Все для ванны, отличная цена 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Внезапно он понял, что место, где он сейчас находится, более чем какое-либо другое располагает к воспоминаниям о бесконечных примерках Франчески, разве что платья были не такие роскошные, как туалеты Лоранс. Но сами переодевания, казалось, очень скоро утрачивали всякий смысл. Франческа тоже была красива.
Лоранс оказалась рядом, он и не заметил, как она подошла, и приник губами к ее губам. Она отстранила его. Он ощутил ее аромат. Она смотрела на него широко раскрытыми глазами, словно ища приюта в его взгляде. Сказала:
– Едем ко мне.
– Нет.
В ее глазах блеснули слезы.
– Все уже кончено. Ив уехал из дома. Во вторник, в половине седьмого, я познакомлю тебя с отцом у меня на квартире. Едем ко мне.
– Нет. Сначала поужинаем в ресторане. Я голоден.
– Поехали ко мне. Я приготовлю поесть.
Наклонившись к Лоранс, он шепнул ей на ухо, что не выносит, когда женщина занимается стряпней. Он любит рестораны. Если она хочет поужинать, пусть едет с ним. Они вышли. Она согласилась на ресторан. Он спросил, доводилось ли ей когда-нибудь самой готовить пищу. Она призналась, что нет. Он рассказал, как одна из его сестер – самая любимая, Жозефина, на пять лет младше его, – в одно прекрасное утро решила начать стряпать. Она была первой женщиной из восьми поколений семейства Фурфозов, дерзнувшей подойти к дровяной или газовой плите. При всей нежной любви к сестре он должен констатировать, что результат оказался плачевным. Он высказал предположение, что в стряпне таится мужское начало. Возможно, это одна из тех редких человеческих способностей, если не единственная, что недоступны женщинам. Лоранс стало стыдно при этих словах.
Он рассмотрел ее квартиру, которую видел лишь однажды, мельком, в ту ночь, когда они еще стеснялись друг друга, когда ими владело первое, неутоленное желание, когда из окон сочился неверный лунный свет. Огромное мрачное помещение. Гостиная эпохи Луи-Филиппа с обитыми пунцовым шелком диванчиками-канапе вдоль всех четырех стен. Голый паркет. Чопорные ножные скамеечки перед креслами с фиолетовыми парчовыми спинками. Портреты десяти или пятнадцати бородатых господ – каждый в черном сюртуке по моде XIX века, в полный рост, с часовой цепочкой поперек живота. Кое-где мешок цемента – напоминание об источнике благосостояния рода.
Во вторник Эдуард пришел с опозданием на четверть часа. Было уже почти семь вечера. Лоранс встретила его торопливым поцелуем и, взяв за рукав, повела в гостиную Луи-Филиппа.
В центре комнаты между четырьмя пунцовыми канапе стоял худощавый пожилой мужчина.
– Это папа, – представила Лоранс.
– Я знаю вашего отца, – сказал Луи Шемен.
– Счастлив слышать это, – ответил Эдуард.
– И не только по имени. Я часто встречался с ним. Мы даже виделись в Канзасе.
– Мне это удавалось гораздо реже, чем вам. Я очень рад, что вам так повезло.
– Отчего вы не работаете в фирмах отца?
– У меня есть три брата. А я застрял во дворе, когда перемена уже кончилась. Не услышал звонка на урок.
Луи Шемен вздернул брови и обвел его презрительным взглядом. Потом вдруг устало ссутулился и сказал, понизив голос:
– Вы должны подумать об этом. Сейчас как раз подходящий момент.
– Видите ли, человек либо слышит звонок на урок, либо не слышит. Готов признать, что это сравнение может показаться вам идиотским, но оно ясно отражает мой образ жизни. Я люблю вашу дочь. Я достаточно богат и без помощи фирм моего отца. Я владею четырьмя замечательными антикварными магазинами. У меня прочное положение и более чем интересная работа. Деньги…
– В наши дни люди не бывают богаты. Нет такого состояния – быть или не быть богачом. Можно только быть или не быть глупцом.
– Под таким углом зрения выбор мне представляется затруднительным. Разрешите задать вам вопрос: почему вы стремитесь оскорбить меня?
– Да потому, что ваша позиция не выдерживает никакой критики. Уж не прикажете ли мне выбирать вместо вас? Вы и в самом деле глупец.
Эдуард побледнел, его лицо исказилось; он бросил взгляд на Лоранс. Она, как и отец, стояла; ее поза была напряженной, рот приоткрыт. Руки теребили высокий узел волос. Лицо Эдуарда совсем побелело. Лоранс застыла с поднятыми руками. Эдуард вышел.
Захлебываясь рыданиями, Лоранс умоляла отца смягчиться. Он крепко обнял ее. Наконец они оба уселись на широкое канапе эпохи Луи-Филиппа. Он гладил ее по голове.
– Ты правильно сделала, что ушла от Ива. Но если бы этот Фурфоз был истинным Фурфозом…
– Нет, если бы это был Уго…
Он бросил на нее разъяренный взгляд. Потом Луи Шемен раздраженно оглядел стены, увешанные портретами людей в полный рост, которые явно не были его предками. И, помолчав, сказал:
– Может быть.
– Ты же сам ни в чем не уверен! Представь себе, что Уго не захотел бы участвовать в твоих делах. Что он не любил бы деньги. Что он ненавидел бы твой цемент. Что он презирал бы грубость и то, что ты называешь властью…
– Я порицаю твоего Эдуарда не за то, что он не хочет заниматься бизнесом. А за то, что он любит «звонки на перемену». За то, что любит игрушечки. Кстати, ты еще не думала о продаже тех кошмарных кельтских игрушек из дома в Солони?
– Разумеется, нет.
– Ты связывалась с господином Фрире?
– Разумеется, нет.
– Лоранс, никогда не нужно смешивать любовь с удовольствиями, и крайне редко можно смешивать любовь с делами. Ты, кажется, через десять дней едешь в Солонь?
– Разумеется, нет.
– Этот японец – вот поистине деловой человек. Он любит не детство, а деньги, которые приносит детство. Он – полная противоположность твоему Эдуарду Фурфозу. У твоего возлюбленного еще молоко на губах не обсохло, он как был, так и остался младенчиком.
Лоранс все еще всхлипывала.
– Боже мой, папа, зачем ты вмешался?
– Да, я вмешался не в свое дело. Но ты заслуживаешь лучшего. Он тебя не любит.
Эдуард летел над океаном. Стояли последние дни июня. Он уехал, так и не сказав ей ни слова. Лоранс была потрясена их встречей с отцом, оставившей у нее горький, болезненный осадок. Это вылилось в легкую депрессию, упорно не отпускавшую ее. Эдуард наконец отправился в Нью-Йорк, заключил сделку в Нью-Йорке. Вечером в день прибытия он стоял у окна своего номера, прихлебывая пиво Michelob и глядя на голубоватые поезда метро, снующие по Бруклинскому мосту; его решение было принято. Он позвонил Франку, Джону, Соланж, Соффе, Ренате, Марио, Алаку. Он позвонил Пьеру.
– Атакуем Нью-Йорк. Атакуем Восток. Лондон ликвидируем полностью.
– Месье, это безумие.
– Да, безумие, но оно будет длиться несколько месяцев, потому что я так решил. Если боитесь, можете уходить.
– Вы несправедливы, месье.
– Да, я несправедлив.
– Но я, разумеется, останусь с вами, месье, даже несмотря на ваше безумие.
– Я вам очень благодарен, Пьер. Не пытайтесь связаться со мной в ближайшие десять дней. Место, куда я нанесу удар, должно маскировать главную бомбу, которую я взорву в семи тысячах километров оттуда. Ни под каким видом не пытайтесь связаться со мной, Пьер, и, умоляю, не зовите меня больше «месье»!
Фландрский лев черен. Эдуард поехал навестить отца. Канзас-Сити привел его в ужас. Он всегда боялся национализма, «фламандского блока», сурового кальвинизма своей матери, зато отцовская холодность была настолько неизменной, что казалась почти приветливой. Вилфрид Фурфоз родился в Ойгеме, жил между Канзас-Сити, Женевой и Антверпеном, становился поочередно финансистом, промышленником, экспортером крабов и сои, фабрикантом steelcord – арматуры для радиальных колесных дисков – и профессором Канзасского университета.
Эдуард Фурфоз попросил отца о займе и, едва получив согласие, сбежал из Канзас-Сити. В самолете он поймал себя на том, что вертит в руках голубенькую заколку, найденную в мусоре за Чивитавеккьей. Он положил ее перед собой на столик. Отец совсем не постарел. Ни одной морщины. Ни одного движения бровью при разговоре. Никаких поцелуев. Никакой теплоты в рукопожатии. Все тот же бесстрастный человек, что водил его в детстве на прогулки в поля и луга, но никогда не брал за руку. Эдуард сжал в кулаке пластмассовую заколку в виде лягушки. Мальчишкой он ходил удить лягушек. Отец указывал ему кончиком трости, куда нужно забрасывать удочку. Они шагали по берегам vennes и meers – небольших заболоченных прудиков, разбросанных по равнинам. Он и его братья слонялись там целыми часами. Иногда он грезил наяву, сидя на плотине у пруда и забыв о поплавке, давным-давно нырнувшем в воду.
Он вернулся в Нью-Йорк, в это скопище каменных вигвамов, мириад чаек и такого же количества телефонов. Позвонил Пьеру.
– Я в Риме, – сообщил он ему.
В Лондоне Маттео Фрире переманил к себе Перри. Ярость Эдуарда достигла предела. Ярость Маттео Фрире, лишившегося Андре Алака и Соланж де Мирмир, не уступала его собственной. Пьер Моренторф получил букет из пяти полосатых черно-коричневых тюльпанов, гладиолуса, розмарина, цветков осины и одной хризантемы; Эдуард по телефону перевел на человеческий язык этот хаотичный кошмар. Он отказался от сделки. И отказался платить.
– А теперь, Пьер, можете снова переключаться на Лондон. Я вешаю трубку. Я должен повесить трубку.
– Умоляю вас, подождите, месье. Я только расскажу о двух бесподобных вещицах. Вы будете довольны. Мне удалось наконец разыскать плюшевого медведя времен Рузвельта, 1903 года.
Эдуард, едва не проговорившись, что звонит из Нью-Йорка, прошептал:
– Боже мой… Вы уверены в дате?
– Абсолютно уверен. Подлинный Teddy Bear 1903 года. Эксперт заявил однозначно: июль-август 1903-го. Он исследовал пыльцу и пятно ежевичного сока на плюше.
– Ежевичное пятно?
– Да.
– Покупайте за любую цену.
– Уже сделано, месье. И есть еще очаровательная кукла 1917 года…
– Нет! Никаких кукол, Пьер. Это слишком жестоко…
– …в платьице от Марген-Лакруа по моде 1917 года, дивного зеленого цвета…
– Я сказал нет, Пьер.
– Вы только послушайте, месье! Головка из севрского фарфора, сплошное очарование! И такой веселый взгляд… Просто плакать хочется от умиления. Глазки, ямочки на щеках… По-настоящему счастливая женщина.
– Ладно, так и быть, берите. Но только на подставное лицо. Чтобы духа вашего там не было.
На авеню Монтень тоже не знали местонахождения Эдварда. Когда Лоранс догадалась, что он уехал в Нью-Йорк, он уже был в Антверпене. Стоял на самой дальней городской пристани. Эско устремлялась в море, исчезала в его пучине. Это длилось несколько часов. Потом Эско возникала на свет божий в Грейвзенде, под именем Темзы, и заканчивала свой бег в Лондоне.
Он приехал в Лондон. Укрылся в своем лондонском убежище в Килберне. Пролетел над страной индейцев-алгонкинов, пролетел над патагонцами, пролетел над самоедами. Ему чудилось, будто за три дня он облетел весь Земной шар, и это внушило ему ощущение превосходства с легким оттенком растерянности.
В самолетах он погружался в чтение «Интернешнл превью» с его убийственно нудными описаниями и в каталоги продаж лондонского «Сотбиса», Монако, Женевы, Нью-Йорка, Гонконга, Амстердама. Ему было холодно. Он погружался в изучение счетов строительных работ в Шамборе. В начале июля он свозил тетку осмотреть домик в стиле Наполеона III. Она, как и сам Эдуард, тут же влюбилась в него. Только не поняла, почему он велел засыпать колодец в саду. Удивилась горячности, с которой он поведал ей о своей ненависти к цементному кубу, ко всему, что сделано из цемента. Возразила, что лично она не питает к цементу никаких враждебных чувств. С восхищением разглядывала одичавший сад, травы в человеческий рост, близкий лес Сен-Дие.
Для этой поездки она нарядилась в перкалевую розово-зеленую блузку, зеленые фосфоресцирующие туфли, черную креповую юбку и очки с желтыми стеклами в голубой оправе.
– Это великолепно, малыш. Просто сплошной музей.
Эдуард залился счастливым румянцем. Он зачарованно смотрел на кошмарные светящиеся туфли тетки. Но к восхищению в его взгляде примешивалась и зависть.
– Он тебе вправду нравится, этот дом?
– Вправду, очень нравится, малыш. Он такой теплый, такой новенький. Новенький – и при этом буквально дышит стариной. Ты даже раздобыл эти низкие кресла с моей любимой бахромой. Знаешь, почему я люблю бахрому?
– Нет.
– Я люблю бахрому потому, что одна маленькая девочка, с которой я близко знакома и которая страшно переживала из-за того, что ее зовут Оттилия, все свое детство провела за расплетанием той самой бахромы. И еще я люблю ее за то, что кошкам нравится совать в нее свои мордочки.
Но больше всего ее очаровала ванная комната: круглая медная ванна, шезлонг с атласной фиолетовой обивкой, медные, трогательно безобразные бра в вычурном стиле Виолле-ле-Дюка.
Зайдя в спальню, тетушка Отти сперва нерешительно помедлила перед монументальной кроватью черного дерева с обнаженными нимфами, исполнявшими танец покрывал. Но когда Эдуард напомнил, что она сама высказала желание спать именно на таком ложе, сразу сдалась. Одобрила пару кресел у камина, латунные подставки для дров на бронзовых ножках, розовый диванчик, лампу-торшер возле секретера, где выстроились рядком томики в старинных переплетах. Конечно, не романы – ее племянник Эдуард знал толк в жизни, – а только научные труды о хищных птицах, поваренные книги, молитвенники и бухгалтерские тетради, а над ними – шесть маленьких ящичков, расположенных пирамидой.
В столовой полузадернутые плюшевые портьеры, темно-красная угольная печка с желтыми медными ножками, обутыми в башмачки из заячьего меха, старинный стол красного дерева – четыре его ножки были обтянуты лисьими шкурками – и бордовый ковер. Одна из дверей вела из столовой в спальню.
Вот тогда-то, взглянув через полуоткрытую дверь на кровать, тетушка Отти хлопнула племянника по плечу и восторженно зааплодировала.
– Да ведь это подлинный Восток времен Британской империи! Вершина искусства! Твоя викторианская спальня – настоящий шедевр, малыш, ты был совершенно прав, эти семь обнаженных нимф и в самом деле на своем месте!
Пообедав в ресторанчике перед замком, они вышли побродить по заповеднику.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37


А-П

П-Я