https://wodolei.ru/catalog/dushevie_ugly/120x120cm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Правительства тоже занимались грабежом, скупали сокровища за бесценок. Военные или религиозные диктаторы замуровывали их в тайниках на горных склонах или в подземельях самых высоких небоскребов. А были ведь еще и дипломаты, и серые кардиналы, коварные в той же мере, что и незаметные; эти орудовали в тени, ловко управляя ходом сражений и обогащаясь, непрерывно обогащаясь на руинах цитаделей времени, на обломках фантазий мертвецов. И Эдуард Фурфоз был одним из них. Он был капитаном корвета, который наводнил Северную Европу всем, что когда-то держали детские ручонки, давным-давно истлевшие в земле.
Ему виделись руки. Руки, украшенные драгоценностями. Руки, сотрясаемые дрожью. Запачканные краской руки Антонеллы, протягивающие ему Шарло, завернутого в «Мессаджеро». Как рассказывала его сестра Арманда, в трех или четырехлетнем возрасте он объявил, что станет торговцем бриллиантами. «Анвер», «Антверпен» – это слово означало отсеченную рукою Сильвиуса Брабо руку великана, окровавленную руку бога Тира, брошенную в воды Эско, засверкавшие самыми прекрасными алмазами древнего мира. Два дня назад он заметил на набережной Анатоля Франса изящную руку с рубином-кабошоном на среднем пальце; камень уникального цвета ярко пылал на фоне бежево-песочного шелкового костюма. Он мечтательно подумал о Пеликанстраат. Его пальцы упорно дробили хлебные корки, превращая их в белое крошево. Он воображал себя ювелиром, припавшим к микроскопу, в модернистском офисе на Шупстраат. Ему чудилось, будто он разглядывает сквозь линзу рубин-кабошон.
Он смотрел на стол, на «Зарю в Брюгге» среди развалин «крепости», лежащих по ту сторону грез – или смерти – рядом с черенком вишни. Он сидел в тесной деревянной хижине, в селении Эйков. Обмакивал тонюсенькую, в два волоска, кисточку в стаканчик с киноварью или позолотой. Реставрировал алтарь, часослов, великолепную «Тщету». Вот, например, хороший сюжет для «Тщеты» размером двадцать квадратных сантиметров: чашечка кофе, череп и стебелек вишни, а еще отрубленная рука, вцепившаяся в свитер – очень теплый, необыкновенно теплый свитер из ангоры, такой же мягкий на ощупь, как кошачья шерстка или детский животик.
Он вздрогнул. Поднялся. Передвинул стул из тени на солнце. Нет на земле более мрачного места, чем Эйк-на-Мезе. Он не ощущал себя уроженцем какого-то города, какого-то континента, какого-то места обитания – вокруг были только море, да ветер, да страх.
В нем не было ничего парижского, ничего лондонского, или римского, или нью-йоркского, или антверпенского. Бельгийское государство вело свое существование лишь с 1830 года. То есть еще несколько коротеньких мгновений назад бельгийское государство не существовало. И не было нигде городов, одни только малюсенькие островки, плававшие в необъятной пустоте – руки бога Тира, брошенные в океан, в древнюю, нечеловечески холодную бездну времени на заре палеолита. Когда Северное море еще поглощало Фландрию. Когда скандинавские ледники еще сковывали северную Бельгию. Ему, наделенному особым складом ума, свойственным всем собирателям древностей, чудилось, будто все это он ясно помнит.
И по той же причине он ощущал свою нерасторжимую близость со страной, где родился. Мрачный и непреклонный патриций в черно-зеленых одеждах, потомок суровых ганзейцев, ведущих свой род еще со времен Сальвиати и Фуггеров, – не считая того, что его дед и бабка по отцовской линии состояли в родстве с династией гантских прядильщиков, чьи легкие заполнял сперва трубочный дым, а потом, со временем, дымок от сигар, – Эдуард Фурфоз даже представить себя не мог родившимся где-нибудь в другом месте Земного шара, а не на этой древней «руке» – окровавленном «антверпене», брошенном в ледяное море. Какие-то люди некогда бродили там, ели мясо гиен, мамонтов, медведей. Они свежевали еще живых ревущих зверей, сдирая с их кожи острыми костяными ножами шерсть, ту самую шерсть, что легла в основу богатства Фурфозов. Они ютились в закопченных пещерах, похожих на те, что он часто посещал ребенком, вместе со своими тремя братьями и пятью сестрами, по воскресеньям осенью в районе Намюра. В древности он был одним из тех людей. Он сам жил в такой сырой, студеной пещере. Он готов был дать на отсечение собственную руку в доказательство того, как ясна его память о прошлом. С той же безошибочной эрудицией, что помогала ему оценивать крышки табакерок, он мог описать синевато-коричневые своды пещер на Мёзе и зеленые гроты на Лессе. Ван Эйки эпохи мезолита высекали свои первые миниатюры на кремневых стенах. Вытачивали божков в виде женских фигурок из мамонтовой кости. Вырезали изображения маленьких жонкилей на рогах убитых оленей. А потом наступил конец. Из-за Рейна явились черноволосые и белокурые брахицефалы, они возвели селения на болотах, и началась эпоха безвозвратного упадка. Эдуард не испытывал ни капли восхищения перед менгирами Велен-сюр-Самбра. Они были безобразно велики.
Даже фамилия, которую он носил, напоминала о тех речных пещерах, где охотники – или люди, что рыбачили на Лессе, – вырезали свои «нецкэ» из кости и рыболовные крючки из рога. Фурфозом зовется скалистый утес, у подножия которого протекает Лесса. Именно на вершине Фурфоза, в небольшой крепости, напоминающей цитадель Эправ над Ломмой, спасались последние галло-римляне под командованием Децима Авиция, при императоре Юлиане, во времена первых набегов франкских племен.
Официант принес заказанную чашку эспрессо, и Эдуард Фурфоз встал. Взял свое зеленое шерстяное пальто, закутался в него и снова сел за столик. Долго массировал лицо и веки. Словно стирал дурной сон. «Итак, – сказал он себе, – я заключил две великолепные сделки с Маттео, а вынес из этого лишь досаду и замешательство». Он выпил кофе. Черный напиток, душистый и терпкий, был теплым. Он разровнял на скатерти истертые в порошок крошки. Отчего он так скучает в залах ресторанов, в гостиных у родственников, в спальнях любимых женщин? Какое-то непостижимое одиночество таилось в нем самом – засело в мозгу, разливалось по всему телу. Пустота, притягивающая все новую и новую пустоту. Вечный поиск чего-то далекого, ускользающего, недоступного – в ином мире, в иных, истекших временах. Вечная тяга к иной, ушедшей жизни. И вечное, иногда просто цепенящее чувство, что ты забыл и никак не можешь вспомнить чье-то имя, которое вертится на языке, какую-то очень важную вещь, и нужно искать, непрерывно, неустанно искать это, где бы ты ни был, во всех уголках земли, и пока не отыщешь, это чувство будет мучить тебя каждую минуту, словно ощущение непреходящей вины. Антонелла была права. Он – всего лишь маленький Шарло с дергающейся рукой, сжимающей телефонную трубку, только сейчас его собственная рука вцепилась в табакерку. Он взглянул на свою руку: она крепко держалась на запястье.
Стакан воды, пронизанной солнечным лучом, две почти черные вишни, кровавая вишневая косточка, лежащая на скатерти, черенок, повисший над краем стола… Он протянул к свету худую белую руку, свою руку, крепко державшуюся на запястье, свои пальцы, сжимавшие «Зарю в Брюгге», и все ее краски вдруг заиграли, вспыхнули еще ярче под более щедрым, более жарким послеполуденным солнцем. Эдуард Фурфоз любовался этим сиянием – предвестием лета. В таком освещении разоренный стол и впрямь выглядел натюрмортом с берегов Мёзы или из Голландии. Он взял со стола табакерку и сунул в карман, прикрыв «Зарю» платком.
Она приняла ванну. Ее волосы были еще влажны, и она решила надеть платье цвета «электрик». Франческа выглядела раздраженной, сердитой. Она вынула из шкафа платье на вешалке. Надела его, с ненавистью обозрела себя в зеркале, расстегнула пуговицы. Дала платью цвета «электрик» соскользнуть на пол.
Затем она выбрала причудливый ансамбль из темно-зеленой ткани с блестками в виде чешуи, надела его, две секунды разглядывала себя, испытывая острое желание укусить – то ли свое отражение, то ли зеркало, – и отбросила костюм прочь. Натянула джинсы. Резко оглянувшись, попыталась поймать свое отражение со спины. И, хотя она была одна в комнате, злобно прошипела сквозь зубы: «До чего же мне не нравится собственный зад!» Ее лицо гневно исказилось. Она выглядела женщиной, которой мерзок вид собственного тела.
Она снова обнажилась. Накинула халат из черной фланели, но тут же брезгливо отшвырнула его. Ей очень хотелось, чтобы Эдуард был здесь. Уж он бы подсказал ей, в каком наряде она больше всего нравится ему.
Она села голой на постель, уперлась подбородком в колени. На глаза потихоньку наворачивались слезы. В комнате было слишком жарко. Снег… Вот чего ей сейчас хотелось. Жить в шале, заваленном снегом, брести по снегу к своему шале, войти в шале, приблизиться к очагу с веселыми язычками огня, потомить в чугунке «миротон» – говядину с коньячным соусом: вот какую жизнь ей следовало вести. А потом, глядя в окно на падающий снег, неспешно и старательно переводить английский роман или индийский роман, написанный по-английски. Надевать толстые шерстяные носки, а на них резиновые сапоги, возвращаться с пешей прогулки или с лыжни промокшей, озябшей, стаскивать резиновые сапоги возле очага, стаскивать носки возле очага и глядеть, как они дымятся, подсыхая над огнем, – вот так она мечтала жить. А здесь было слишком жарко. Как же ей хотелось, чтобы стало холодно! Как хотелось купить себе желтый шерстяной шлем! Купить сразу десять пар шерстяных перчаток разных цветов. Мягких безразмерных шерстяных перчаток. И почему никто никогда не дарил ей поваренных книг?!
Конец дня выдался совсем теплый. Снаружи захрустел гравий. В щелку ставней она увидела, как он подходит к террасе. Внезапная тишина объяла дом. Она представила, как он входит, окунается в тишину дома, трет глаза, чтобы вернуть им, ослепленным, зоркость, скидывает свое дурацкое пальто, которое упрямо носит даже в эту теплынь, смутно различает вещи, двери и стены. Это он во всем виноват. Он так редко приходит. Он так мало любит. Дверь спальни отворилась. В сумраке она увидела, что он смотрит на нее. Он заметил на постели обнаженное тело, колени, поднятые к подбородку. Подошел и, не успев даже разглядеть ее как следует, всю целиком, опустился на колени, уткнулся лицом в ее живот.
И они начали шептаться.
Глава II
Ничего страшного.
Просто лысые убивают друг друга ради блеска костяного гребешка.
Флориан
Они отправились во Флоренцию, в их магазин, после долгого спора о возрасте Пиноккио. Франческа и Эдуард держались за руки. Она находила это вызывающим. Ей было весело вспоминать их препирательства по поводу Пиноккио. Она ужасно любила возбуждение и злость таких домашних сцен, когда после громогласных упреков и воплей можно разразиться слезами, ручьями слез, и захлебываться рыданиями, и обмениваться носовыми платками, и приникать друг к другу, всхлипывая все тише и тише, и сплестись наконец в объятии, и ласкать укромные места любимого тела с чувством, похожим на смирение, куда более человечным, нежели кокетство или страстные, а на самом деле просто обезьяньи ужимки вожделения; ласкать, ощущая взаимный стыд и облегчение перемирия – теплого, согревающего, исподволь сулящего наслаждение, которое медленно вплетается в забытье сна.
– Поговори со мной!
Он повернул к ней голову и улыбнулся одними глазами, слегка прищурившись; потом наклонился, поцеловал в щеку и продолжал молча шагать рядом. Ах, до чего же этот человек – немногословный, зябкий, нескладный, тощий, отрешенный – раздражал ее! Они сократили путь, пройдя через крытый рынок. Внутри было сумрачно и грязно. Зато здесь приятно веяло прохладой. На пустых прилавках чудились призраки рыб, овощей, сыров, хотя, если вглядеться, здесь всего-то и было, что промозглая коричневая полутьма.
– Тебе не кажется, что тут пахнет мочой?
– Это наипервейший из человеческих запахов, – отозвался он.
– Ой, я тебя умоляю…
– Младенец длиной в пару дециметров способен напрудить целое море…
Франческа пожала плечами. Спустя несколько секунд она повернулась к нему и спросила с неожиданной злостью: «А есть ли на свете коллекционеры младенцев?» «Да», – ответил он. «И как же их называют?» – осведомилась Франческа. Эдуард сказал: «Многодетные матери. – И добавил: – Например, моя мать, Годлива Фурфоз, очень любила коллекционировать младенцев. Иногда, по праздничным дням, она глядела на нас с большим удовольствием. Нас было девятеро в семье… И как только расцветали первые жонкили, она всегда ставила девять цветков на стол, где ели мы, дети». Они выходили из здания рынка, щурясь от яркого света. Эдуард остановился. Протянул вперед руку. И сказал:
– Посмотри. Мне нравится. Просто загляденье.
Вдали, в центре площади человечек размером с муху, весь в синем, карабкался по лесам, окружавшим церковный шпиль. Он бесшумно полз наверх в меркнущем свете дня. Солнце играло отблесками на игрушечных синих штанах.
– Даже сам не знаю, почему он мне так нравится, Ты видишь, как это крошечное синее создание поднимается в небо?
Франческа, морщась от света, вынула из сумки солнечные очки.
– Идут мне эти очки? – спросила она, обернувшись к нему.
Они приехали на вокзал.
Ему не спалось. Он надел черный свитер из овечьей шерсти, натянул брюки. Вышел. Дом Франчески стоял поодаль от других, на склоне холма, чуть дальше Импрунеты; мимо него проходила дорога на Сиену. Воздух был теплым и нежным. Он побродил по окрестностям, едва не заблудился. Шесть или восемь месяцев назад, когда они только-только сошлись, им нравилось возвращаться домой пешком, поздно, так поздно, что невозможно было разглядеть тропинку среди кустов и еще красные камни на холме. Они падали друг на друга, они занимались любовью где попало. Тогда Франческу еще не раздражало состояние или вид его одежды. Эдуарда пронзила дрожь. Свитер из овечьей шерсти, купленный в Брюсселе, не согревал тела. Он потрогал его. Свитер был мягкий, но продувной. Эдуард Фурфоз ни разу в жизни не надел свитера из синтетической пряжи, целлюлозы, полиамида, хлорофибры, акрилика.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37


А-П

П-Я