раковина в ванную комнату 50 см 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

она молчала, ее волосы были собраны в пучок. Золотистые глаза смотрели в пустоту. Она подняла воротник своей вельветовой куртки.
Внезапно тетушка Отти упала, опрокинув свою чашку чая и чайник на плиточный пол. Она не подняла головы, не встала. Так и осталась лежать, уткнувшись в поднос на полу.
– Тетя, тебе плохо? – закричал Эдуард по-нидерландски.
Лоранс вскочила на ноги. Ее лицо исказил страх. Прижав палец к губам, она призывала его к молчанию. Эдуард схватил тетку за плечи. Тетушка Отти, лежа на полу, на подносе, с поникшей головой, наконец прошептала, сама нарушив тишину:
– Ничего… ничего, малыш. Это просто слабость. Голова чуточку закружилась…
Она с трудом выговаривала слова. С ее губ свисала струйка слюны. В этом мгновении смешались неясное бормотание, чай и безмолвие. Он встал на колени рядом с ней. Белоснежный персидский котенок прибежал посмотреть, что случилось, и начал с удовольствием вылизывать остатки чая на полу. Эдуард нагнулся пониже, чтобы видеть лицо тетки. Ее голова лежала на коробке с печеньем, монументальный шиньон совсем сплющился. Она прошептала – почти неслышно:
– Тихо, малыш! Не будем нарушать обет молчания. Посмотри на Лоранс. Я бы сейчас выпила маленький стаканчик пива. Это просто легкий обморок, такое бывает из-за жары.
На следующий день в шесть часов он смог объявить им, что уезжает в Токио. В шамборской обители был день болтовни. У матери Анжелики появился новый фиолетовый мундштук – единственная ее уступка духу времени и нравам века. В остальном она сохранила страстную приверженность к горным вершинам, высоким прическам и одиноким полетам. Тетушка Отти чувствовала себя намного лучше. Они сидели все втроем в просторной столовой на первом этаже «Аннетьера» и пили кофе. Вард хотел было зажечь лампу, но потом решил оставить все – вплоть до своего смущения – в тени.
– Я не знала, что ты собирался уезжать, – сказала Лоранс. – Роза сказала тебе?
– Что Роза должна была сказать мне?
– Что мне уже лучше. Я больше не занимаюсь животными. И потом, я тебе очень благодарна.
– Лоранс, я не виделся с Розой. И за что ты меня благодаришь?
– Роза мне сказала, что ты больше не путешествуешь ни на поездах, ни на машинах, ни на самолетах.
– Но Лоранс…
– А как же ты отправишься в Токио? Пешком?
– Не беспокойся. Если уж хочешь знать, я доберусь туда в портшезе и верхом на стрекозе.
– А мы еще увидимся? Или больше не увидимся никогда?
– Увидимся.
Теперь уже Лоранс решила зажечь лампу. Она стояла, деревянно выпрямившись, резко откинув назад голову. Ее била дрожь. Мюриэль и шофер приходили в «Аннетьер» только к половине девятого. Лоранс изо всех сил дергала за подол узкого черного платья, которое носила с утра, натягивая его на низ живота между ногами, как пятилетний ребенок. Она явно стремилась потуже обтянуть тканью живот, чтобы он был виднее. Нагнув голову, она погрузилась в скорбное созерцание своего живота.
Прошло минут десять, и она заплакала. На ее лице читался ужас. Такой ужас, что Эдуард обернулся к двери, ведущей в кухню, чтобы посмотреть, что ее так напугало. Но там ничего не было. Этот ужас шел изнутри. У нее распухли глаза. Она сильно осунулась.
– Я совсем не спала. Мне хочется заснуть, – сказала она, и на глаза у нее снова навернулись слезы.
Тетушка Отти что-то пробормотала, встала, обняла Лоранс. Та разрыдалась в полный голос, всхлипывая и еле выговаривая:
– У меня больше не получается делать пи-пи…
Ее платье намокло. Они вымыли ее. Уложили в постель. Когда пришли Мюриэль и шофер, Эдуард уехал. Все то время, что машина катила сквозь серый, влажный туман, Эдуарда преследовало это горькое видение: пока тетушка Отти помогала ему раздевать и укладывать Лоранс Шемен в постель, он заметил на спине Лоранс следы от слишком тугих бретелек бюстгальтера. Эти узкие красноватые бороздки на спине и под грудью внушили ему непонятно острую, душераздирающую печаль. Словно складки на мокром песке, когда море уходит за горизонт.
В иллюминатор он увидел белые островки. Он прибыл в Токио, где стоял ледяной холод. Взял такси, в котором пахло черносливом. Радостно вдохнул аромат чернослива, затерявшийся на краю света. Ему чудилось, будто Токио превратился в большую бумажную деревню, пестревшую садиками, которые припудрил белый иней.
Он попросил шофера такси немного подождать его. Толкнул дверь бакалеи, пересек магазинчик, затем подсобку, забитую мешками риса и старыми кувшинами, опустился на колени, поздоровался, на секунду спрятал лицо в ладонях: он находился перед самым умелым мастером древней Японии. Они посовещались шепотом.
Он снова сел в такси, благоухавшее черносливом – сушеными сливами из города Ажан. Наконец такси остановилось. Эдуард расплатился и вышел. Углубился в проулок.
На выходе из проулка, в самом центре Токио, стоял длинный деревянный дом под серой тростниковой крышей; дом был пуст и сдавался на месяц. Он прожил в нем две недели, страдая от холода, в обществе старого чайника. Спал под пестрым стеганым одеялом.
Он выходил из дома только для того, чтобы посещать традиционный ежегодный аукцион. Все японские мастера приезжали в столицу и в течение месяца выставляли на продажу миниатюрные поделки – талисманы на будущий год. Никто не знал, где он находится. Он кутался в широкое пальто из зеленой саржи, подбитое мехом, которое одолжила ему хозяйка длинного дома с тростниковой крышей. Ходил в городской парк. Затем возвращался домой и спал.
Здесь он был вполне счастлив. Послал множество смертоносных цветов. Выявил сеть, которой владел Маттео Фрире, умело воспользовался болезнью, которая обрушилась на того. Прорвал эту сеть, поразил его в самое сердце. И начал уничтожать – постепенно, по частям.
Он много размышлял, но так и не уразумел, чего же добивается на самом деле. Хозяйка дома навещала его раз в два дня, из чистой учтивости, в сопровождении женщины, которая занималась хозяйством. Однажды она на очень медленном и плохом английском попыталась рассказать ему, по его просьбе, о приключениях японского Мальчика-с-пальчик. Она называла его Иссун Боши. Он был ростом с мизинец. Наперсток служил ему то лодочкой, то чашкой для риса, то шляпой. Иголка – то веслом, то палочкой для еды, то мечом. И той же иголкой он сражался с муравьем. Ему было 1234 года. Женские слезы являли для него целый океан, который он переплывал в своем наперстке за много месяцев.
– На самом деле это я, – сказал Эдуард Фурфоз своей хозяйке, поклонившись ей семь раз. – Вы так любезно нарисовали мой портрет.
Глава XIX
Мы уподобляемся детям, что бегут за мыльным пузырем, который сами же и надули.
Грифиус
Он вернулся через Венецию. Снова окунулся в холод, дождь и ледяной, хотя и мягкий, зимний свет над лагуной и мостами. Империя Маттео Фрире рушилась на глазах, окончательно и бесповоротно. Эдуард знал, что Маттео сейчас во Флоренции, что он там отдыхает. Было воскресенье 14 декабря. Праздник святой Оттилии. Он вызвал на несколько минут Шамбор. В ожидании звонка подошел к окну кафе. Дождь заволок Дворец дожей почти черной пеленой. Он переночевал у Пьетро, мастера-позолотчика, жившего в еврейском гетто квартала Каннареджо. Они обсудили решения «альтинга». Эдуард повел его ужинать в Арсенал, где подавали мелких голубей на вертеле. Каждый из них шел под зонтиком – символом Венеции, если не считать второго символа – резиновых сапог. По пути они увидели львов. Дошли до входа в Арсенал, поднялись по деревянным мосткам. За столом выпили немало, даже многовато, белого вина. Пробираясь по мостику, залитому водой, с зонтами в руках, они испытывали ощущение, что видят лужу, а в ней развалины маленького порта, построенного ребенком из песка, обточенных морской водой стекляшек, иссохших водорослей и обломков крабовых клешней, которому грозит неотвратимая гибель от подступающего моря.
Он доехал до аэропорта Марко Поло. Два часа спустя был уже в Париже и входил в свою квартиру на проспекте Обсерватории.
Опустившись на колени, он подложил полено в очаг и, продолжая растирать руки, подул на тлеющие угли. Они внезапно вспыхнули ярким белым пламенем. Он резко отвернулся. Встал на ноги. Золотые и белые сполохи неровного, колеблющегося огня заиграли на тяжелых переплетах в книжном шкафу, на стопках глянцевых каталогов, загромоздивших письменный стол, на медных оконных карнизах и лампах, в воде зеркал. Он был и счастлив, и подавлен. Ему никак не удавалось окончательно угнездиться в этой квартире, спокойно и безмятежно жить в ней. Он чувствовал себя неприкаянным, слишком одиноким. Воображение бередили всякие ужасы, столь пугающие, что в конечном счете он тешился ими, как дитя – сказкой.
Он присел на корточки возле застекленной двери, распаковал большие каминные часы из лилово-черного порфира, с фигуркой бога-быка, похищающего обнаженную Европу в окружении позеленевших медных тритонов. Водрузил их на каминную полку из голубовато-зеленого мрамора. Отсветы огня, отражение мерцающей бронзы в темном зеркале напротив зрительно увеличивали размеры и массивность часов.
Он выпил горького пива, размышляя об этой квартире, купленной по немому внушению призрака былой своей подружки. Эдуарда необычайно взволновала мысль, что он совершил покупку под таким влиянием. Ему пришло на ум слово «фагоцитировать», «поглощать». Он подумал: «Мы просто личинки. А квартиры – наши коконы. Коконы, сделанные из камня и шелка, чьей нитью мы, жалкие личинки, лишенные надежды преобразиться в бабочек, плотно оплетаем себя, желая защититься от себе подобных, уповая на то, что она поможет оберечь наши тела в их многочисленных метаморфозах сна, сексуальности, возраста. Неуклюжие личинки, усердно наматывающие на себя шелковую нить. Живущие в постоянном ужасе перед последней метаморфозой – смертью. Я прожил целых сорок лет, категорически не желая иметь собственного пристанища, – и как же я был прав».
Особенное уныние наводила на него сегодня ванная. А ведь ему всегда нравилось это старинное блеклое помещение, с примыкающей к нему туалетной комнатой, темной, душной, обитой красным бархатом, с тусклыми зеркалами, перед которыми невозможно было бриться и трудно причесываться, с двумя старенькими шаткими столиками, черным и желтым.
Именно сюда он каждое утро приходил посидеть и помечтать за чашкой кофе. В ожидании, когда под дверью зашуршит почта. Он бросался к двери. Торопливо разрывал конверты. Находил новые свидетельства крушения бывшего друга и – не испытывал того удовольствия, которого так долго ждал.
– Походный алтарь из жести, с дароносицей.
– Нет.
– Распятие, подвижное, на пружинах.
– Крики издает?
– Нет.
– Тогда не покупаю.
Эдуард Фурфоз услышал в телефонной трубке гнусавый но теперь уже болезненно дребезжащий смешок Пьера Моренторфа. Пьер явно принуждал себя смеяться А Эдуард принуждал себя острить. Такое веселье граничило с отчаянием агонии. Эдуарду невыносимо было видеть его. Чаще всего он ему звонил. Пьер настолько похудел и ослаб, был настолько угнетен, что попросил Эдуарда раздобыть ему немного кокаина. Эдуард не выполнил эту просьбу. Они шутили, похохатывали. Эдуард добавил сквозь смех:
– Мы можем обойтись без крови, но без криков нам не обойтись.
По утрам, после ночи, проведенной у Розы, он любил смотреть на вчерашние, раскиданные по полу просторной гостиной лофта игрушки маленькой Адри. Маленькая желтая заскорузлая губка, голубая ручка без колпачка и чернил, легонький оранжевый махровый мячик.
Иногда, пока он еще не встал, девочка взбиралась на постель, стаскивала со спящих простыню, месила ножками их тела. Ее волосы щекотали им лица. В темноте спальни она ползала по ним на четвереньках, больно надавливая коленкой на щеку, на член, на нос, на живот и безжалостно будя обоих.
– Это я, – сообщала она шепотом.
Так она, несомненно, хотела успокоить их, что речь идет не о налете полиции и не об океанском лайнере, причалившем к двери спальни.
Роза просыпалась. И начинались нескончаемые ритуальные сцены с бурными обвинениями и ядовитыми упреками. Любая мелочь служила поводом для скандала. Все, буквально все – отказ Эдуарда летать на дельтаплане, отказ Эдуарда поселиться на севере Европы, отказ Эдуарда носить галстуки, отказ Эдуарда заняться политикой, отказ Эдуарда завязать с пивом – выглядело в глазах Розы ван Вейден непростительным отклонением от нормы.
В конце декабря было решено, что ни Адри, ни Юлиан, ни Эдуард не будут больше есть сахар. Вдобавок Роза объявила, что дефицит цинка в организме приводит к старческому слабоумию и потому они должны дважды в неделю съедать по две дюжины устриц.
Роза ван Вейден вечно опаздывала. Они ужинали то в половине десятого, а то и вовсе в десять часов. У Адри смыкались глаза. Эдуард все реже приходил в квартиру на улице Пуассонье. Роза ненавидела квартиру Эдуарда, который ни разу не спросил у нее совета по поводу обстановки. Она находила ее старозаветной, грязной, уродливой, плюшевой, викторианской – берлога, а не жилье.
Роза попросила его провести с детьми неделю после Рождества в бернских Альпах. Эдуард отказался.
– Сегодня вечером, – постановила она, – каждый получит восемь устриц, пару крутых яиц и салат из одуванчиков.
Народ – Адри, Юлиан и Эдуард – зароптал.
Во время ужина Роза принялась восхвалять достоинства прованского вина и осмеивать пиво. Эдуарда это покоробило, и он сказал ей об этом. Они слишком много пили. Когда они ссорились, Адриана пряталась в стенной нише.
Эдуард Фурфоз встал с душевной болью. Наступило Рождество. Он был один в своей длинной квартире на проспекте Обсерватории. В стране на этот день срубили восемь тысяч гектаров елей. Он подумал о тетушке Отти. Вдруг ему стало трудно глотать, и он поднес руки к горлу. Он физически чувствовал, что сейчас в стране сто двенадцать миллионов раз сворачивают шеи ста двенадцати миллионам индеек.
– Настоящее Рождество! – так приказали ему Роза и Юлиан.
Он вышел на улицу – день был теплый – и сложил в арендованную машину большие пакеты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37


А-П

П-Я