лежит на всех народах, и гнев его на всех их ратях; истребил их он полностью, привел их он к кровопролитию! И сраженные, будут они извергнуты, и зловоние изойдет из тел их, и горы расплавятся кровью их!
Горе тебе, потому потоки земные смолой обернутся, и пыль тогда – серой, а суша станет смолой горящей! И негасима будет денно и нощно, и подымется дым навечно; из рода в род проляжет пустыня, и никто не перейдет ее!
Не сознавая, что никто его не слышит, воспламенившись апокалиптической яростью, отец Арсений сжал обеими руками свой посох и, проревев:
– Открою я наготу твою, да чтобы срам твой был виден! Будет мне отмщение, и не сочту тебя за человека! Осквернил ты наследие мое! – бросился в бой. Размахивая посохом, он лупил по плечам и головам немецких солдат. Лязгали каски, сотрясались под решительными ударами усталые плечи, взметались, защищая головы, руки, но падали с расплющенными пальцами. Солдаты, со знанием дела пролившие кровь тысяч, похоже, растерялись и не знали, что делать. Слышались крики одних: «Черт, уберите его, ради Бога!», – и замечания других, остановившихся передохнуть: «Ты глянь на этого сумасшедшего священника!» Они подталкивали друг друга и смеялись, радуясь замешательству пострадавших. В этом оранжевом зареве Арсений казался загробной летучей мышью; его развевавшиеся широкие черные одежды, пророческая борода, дико сверкавшие глаза, высокая изодранная шапка с плоским верхом только усиливали картину проникшего с того света безумия. Его песик приплясывал и скакал подле него, бессмысленно лая от возбуждения и цапая за икры избранные жертвы.
Это закончилось, только когда один солдат оказался на земле. Еще немного – и палка священника проломила бы ему голову и перебила руки. Гренадерский офицер вытащил автоматический пистолет, подошел сзади к Арсению и сделал единственный выстрел в затылок чуть повыше шеи, вышибив священнику мозги и разнеся спереди череп. Арсений умер в сверкнувшей вспышке белого света, которую принял за откровение лика Господа, и его истощенные, как скелет, останки были брошены на погребальный костер вместе с юношами, чью судьбу он предвидел, но не знал, что разделит ее.
Его пес скулил, пугаясь огня и чужих людей, и пытался приблизиться к своему горевшему хозяину, но раз за разом отскакивал. Он выражал свое непонимание, поднимая сначала одну лапу, потом другую. Там и нашли его, обожженного и воющего, измученные ожиданием и неизвестностью греки, когда солдаты отбыли.
Мужчины, женщины и несколько спасшихся итальянских солдат подошли к костру так близко, насколько позволял жар. Не сговариваясь, они стали растаскивать с краев тела, до которых могли дотянуться, когда позволял переменчивый ветер. Много их было, по-прежнему лежавших, как брошенные куклы, в изломанных позах, там, куда еще не добрался огонь. За этим тяжким трудом все думали об одном: «Так значит, вот так это будет при немцах? Сколько же здесь могло быть ребят? Скольких из них я знал? Могу ли я вообразить ужас их смерти? Могу ли я представить, как это – медленно умирать, истекая кровью? Правда ли, что когда пуля дробит кость, это похоже на то, будто лошадь лягнула?»
Казалось, у всех дрожат руки и слезятся глаза. Люди старались разговаривать как можно меньше, потому что говорить было трудно, задыхаясь то ли из-за отвратительного дыма горелого мяса, то ли из-за такого рвущего душу горя. Подвое и по трое они уносили тела в пещеры и расщелины, к наскоро вырытым большим могилам, к ямам, где раньше прятали от сборщиков налога и таможенников товары и деньги. Группами отправлялись туда, где прошли бои, и подбирали тех, кого не обнаружили фашисты. Над душами католиков торопливо произносились православные молитвы. Замечали, что ни у кого из убитых не было при себе ни колец, ни денег. Тела были обобраны, пальцы обрублены, золотые зубы выдраны, серебряные цепочки с распятьями сорваны.
С рассветом густое черное облако нависло над землей, закрывая солнце, и люди вернулись в свои дома, заперев двери до наступления темноты. Дым генерала Гандина смешался в небе Кефалонии с дымом его мальчиков – он погиб одним из первых, благородный, рыцарственный солдат старой школы, кто доверял своим врагам и пытался спасти своих людей. Он умер не сломленный, не дрогнув, отчетливо сознавая, что его нерешительность и отсрочки убили их так же верно, как расстрел, что сейчас разбрызгивал по камням его кровь. Вскоре останки его офицеров будут изъяты из муссолиниевских казарм в Аргостоли и тоже затрещат и съежатся в огне.
Ночью греки появились снова; они вытаскивали тела из отстойников и канав, опять отмечая, что ни у кого не было ни часов, ни ручки, ни единой монетки. Они находили фотографии смеющихся девушек, любовные письма, семейные снимки, на которых все стояли рядком и улыбались. Многие солдаты, сознавая неминуемость уничтожения, но полные решимости говорить даже из глубокой могилы, нацарапали на обороте открыток и фотографий адреса – в мучительной надежде, что найдется кто-нибудь, кто напишет письмо, передаст известие. На многих письмах чернила расплылись, будто несколько крупных капель дождя застигли отправителя под открытым небом.
Они не знали, что, быстро усвоив урок предыдущей ночи, немцы теперь экономили силы, заставляя офицеров оттаскивать к грузовикам своих убитых и пристреливая их, только когда работа была сделана. Они не знали о существовании Гюнтера Вебера – далеко не единственного фашиста, доведенного до сумасшествия и сломленного своей послушной долгу жестокостью. Но они снова видели те же костры и качали головами, когда то же зловоние отвратительной стряпни пропитывало их дома и одежду, и снова изо всех сил старались спасти мертвых посреди ночи, которую то затухающие, то пляшущие тени деревьев и людей, что отбрасывали скачущие оранжевые языки костров, сделали погребальной.
На следующий день прошел слух о том, что во мраке бродил Святой Герасим, а когда вернулся в свой катафалк, монахини нашли его поутру со следами слез на черной коже ссохшихся щек и темно-красной крови на золоте и атласе его туфель.
58. Хирургия и погребение
Как раз когда начинало темнеть, дверь внезапно распахнулась от удара, и первой мыслью Пелагии было – это немцы. Она знала, что все итальянцы погибли.
Как и остальные, сначала она слышала звуки боя – механическое тявканье пулеметов, щелканье винтовок, короткие автоматные очереди, приглушенно-басовитые литавры снарядов, а потом – нескончаемый треск расстрельных команд. Сквозь ставни она видела проезжавшие мимо грузовики: в них ликовали гренадеры, либо с них свешивались трупы итальянцев со струйками крови в уголках рта и глазами, устремленными в бесконечность. Ночью она вышла с отцом, у которого от слез гнева и жалости дрожали щеки, и пошла искать еще живых среди этих тел, разбросанных, раскиданных чудовищным огнем.
От увиденного она онемела – не из-за страха или печали, а от пустоты.
Итак, жизнь кончилась. Она знала, что немцы насильно отправляют молодых красивых женщин в бордели, поскольку добровольцев не находилось. Она знала, что в этих борделях полно запуганных и измученных девушек отовсюду – от Польши до Словении – и что фашисты пристреливают их при первом признаке сопротивления или болезни. Она сидела за столом с мыслями, полными лишь воспоминаний, изредка оглядывая всё вокруг себя, в последний раз вбирая подробности земной жизни: сучки на ножке стола, кастрюли с вмятинами, которые она так старательно отдраивала, одну необъяснимо обесцветившуюся плитку на полу, запретный портрет Метаксаса на стене, который отец повесил, хоть и был непримиримым венизелистом. Руку она держала в кармане фартука, и когда придут немцы, она застрелит одного, так что им придется в ответ пристрелить ее. Маленький «дерринджер», казалось, не соответствовал этой задаче, но, по крайней мере, у отца был итальянский пистолет и пятьдесят патронов, которые кто-то, может быть из кружка «Ла Скала», оставил перед их дверью как безрадостное наследство.
Итак, дверь распахнулась, она вздрогнула, как неизбежно поступают персонажи в замусоленных от чтения книжках. Краска сбежала с ее лица, она поспешно поднялась, сжимая в руке оружие, и узрела Велисария – он дышал часто, как собака, от пояса был измазан кровью, а глаза его горели сверхъестественной силой, с которой ему посчастливилось родиться.
– Я бежал… – проговорил он и прошел к столу, осторожно положив на него свою жалкую ношу – безвольную, расслабленную и спокойную, как и любой из тысячи мертвых, виденных ею прошлой ночью.
– Кто это? – спросила Пелагия, удивляясь, отчего это силач озаботился всего одним из столь многих.
– Он живой, – сказал Велисарий. – Это сумасшедший капитан.
Пелагия быстро склонилась над телом; в душе у нее боролись, бились ужас и надежда. Она не узнала его. Так много запекшейся крови, клочков излохмаченной плоти, так много дырочек в гимнастерке на груди, все еще сочившихся кровью. Лицо и волосы блестели и были покрыты лепешками грязи. Она хотела коснуться его, но отдернула руку. До чего можно касаться у человека в таком состоянии? Она хотела обнять его, но как обнимешь человека, настолько израненного?
Труп открыл глаза, губы его улыбнулись.
– Калимера, корициму, – произнес он. Она узнала голос.
– Сейчас вечер, – глупо ответила она, не найдясь, что сказать еще.
– Ну, тогда, калиспера, – пробормотал он и закрыл глаза.
Пелагия взглянула на гиганта распахнутыми в отчаянии глазами и сказала:
– Велисарио, ты сделал великое дело. Я приведу отца. Посиди пока с ним.
За все время женщина вошла в кофейню впервые. Это было уже не то место, что прежде, но все равно оно оставалось свято мужским, и когда она ворвалась, распахнув дверь огромного чулана, где мужчины слушали Би-би-си (целая дивизия «Венеция» итальянской армии присоединилась к партизанам Тито), прокатилась весьма ощутимая волна неодобрения. Из помещения выплыли клубы табачного дыма: там в стиснутом пространстве сидели, выпрямившись, отец и четверо мужчин и смотрели на нее с возмущением, доходящим чуть ли не до ненависти. Коколис зарычал, но она схватила отца за руку и, невзирая на его протесты, потащила из заведения.
Доктор взглянул на тело и понял, что хуже он не видел ничего. Крови было столько, что хватило бы заполнить артерии лошади, а кусочками мяса можно было месяцами кормить ворон. Впервые за свою медицинскую практику он почувствовал себя бесполезным: он проиграл, и руки у него опустились.
– Милосерднее будет убить его, – проговорил он, и прежде чем Велисарий успел сказать: «И я об этом думал», – оскорбленная Пелагия в ярости принялась лупить отца обеими руками по груди и пинать по ногам. Велисарий сделал шаг, обхватил ее одной рукой за талию, приподнял и поместил на выступ бедра – это положение обычно занимала его пушка, – а Пелагия молотила его по ляжкам и выла.
И вот так, наконец, поставили кипятиться воду и осторожно срезали лоскутья капитанского обмундирования. Пелагия неистово разорвала на полосы не только свои, но и отцовские простыни. Потом принесла все припрятанные бутыли спирта и добрую порцию заботливо прибереженного отцом местного вина.
Смывая кровь, доктор Яннис причитал:
– Что же я могу сделать? Я этому не обучался. Я не настоящий хирург. У меня ни халата, ни шапочки, ни перчаток, никакого этого пенициллина, о котором я слышал. Рентген-аппарата нет, дистиллированной воды нет, сыворотки нет, плазмы нет, крови нет…
– Замолчи, замолчи, замолчи! – кричала Пелагия, а сердце ее скакало в панике и решимости. – Я видела, как ты скрепил перелом десятисантиметровым гвоздем! Просто замолчи и делай!
– Господи Иисусе! – только и вымолвил запуганный доктор.
Поскольку доктор не подозревал, что большая часть крови и кусков мяса раньше принадлежала широкой спине Карло Гуэрсио, он подумал, что столь немногочисленные ранения Антонио Корелли – возможно, чудо святого. Когда кровь смыли, а кучу испачканного в ней тряпья собрали с пола и бросили кипятиться, стало ясно, что у жертвы шесть пуль в груди, одна в брюшной полости, одна прошла навылет сквозь мякоть правой руки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70