ванны калдевей официальный сайт
повсюду мраморные консоли эпохи Людовика XVI, узенькие асимметричные продавленные канапе – зеленоватые, красноватые, сероватые, зеркала в вычурных рамах, с позеленевшими, мутными, пятнистыми стеклами, английские кресла из крашеного дерева, чугунные, также зеленые кресла Виолле-ле-Дюка, мейсенский фарфор и севрские вазы, стоявшие прямо на полу, лампы с пестрыми фарфоровыми или бисквитными абажурами на столах, жирно блестевшие картины обеих Империй, чьи затейливые резные рамы с нижним краем на уровне лица затрудняли проход или слепили глаза.
И на всех стенах, под всеми живописными полотнами были развешаны ткани – бархат, гобелены с помпонами, пестрые шелка. Основные тона были зеленый и красный, и всюду, куда ни глянь, цветы и папоротники, фландрские кувшины и делфтский фаянс.
Потолки был окрашены в серый или голубой цвета, карнизы – в голубой, зеленый, черный, шторы бархатные, либо на шнурах, либо на венецианский манер. Он прилагал неимоверные усилия, чтобы придать квартире вид устаревшего, чуточку запущенного, весьма тяжеловесного жилища – такого же тяжеловесного, как рука Бога евреев, или рука Бога аккадеев, или рука Бога анахоретов, янсенистов и тетушки Отти – «Аннетьер», Шамбор, 41250 Брасье, Луар-э-Шер, – что довлеет над головою людей, отторгнутых от своего племени, от благодати. Квартира была зеленой и красной, как ад. Даже медные вещи и те были красными.
– Лот из табакерок, часовых крышек, шкатулочек нестандартной формы и пуговиц. Кинг Сет. Или, вернее, Клингсет.
– Вы хотите сказать Клингштедт? Вы говорите о величайшем художнике в мире? Пьер, вы меня слышите? Вы в самом деле назвали имя того, кого вся Европа называла Рафаэлем табакерок?
– Ну конечно, месье. Я как раз вижу имя Клингстедт в каталоге, который держу в руках.
– Какие годы там указаны? Это гризайль?
Эдуарда охватило сильнейшее возбуждение. Его голос нервно дрожал. Он забыл даже о болезни Пьера. Тот ответил:
– Париж, семидесятые годы восемнадцатого века.
– Да, это он. Никому ни слова. Я еду. Необходимо купить весь лот целиком. За любую цену. Молчите, не подавайте вида, что намерены взять, только наблюдайте. Вы слышите, Пьер, только наблюдайте. Прежде я бы вам сказал: срочно шлите двенадцать красных тюльпанов. Я твердо намерен дойти до 60 000 долларов. В общем, я еду.
Пока Пьер, все так же по телефону, уточнял размеры задатка, Эдуард думал об этом человеке, которого встретил некогда в Лондоне – тогда он еще походил на тухлого лысого монаха или на борца сумо – и который за последние три месяца превратился чуть ли не в скелет Теперь его исхудавшее тело можно было уподобить длинному голому стеблю одинокого нарцисса в слишком большой вазе. Все лепестки опали. Остались только слишком большая ваза, тонкий стебель, гниющая вода с жирной вонючей пленкой на поверхности. Эдуард Фурфоз постарался отогнать этот образ. Ему очень хотелось повесить трубку. За три месяца Пьер потерял сопок килограммов из прежних ста десяти. Он боялся, что Пьеру как-нибудь передастся посетившее его видение.
– Я еще не сказал вам, что Мужлан предложил мне замечательный лот из фигурок рождественских святых. Филипп Соффе тотчас перекупил бы их у нас для своего дома в Шату.
– Извините, месье, но если месье намерен принять князя к себе, я немедленно подаю в отставку.
– Не волнуйтесь, Пьер. Монсеньер предложил мне маленькую фигурку святого, исключительного качества, сделанную Понтием Пилатом в конце жизни, в Риме, когда он, в окружении малолетних внуков, мастерил рождественские ясли.
– Месье большой шутник, я очень благодарен месье.
– А вы разве не знали, что Понтий Пилат был мастером на все руки? И что его руки вечно были измазаны глиной или рыбьим клеем? Говорят, ему приходилось то и дело отмывать их перед тем, как идти на…
– Месье и в самом деле шутит весьма остро и оригинально. Могу заверить месье, что в данный момент я просто корчусь от смеха, сидя перед аппаратом. Месье позволит мне повесить трубку, чтобы хоть немного отдышаться?
– Не летай больше самолетом.
– Ты где, Лоранс? Откуда ты звонишь?
– Не летай больше самолетом.
– Да что с тобой такое?
– Я чувствую, как ты падаешь. Вот именно в эту минуту ты падаешь. Перестань летать на самолетах. Я боюсь. Я боюсь, что ты умрешь.
– Ну что за бред! Хочешь, я дам трубку Розе? Сейчас два часа ночи.
– Обещай, что не будешь больше летать самолетами, и я повешу трубку.
– Но это невозможно! Погоди, я позову Розу.
– Когда ты летишь самолетом, я падаю. Мне приходится цепляться за ручку кресла. И я целыми часами говорю себе: он умирает!
– То есть ты надеешься, что умру? Сейчас подойдет Роза.
Психиатр, лечивший Лоранс, сообщил, что в ее теперешнем состоянии она может вернуться домой. На следующий день, к вечеру, Роза и Эдуард поехали к ней. У Лоранс Шемен – после смерти отца она решила, не дожидаясь окончания бракоразводного процесса, взять свою девичью фамилию – было напряженное, исхудавшее лицо, испуганные красные глаза, тонкие искривленные губы. Когда она говорила, рот казался совсем провалившимся. Эдуарду вспомнились берлинские куклы середины девятнадцатого века. Публика прозвала их «замороженными Шарлоттами»: блестящие застывшие личики кукол напоминали известную сказку о прелестной маленькой девочке, умершей от холода из-за того, что она надела самое свое красивое летнее платьице посреди зимы. И он подумал: а можно избежать смерти, надев зимой безобразное зимнее платье?
– Нет! Нет!
Лоранс отталкивала Розу, царапая ей руку; рыдания прерывали ее ломкий, плаксивый голос:
– Это ведь я полюбила его первого. Это ведь я полюбила его первая. Здесь только я его и люблю.
– Молчи.
– Тогда объясни мне: почему он хочет меня убить? Почему он летает самолетами?
Роза обнимала подругу, крепко прижав ее к себе. Потом отвернувшись от Лоранс, чтобы та не увидела ее слезы, но держа ее за плечо, она стала искать на столе пакетик бумажных платков.
Эдуард не захотел оставаться. Роза в сопровождении двух санитарок, Мюриэль и преданного, заботливого шофера, с согласия психиатра, видевшего в симптомах нынешнего поведения Лоранс всего лишь легкую, неопасную депрессию, вызванную смертью отца, перевезла Лоранс в ее киквилльский дом.
Аскеты вовсе не были косматы. Они носили высокие шиньоны, напоминавшие Эмпайр Стейт Билдинг. Однажды в воскресенье, когда Эдуард находился в Шамборе, – в тот день строгие законы аббатства Пор-Руаяль дозволяли речи – он рассказал тетке о смерти отца Лоранс и нервной депрессии молодой женщины, которую любил. Тетушка Отти пошарила в коробке с пирожными – законы аббатства не ограничивали потребление материальных знаков доброты Господней – и вдруг сказала, грызя желтое миндальное печенье:
– Да пусть она приезжает сюда, малыш! Мне очень нравится твоя подруга. Пусть приезжает, только без медсестры. Я приму ее, когда только захочешь.
Эдуард обсудил это с Розой, и оба они поговорили с Лоранс. Она согласилась с полуслова, радостно улыбнувшись. Это была ее первая улыбка. Потом она снова погрузилась в скорбь. Они привезли ее к тетке, устроили. Мюриэль и шофера поселили в отеле. Мало-помалу Лоранс, не возвращаясь полностью к привычкам, которые имела до смерти отца, все же начала чувствовать себя лучше, стала больше говорить. Но зато вечно ходила грязной, не снимая джинсов, черной майки и желтой вельветовой куртки, принадлежавшей Луи Шемену; она носила ее, подворачивая длинные рукава. Она начала по-детски сосать палец. Заказала двести банок горького пива. «А то вдруг Эдуард приедет», – так она объяснила это тетушке Отти. Она верила в Бога, обращалась к Оттилии Фурфоз почтительно, как к проповеднику, который не прощает ни малейшего прегрешения, но добр и справедлив. И наконец ей захотелось иметь кошку.
Роза раздобыла ей белого персидского котенка, очень спокойного, очень высокомерного, с мягкой шелковистой шерстью. Лоранс тотчас позвонила Эдуарду:
– Эдвард, я не знаю, как его назвать.
– Назвать кого?
– Я не знаю, как назвать котика.
В конечном счете ему присвоили имя Пус, Пусик. Так обычно называют котов во Фландрии. И это же слово – pouce! – выкрикивают дети, когда прекращают игру. Он решил прекратить эту игру. Однажды ранним утром приехал к ней. И, увидев Лоранс, внезапно подумал что должен навсегда оградить себя от опасного и в каком-то смысле смертоносного дыхания, сменившего то нежное дуновение, которое прежде овеивало ее нежные, не знающие помады губы. На земле существовал только один настоящий поэт. Ему, Эдуарду, повезло оказаться его современником. Поэта звали Рутгер Копланд. Он родился в Гооре в 1934 году. Жил в Гронинге, иногда приезжал в Антверпен. Они говорили на одном языке. Эдуард продекламировал вслух, на нидерландском строку из Рутгера Копланда:
Wie wat vindt heeft siecht gezocht.
(Тот, кто находит, плохо искал.)
Лоранс дернула его за рукав и, приложив палец к губам, призвала к молчанию. Это был день молчания. Лоранс тщательно соблюдала это сколь простое, столь же и строгое правило, установленное тетушкой Отти в ее «обители». Лоранс указала ему пальцем на ивовую корзинку возле кухонной двери, где лежал котенок, весь белый, как старческие волосы, как снежный ком, как усы Деда Мороза. Эдуард нагнулся и подумал, что кот не должен был зваться Пусом, хотя он и был толстенький, как Том Пус, и что ему следовало подсказать Лоранс другое имя – Титон. Он вспомнил о табакерке, которую хранил в ящике комода в спальне антверпенского дома; на внешней стороне крышки, в медальоне был изображен молодой Титон, отличавшийся в юности столь ослепительной красотой, что его похитила богиня Аврора; на внутренней стороне тот же Титон, с седыми волосами и бородой, превратился, на свое несчастье, в цикаду и сидел в ивовой клеточке. Легенда гласила, что Аврора обратилась к Богу с мольбой даровать бессмертие ее возлюбленному, но забыла попросить, чтобы ему сохранили вечную молодость. В результате Аврора, оставаясь неизменно юной и прекрасной, видела, как Титон стареет с каждым днем; он дряхлел, покрывался морщинами и в конце концов до того ослабел, что ей приходилось укладывать его, дабы не загубить совсем, в ивовую корзину. Прогуливаясь по лесу, она вешала корзину на древесный сук. И Титон превратился в цикаду. Богиня горько оплакивала исчезнувшее прекрасное тело и наслаждения, которые дарил ей возлюбленный. И слезы ее, падая наземь, становились росой.
Эдуард не мог отрицать, что роса связана с зарей, брезжившей в проеме приоткрытой кухонной двери: она смочила ему ноги и низ брюк, когда он выходил из машины. Утренний свет блестел на белоснежной шубке персидского котенка. Эдуард высоко ценил одно кошачье свойство, которого были лишены собаки, все его друзья, да и он сам: кошки никогда не старались понравиться. Никогда не старались казаться лучше или хуже, чем были. Они просто были. Хранили молчание, словно дали кому-то обет немоты. И – царили. Царили над всем, даже когда спали. Он выпрямился. Отворил дверь, собираясь прогуляться вокруг замка вместе с Лоранс. На пороге кухонной двери, среди мокрых, сорванных ветров листьев, тяжелых от росы, лежала бабочка, маленькая зимняя бабочка, хрупкая, словно лепесток василька. Он указал на нее пальцем.
– Боже! Боже! – воскликнула Лоранс.
И тут же прикусила губы: она нарушила закон молчания! Она сунула палец в рот.
Эдуард повел Лоранс к белой громаде замка. Утренний туман уже рассеялся. Огромный молочно-белый замок медленно выплывал им навстречу в свете зари, Они подошли к водоему, который расширял Коссон на протяжении километра. Он смотрел на воду. Потом увидел, что Лоранс боязливо озирается; убедившись, что тетушки Отти поблизости нет, она снова нарушила молчание:
– Она не разрешает мне привезти пианино!
Он объяснил ей, какую жизнь вела раньше тетушка Отти, рассказал о работе музыковеда Шрадрера над Монтеверди и выразил сомнение, что ее желание осуществимо. И когда они оба возвращались назад, к домику «Аннетьер» эпохи Наполеона III, когда шагали по плотине через пруд Перью, он вспомнил про девочку – такую же маленькую, как Том Пус или бог Титон, превратившийся в цикаду. Эта маленькая девочка носила голубое, как лепестки василька, платьице. Крошечная женщина в голубом платьице. Голубое платьице перед темно-красным пианино. Пианино, на котором блестело золотое слово «Pleyel».
И эта маленькая девочка, и спина девочки – плакали. Плакали, содрогаясь от рыданий.
– Я не хочу играть на пианино. Мама меня побила. Я больше ни за что не притронусь к клавишам.
Он поклялся ей, что она никогда больше не будет играть на пианино, что он запретит ее матери принуждать ее играть, а если та не согласится, задушит ее (правда, на это она не согласилась), что он навсегда заглушит всякую музыку, что она никогда больше не прикоснется к этим клавишам из слоновой кости. И сам тут же категорически отказался – к великому изумлению тетушки Отти – слушать игру на фортепиано. Приехав в «Аннетьер», он решил спросить у тетки, было ли что-нибудь реальное в этом нежданном воспоминании. Помнит ли она имя той маленькой девочки, которая носила голубое платьице и туфельки со шнурками и заплетала косичку. Он подошел было к тетке, но то был день молчания. Она приложила палец к губам и отвернулась.
Пьер Моренторф сидел у окна, выходившего на запад, в квартире на улице Шаронн, возле трех маленьких бонсаи ростом, соответственно, десять, двадцать и тридцать сантиметров. Самое маленькое деревце стояло ближе всех к западу. Пьер Моренторф страшно исхудал. Но по вечерам, несмотря на худобу и слабость, он неизменно садился в позу «лотос» и молился.
Он сел в позу «лотос». Закрыл глаза. И прошептал, как делал каждый вечер: «О боги мертвых, вы, что играете в го и пьете сакэ под соснами! О дряхлые старцы, живущие в царстве мрака! О дряхлые и крошечные старцы, играющие в го и пьющие сакэ под соснами в миг, когда умирает солнце! Продлите мои дни!»
Он сидел с закрытыми глазами, и ему чудилось, будто он съеживается. Чудилось, будто он засыпает на квадратном сантиметре земли дальнего Востока, у ног двух старцев, что играют в го, попивая сакэ у подножия самой маленькой из сосен.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
И на всех стенах, под всеми живописными полотнами были развешаны ткани – бархат, гобелены с помпонами, пестрые шелка. Основные тона были зеленый и красный, и всюду, куда ни глянь, цветы и папоротники, фландрские кувшины и делфтский фаянс.
Потолки был окрашены в серый или голубой цвета, карнизы – в голубой, зеленый, черный, шторы бархатные, либо на шнурах, либо на венецианский манер. Он прилагал неимоверные усилия, чтобы придать квартире вид устаревшего, чуточку запущенного, весьма тяжеловесного жилища – такого же тяжеловесного, как рука Бога евреев, или рука Бога аккадеев, или рука Бога анахоретов, янсенистов и тетушки Отти – «Аннетьер», Шамбор, 41250 Брасье, Луар-э-Шер, – что довлеет над головою людей, отторгнутых от своего племени, от благодати. Квартира была зеленой и красной, как ад. Даже медные вещи и те были красными.
– Лот из табакерок, часовых крышек, шкатулочек нестандартной формы и пуговиц. Кинг Сет. Или, вернее, Клингсет.
– Вы хотите сказать Клингштедт? Вы говорите о величайшем художнике в мире? Пьер, вы меня слышите? Вы в самом деле назвали имя того, кого вся Европа называла Рафаэлем табакерок?
– Ну конечно, месье. Я как раз вижу имя Клингстедт в каталоге, который держу в руках.
– Какие годы там указаны? Это гризайль?
Эдуарда охватило сильнейшее возбуждение. Его голос нервно дрожал. Он забыл даже о болезни Пьера. Тот ответил:
– Париж, семидесятые годы восемнадцатого века.
– Да, это он. Никому ни слова. Я еду. Необходимо купить весь лот целиком. За любую цену. Молчите, не подавайте вида, что намерены взять, только наблюдайте. Вы слышите, Пьер, только наблюдайте. Прежде я бы вам сказал: срочно шлите двенадцать красных тюльпанов. Я твердо намерен дойти до 60 000 долларов. В общем, я еду.
Пока Пьер, все так же по телефону, уточнял размеры задатка, Эдуард думал об этом человеке, которого встретил некогда в Лондоне – тогда он еще походил на тухлого лысого монаха или на борца сумо – и который за последние три месяца превратился чуть ли не в скелет Теперь его исхудавшее тело можно было уподобить длинному голому стеблю одинокого нарцисса в слишком большой вазе. Все лепестки опали. Остались только слишком большая ваза, тонкий стебель, гниющая вода с жирной вонючей пленкой на поверхности. Эдуард Фурфоз постарался отогнать этот образ. Ему очень хотелось повесить трубку. За три месяца Пьер потерял сопок килограммов из прежних ста десяти. Он боялся, что Пьеру как-нибудь передастся посетившее его видение.
– Я еще не сказал вам, что Мужлан предложил мне замечательный лот из фигурок рождественских святых. Филипп Соффе тотчас перекупил бы их у нас для своего дома в Шату.
– Извините, месье, но если месье намерен принять князя к себе, я немедленно подаю в отставку.
– Не волнуйтесь, Пьер. Монсеньер предложил мне маленькую фигурку святого, исключительного качества, сделанную Понтием Пилатом в конце жизни, в Риме, когда он, в окружении малолетних внуков, мастерил рождественские ясли.
– Месье большой шутник, я очень благодарен месье.
– А вы разве не знали, что Понтий Пилат был мастером на все руки? И что его руки вечно были измазаны глиной или рыбьим клеем? Говорят, ему приходилось то и дело отмывать их перед тем, как идти на…
– Месье и в самом деле шутит весьма остро и оригинально. Могу заверить месье, что в данный момент я просто корчусь от смеха, сидя перед аппаратом. Месье позволит мне повесить трубку, чтобы хоть немного отдышаться?
– Не летай больше самолетом.
– Ты где, Лоранс? Откуда ты звонишь?
– Не летай больше самолетом.
– Да что с тобой такое?
– Я чувствую, как ты падаешь. Вот именно в эту минуту ты падаешь. Перестань летать на самолетах. Я боюсь. Я боюсь, что ты умрешь.
– Ну что за бред! Хочешь, я дам трубку Розе? Сейчас два часа ночи.
– Обещай, что не будешь больше летать самолетами, и я повешу трубку.
– Но это невозможно! Погоди, я позову Розу.
– Когда ты летишь самолетом, я падаю. Мне приходится цепляться за ручку кресла. И я целыми часами говорю себе: он умирает!
– То есть ты надеешься, что умру? Сейчас подойдет Роза.
Психиатр, лечивший Лоранс, сообщил, что в ее теперешнем состоянии она может вернуться домой. На следующий день, к вечеру, Роза и Эдуард поехали к ней. У Лоранс Шемен – после смерти отца она решила, не дожидаясь окончания бракоразводного процесса, взять свою девичью фамилию – было напряженное, исхудавшее лицо, испуганные красные глаза, тонкие искривленные губы. Когда она говорила, рот казался совсем провалившимся. Эдуарду вспомнились берлинские куклы середины девятнадцатого века. Публика прозвала их «замороженными Шарлоттами»: блестящие застывшие личики кукол напоминали известную сказку о прелестной маленькой девочке, умершей от холода из-за того, что она надела самое свое красивое летнее платьице посреди зимы. И он подумал: а можно избежать смерти, надев зимой безобразное зимнее платье?
– Нет! Нет!
Лоранс отталкивала Розу, царапая ей руку; рыдания прерывали ее ломкий, плаксивый голос:
– Это ведь я полюбила его первого. Это ведь я полюбила его первая. Здесь только я его и люблю.
– Молчи.
– Тогда объясни мне: почему он хочет меня убить? Почему он летает самолетами?
Роза обнимала подругу, крепко прижав ее к себе. Потом отвернувшись от Лоранс, чтобы та не увидела ее слезы, но держа ее за плечо, она стала искать на столе пакетик бумажных платков.
Эдуард не захотел оставаться. Роза в сопровождении двух санитарок, Мюриэль и преданного, заботливого шофера, с согласия психиатра, видевшего в симптомах нынешнего поведения Лоранс всего лишь легкую, неопасную депрессию, вызванную смертью отца, перевезла Лоранс в ее киквилльский дом.
Аскеты вовсе не были косматы. Они носили высокие шиньоны, напоминавшие Эмпайр Стейт Билдинг. Однажды в воскресенье, когда Эдуард находился в Шамборе, – в тот день строгие законы аббатства Пор-Руаяль дозволяли речи – он рассказал тетке о смерти отца Лоранс и нервной депрессии молодой женщины, которую любил. Тетушка Отти пошарила в коробке с пирожными – законы аббатства не ограничивали потребление материальных знаков доброты Господней – и вдруг сказала, грызя желтое миндальное печенье:
– Да пусть она приезжает сюда, малыш! Мне очень нравится твоя подруга. Пусть приезжает, только без медсестры. Я приму ее, когда только захочешь.
Эдуард обсудил это с Розой, и оба они поговорили с Лоранс. Она согласилась с полуслова, радостно улыбнувшись. Это была ее первая улыбка. Потом она снова погрузилась в скорбь. Они привезли ее к тетке, устроили. Мюриэль и шофера поселили в отеле. Мало-помалу Лоранс, не возвращаясь полностью к привычкам, которые имела до смерти отца, все же начала чувствовать себя лучше, стала больше говорить. Но зато вечно ходила грязной, не снимая джинсов, черной майки и желтой вельветовой куртки, принадлежавшей Луи Шемену; она носила ее, подворачивая длинные рукава. Она начала по-детски сосать палец. Заказала двести банок горького пива. «А то вдруг Эдуард приедет», – так она объяснила это тетушке Отти. Она верила в Бога, обращалась к Оттилии Фурфоз почтительно, как к проповеднику, который не прощает ни малейшего прегрешения, но добр и справедлив. И наконец ей захотелось иметь кошку.
Роза раздобыла ей белого персидского котенка, очень спокойного, очень высокомерного, с мягкой шелковистой шерстью. Лоранс тотчас позвонила Эдуарду:
– Эдвард, я не знаю, как его назвать.
– Назвать кого?
– Я не знаю, как назвать котика.
В конечном счете ему присвоили имя Пус, Пусик. Так обычно называют котов во Фландрии. И это же слово – pouce! – выкрикивают дети, когда прекращают игру. Он решил прекратить эту игру. Однажды ранним утром приехал к ней. И, увидев Лоранс, внезапно подумал что должен навсегда оградить себя от опасного и в каком-то смысле смертоносного дыхания, сменившего то нежное дуновение, которое прежде овеивало ее нежные, не знающие помады губы. На земле существовал только один настоящий поэт. Ему, Эдуарду, повезло оказаться его современником. Поэта звали Рутгер Копланд. Он родился в Гооре в 1934 году. Жил в Гронинге, иногда приезжал в Антверпен. Они говорили на одном языке. Эдуард продекламировал вслух, на нидерландском строку из Рутгера Копланда:
Wie wat vindt heeft siecht gezocht.
(Тот, кто находит, плохо искал.)
Лоранс дернула его за рукав и, приложив палец к губам, призвала к молчанию. Это был день молчания. Лоранс тщательно соблюдала это сколь простое, столь же и строгое правило, установленное тетушкой Отти в ее «обители». Лоранс указала ему пальцем на ивовую корзинку возле кухонной двери, где лежал котенок, весь белый, как старческие волосы, как снежный ком, как усы Деда Мороза. Эдуард нагнулся и подумал, что кот не должен был зваться Пусом, хотя он и был толстенький, как Том Пус, и что ему следовало подсказать Лоранс другое имя – Титон. Он вспомнил о табакерке, которую хранил в ящике комода в спальне антверпенского дома; на внешней стороне крышки, в медальоне был изображен молодой Титон, отличавшийся в юности столь ослепительной красотой, что его похитила богиня Аврора; на внутренней стороне тот же Титон, с седыми волосами и бородой, превратился, на свое несчастье, в цикаду и сидел в ивовой клеточке. Легенда гласила, что Аврора обратилась к Богу с мольбой даровать бессмертие ее возлюбленному, но забыла попросить, чтобы ему сохранили вечную молодость. В результате Аврора, оставаясь неизменно юной и прекрасной, видела, как Титон стареет с каждым днем; он дряхлел, покрывался морщинами и в конце концов до того ослабел, что ей приходилось укладывать его, дабы не загубить совсем, в ивовую корзину. Прогуливаясь по лесу, она вешала корзину на древесный сук. И Титон превратился в цикаду. Богиня горько оплакивала исчезнувшее прекрасное тело и наслаждения, которые дарил ей возлюбленный. И слезы ее, падая наземь, становились росой.
Эдуард не мог отрицать, что роса связана с зарей, брезжившей в проеме приоткрытой кухонной двери: она смочила ему ноги и низ брюк, когда он выходил из машины. Утренний свет блестел на белоснежной шубке персидского котенка. Эдуард высоко ценил одно кошачье свойство, которого были лишены собаки, все его друзья, да и он сам: кошки никогда не старались понравиться. Никогда не старались казаться лучше или хуже, чем были. Они просто были. Хранили молчание, словно дали кому-то обет немоты. И – царили. Царили над всем, даже когда спали. Он выпрямился. Отворил дверь, собираясь прогуляться вокруг замка вместе с Лоранс. На пороге кухонной двери, среди мокрых, сорванных ветров листьев, тяжелых от росы, лежала бабочка, маленькая зимняя бабочка, хрупкая, словно лепесток василька. Он указал на нее пальцем.
– Боже! Боже! – воскликнула Лоранс.
И тут же прикусила губы: она нарушила закон молчания! Она сунула палец в рот.
Эдуард повел Лоранс к белой громаде замка. Утренний туман уже рассеялся. Огромный молочно-белый замок медленно выплывал им навстречу в свете зари, Они подошли к водоему, который расширял Коссон на протяжении километра. Он смотрел на воду. Потом увидел, что Лоранс боязливо озирается; убедившись, что тетушки Отти поблизости нет, она снова нарушила молчание:
– Она не разрешает мне привезти пианино!
Он объяснил ей, какую жизнь вела раньше тетушка Отти, рассказал о работе музыковеда Шрадрера над Монтеверди и выразил сомнение, что ее желание осуществимо. И когда они оба возвращались назад, к домику «Аннетьер» эпохи Наполеона III, когда шагали по плотине через пруд Перью, он вспомнил про девочку – такую же маленькую, как Том Пус или бог Титон, превратившийся в цикаду. Эта маленькая девочка носила голубое, как лепестки василька, платьице. Крошечная женщина в голубом платьице. Голубое платьице перед темно-красным пианино. Пианино, на котором блестело золотое слово «Pleyel».
И эта маленькая девочка, и спина девочки – плакали. Плакали, содрогаясь от рыданий.
– Я не хочу играть на пианино. Мама меня побила. Я больше ни за что не притронусь к клавишам.
Он поклялся ей, что она никогда больше не будет играть на пианино, что он запретит ее матери принуждать ее играть, а если та не согласится, задушит ее (правда, на это она не согласилась), что он навсегда заглушит всякую музыку, что она никогда больше не прикоснется к этим клавишам из слоновой кости. И сам тут же категорически отказался – к великому изумлению тетушки Отти – слушать игру на фортепиано. Приехав в «Аннетьер», он решил спросить у тетки, было ли что-нибудь реальное в этом нежданном воспоминании. Помнит ли она имя той маленькой девочки, которая носила голубое платьице и туфельки со шнурками и заплетала косичку. Он подошел было к тетке, но то был день молчания. Она приложила палец к губам и отвернулась.
Пьер Моренторф сидел у окна, выходившего на запад, в квартире на улице Шаронн, возле трех маленьких бонсаи ростом, соответственно, десять, двадцать и тридцать сантиметров. Самое маленькое деревце стояло ближе всех к западу. Пьер Моренторф страшно исхудал. Но по вечерам, несмотря на худобу и слабость, он неизменно садился в позу «лотос» и молился.
Он сел в позу «лотос». Закрыл глаза. И прошептал, как делал каждый вечер: «О боги мертвых, вы, что играете в го и пьете сакэ под соснами! О дряхлые старцы, живущие в царстве мрака! О дряхлые и крошечные старцы, играющие в го и пьющие сакэ под соснами в миг, когда умирает солнце! Продлите мои дни!»
Он сидел с закрытыми глазами, и ему чудилось, будто он съеживается. Чудилось, будто он засыпает на квадратном сантиметре земли дальнего Востока, у ног двух старцев, что играют в го, попивая сакэ у подножия самой маленькой из сосен.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37