https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/Russia/
по отношению к Кати.
– С той только разницей, что Эвелина тебе не жена, – заметил Тома.
– А по-твоему, это отягчающее обстоятельство? – холодно спросил я.
Он замолк, окончательно сбитый с толку. Думаю, он хотел сказать другое: то, что он муж Кати, смягчает, мол, его вину. Но разъяснять это при всех означало бы прямо признаться в своей слабости. У него сохранилось традиционное представление – в его случае более чем превратное – о роли мужчины в браке как главы семьи.
– Вторая ошибка: как сказал Тома, я слишком поздно решил открыть стрельбу по грабителям.
Мейсонье воздел обе руки к небу.
– Будем же справедливы! – заявил он решительно. – Если тут была ошибка, не ты один в ней виноват. Ни у кого из нас не поднималась рука выстрелить в этих горемык. Такие худющие! Такие голодные!
– Скажи, Тома, ты тоже испытал такое чувство? – спросил я.
– Да, – ответил он без колебаний.
Люблю в нем эту прямоту: он не солжет, даже если правда ему во вред.
– Тогда приходится сделать вывод, что в этой ошибке виноваты мы все, – сказал я.
– Да, но ты больше других, – возразил Тома, – потому что командуешь ты.
Я всплеснул руками и с горячностью воскликнул:
– Вот оно! В этом-то вся загвоздка! Разве я командую? Хорош командир, если из группы, которая якобы ему подчиняется, двое взрослых в разгар битвы нарушают приказы!
Нависло молчание. Я не спешил его прервать. Пусть еще потянется. И пусть Тома еще чуточку потомится.
– А по-моему, – сказал Колен, – здесь нет полной ясности. Собираем мы у нас в Мальвиле собрания, сообща принимаем на них решения. Ладно. На собраниях Эмманюэль играет первую скрипку. Но никто ни разу еще не сказал, что, если настанет чрезвычайное положение и рассуждать будет некогда, Эмманюэль должен взять на себя команду. А по-моему, так прямо и надо сказать. Чтобы все знали: если уж возникла опасность – приказу Эмманюэля повиноваться беспрекословно.
Мейсонье поднял руку.
– Наконец-то, – сказал он удовлетворенно. – Я о том и толковал, когда еще в самом начале говорил, что мы плохо организованы. Скажу больше, мы вели себя как самые последние растяпы. Все бежали кто куда, никто никого не слушал. Была минута, когда для защиты Мальвиля на валу оставались только Фальвина с Мьеттой. Хоть Мьетта и умеет стрелять, да у нее ружья-то не было!
– Ты прав, – покачал своей огромной башкой Пейсу. – Настоящий бардак. На пашне у Рюна оказался бедняжка Момо, а ему там делать было нечего. И Мену туда прибежала из-за Момо, а ей тоже незачем было туда соваться. А тут еще Эвелина, которая хвостом ходит за Эмманюэлем. Да еще...
Он осекся и покраснел до ушей. В пылу красноречия он едва не включил в свой перечень Тома. Воцарилось молчание. Тома, не вынимая рук из карманов, сидел, ни на кого не глядя. Колен, поблескивая глазами, улыбался мне своей улыбочкой.
– А ты тоже сообразил, – вдруг сказал Пейсу, протянув в сторону Тома, чуть ли не через весь стол, длинную ручищу с громадной пятерней. – Сообразил, – повторил он громовым голосом. – Уйду из Мальвиля с Кати! Ничего глупее придумать не мог?
– Совершенно с тобой согласен, – немедленно поддержал я.
– И куда бы ты, интересно знать, пошел, кретин? – спросил Пейсу, и в тоне, каким было произнесено это ругательство, слышалась безграничная дружеская нежность.
Колен рассмеялся, как всегда в самую нужную минуту. Смех его прозвучал удивительно искренно.
– Эх дурья твоя башка, Жаке, – проворчал Пейсу.
И мы все, глядя на Жаке, рассмеялись, как только что смеялись над Тома. Кто бы мог подумать, что после всей той крови, которая пролилась с обеих сторон, мы сможем так скоро развеселиться. Впрочем, веселье – не то слово. Наш смех имел социальный смысл. Он скреплял наше единство. Тома, наделавший кучу ошибок – наш. Жаке – тоже. После всех испытаний наша коммуна реорганизовывалась, подтягивалась, укреплялась.
Погребение Момо было назначено на полдень, потом было решено причаститься. После утреннего собрания я ждал у себя в спальне тех, кто пожелает исповедаться.
Я выслушал Колена, Жаке и Пейсу. Еще до того, как каждый из этой троицы открыл рот, я уже знал, что их мучает. Что ж, если им кажется, что я могу избавить их от этого бремени, тем лучше. «Кому простите грехи, тому простятся, на ком оставите, на тех останутся». Сохрани меня бог вообразить, будто я обладаю этой непомерной властью! Ведь я порой сомневаюсь, под силу ли самому господу богу облегчить человеческую совесть. Впрочем, хватит! Не хочу никого огорчать такой ересью. Тем более что в этой области я не уверен решительно ни в чем.
После исповеди Колен сказал мне со своей обычной ухмылкой:
– Пейсу говорит: Фюльбер на исповеди все кишки вытянет, а потом еще отлает. У тебя подход другой.
– Этого только не хватало! – улыбнулся я в ответ. – Ты исповедуешься, чтобы на душе стало легче. Чего ради я буду взваливать на тебя лишнее бремя?
К великому моему удивлению, лицо Колена вдруг сделалось серьезным.
– Я не только для этого исповедуюсь. А еще для того, чтобы стать лучше.
При этих словах он даже покраснел, фраза эта ему самому показалась смешной. Я недоверчиво пожал плечами.
– Думаешь, это невозможно?
– Для тебя, пожалуй, и возможно. Но в большинстве случаев нет.
– Почему же?
– Видишь ли, люди очень ловко скрывают от самих себя собственные недостатки. А отсюда выводисповедь их немного стоит. Возьми, к примеру, Мену. Заметь, она не ходила ко мне исповедоваться, а то я, конечно, промолчал бы. Мену корит себя за то, что «обижает» Момо, а за то, что поедом ест Фальвину, – никогда! Да она вовсе и не считает, что ест ее поедом, она считает, что ведет себя с ней как надо.
Колен рассмеялся. А я вдруг заметил, что говорю о Момо, как о живом, и у меня больно защемило сердце. Я тотчас переменил тему:
– Я написал записку Фюльберу, хочу предупредить его, что в окрестностях появились банды грабителей. Посоветовал получше охранять Ла-Рок, особенно по ночам. Ты не против отнести записку?
Колен покраснел еще гуще.
– А ты не думаешь, после того, что я тебе рассказал, не будет ли это...
Он не договорил.
– Я думаю, что в Ла-Роке живет твоя подруга детства и тебе приятно ее повидать. Ну и что из того? Что здесь плохого?
После троих мужчин на исповедь явилась Кати. Не успев войти в комнату, она повисла у меня на шее. Хотя ее объятия оказали на меня весьма определенное действие, я решил обратить все в шутку и, смеясь, отстранил ее.
– Полегче, полегче! Ты, кажется, пришла сюда не для того, чтобы на меня вешаться, а чтобы исповедаться. А раз так, садись и, пожалуйста, по ту сторону стола, по крайней мере я хоть буду в безопасности.
Кати пришла в восторг от моих слов. Она готовилась к более холодному приему. С места в карьер она начала исповедоваться. Я ждал, что будет дальше, так как догадывался – она пришла не за этим. Пока она каялась в своих грехах, в основном пустяках, которые вряд ли тревожили ее совесть, я заметил, что она успела подвести глаза. Не слишком ярко, но тщательно. И брови, и ресницы, и веки. Как видно, у нее еще не иссякли запасы косметики, оставшиеся от прежних времен.
Она закончила свое невинное саморазоблачение – я не говорил ни слова. Я выжидал. И чтобы сохранить полную бесстрастность, даже не глядел на нее. Чертил что-то карандашом на промокашке. Бумагу я жалел, слишком дорога она стала теперь.
– А в общем-то, – спросила она наконец, – неужели ты все еще на меня сердишься?
Я продолжал рисовать.
– Сержусь? Нет.
Так как я не стал вдаваться в объяснения, она продолжала:
– А вид у тебя такой, будто ты недоволен.
Молчание. Я продолжал рисовать.
– Ты и вправду недоволен мной, Эмманюэль? – спросила она самым нежным голоском.
Наверное, при этом она сделала мне глазки и состроила умильную рожицу. Зря старается. Я весь поглощен своим делом. Рисую на промокашке ангелочка.
– Я не доволен твоей исповедью, – сурово сказал я.
Тут я наконец поднял голову и в упор поглядел на нее. Этого она никак не ждала. Видно, как аббата она меня всерьез не принимает.
– Разве так исповедуются? Ты не покаялась в самом главном своем грехе.
– В каком же это? – спросила она с вызовом, который прозвучал в ее голосе помимо воли.
– В кокетстве.
– Ах, вот оно что! – протянула она.
– Да, да, в кокетстве, – подхватил я. – В твоих глазах это пустяки. Ты любишь мужа, знаешь, что ему не изменишь (при этих моих словах она насмешливо улыбнулась), и говоришь себе: «Почему бы мне не позабавиться!» К сожалению, эти невинные забавы в общине, где на шестерых мужчин всего лишь две женщины, весьма опасны. Если я не положу конец твоим заигрываниям, ты мне устроишь в Мальвиле бордель. По-моему, и так Пейсу уже слишком на тебя заглядывается.
– Правда?
Она сияет! Она даже не старается делать вид, что раскаивается.
– Да, правда! И с другими ты тоже заигрываешь, к счастью, на них это не действует.
– Ты хочешь сказать, что на тебя не действует, – заявила она с вызовом. – Так это я и сама знаю. Тебе по вкусу одни толстомясые, вроде той голой девки, которую ты повесил у себя в изголовье. Хорош кюре! Куда приличнее повесить там распятье!
Ей-богу, она, кажется, кусается!
– Это репродукция картины Ренуара, – ответил я, с удивлением заметив, что перешел от нападения к защите. – Ты ничего не смыслишь в искусстве.
– А фотография твоей немки на письменном столе – это тоже искусство?.. Старая грымза! Корова дойная! А впрочем, конечно, тебе на все плевать – у тебя есть Эвелина.
Ну и змея! Я сказал с холодной яростью:
– То есть как это у меня есть Эвелина? Ты это о чем? Ты, кажется, принимаешь меня за Варвурда?
Впившись глазами в ее глаза, я испепелял ее взглядом. Она осторожненько забила отбой.
– Да я ничего такого не сказала, – возразила она. – У меня и в мыслях этого не было.
Плевать мне на то, что у нее было в мыслях. Я мало-помалу успокоился. Схватил карандаш, затушевал крылышки у моего ангелочка. Зато подрисовал ему рожки и большущий хвост. Цепкий хвост, как у обезьяны. И увидел, что Кати вся извертелась, пытаясь разглядеть, что я рисую. До чего же она гордится своим женским естеством, эта паршивка! Ей необходимо каждую минуту ощущать свою власть! Подняв голову, я в упор поглядел на нее:
– По сути дела, ты мечтаешь об одном: чтобы все мужчины в Мальвиле в тебя влюбились и все мучились. А тебе и горя мало – ты любишь одного Тома.
Я попал в точку, так мне, во всяком случае, показалось в ту минуту. В глубине ее глаз снова вспыхнул вызывающий огонек.
– Что поделаешь, – ответила она. – Не каждой по нраву быть шлюхой, как твоей Мьетте.
Молчание.
– Славно же ты говоришь о своей сестре. Браво! – сказал я, не повышая голоса.
А в общем-то, Кати девчонка неплохая. Она покраснела и в первый раз с начала исповеди по-настоящему смутилась.
– Я ее очень люблю. Ты не думай.
Долгое молчание.
– Ты, наверное, считаешь, что я злюка, – добавила она.
– Я считаю, что ты молода и неосторожна, – улыбнулся я.
Она промолчала, ее удивил мой дружеский тон после всех дерзостей, которые она успела наговорить, и я добавил:
– Посмотри на Тома. Он влюблен по уши. А ты по молодости лет этим злоупотребляешь. Ты им помыкаешь, и зря. Тома не тряпка, он мужчина, он тебе это припомнит.
– Уже припомнил.
– Из-за глупостей, которые он наделал по твоей вине?
– Ну да!
Я встал и опять улыбнулся.
– Пустяки, это уладится. На собрании он всю вину взял на себя. Он защищал тебя, как лев.
Она подняла на меня ярко блестевшие глаза.
– Но ведь и ты тоже на собрании старался все уладить по-хорошему.
– И все-таки я хотел бы тебя остеречь. Насчет Пейсу. Веди себя, пожалуйста, поаккуратней.
– А вот этого я тебе не обещаю, – ответила она с поразившей меня искренностью. – Не могу я удержаться с мужчинами, и все тут.
Я смотрю на нее. Она окончательно сбила меня с толку. Размышляю. Как видно, я в ней так и не разобрался по-настоящему. Если она говорит правду, значит, вся моя проницательность ни к черту. А она продолжает:
– Знаешь, а не такой уж ты плохой кюре, хоть и бабник. Видишь, я беру обратно все гадости, что я тут наговорила, в том числе про... В общем, беру свои слова обратно. Ты хороший мужик. Вся беда в том, что не умею я держать язык за зубами. Можно тебя поцеловать?
И она и в самом деле поцеловала меня. Совсем иначе, чем при своем появлении. Впрочем, не будем преувеличивать – не такой уж этот поцелуй был невинный. Доказательство тому – что он меня взволновал, а она это заметила и торжествующе хохотнула. Но тут я открыл перед ней дверь, она выскользнула из комнаты, бегом пересекла пустую площадку, а у подножия винтовой лестницы обернулась и помахала мне на прощание рукой.
Момо похоронили рядом с Жерменом, возле могилы с останками родных Колена, Пейсу и Мейсонье. Мы заложили это кладбище в День Происшествия, принадлежало оно уже к миру «после», и мы знали, что нам всем предстоит успокоиться здесь. Оно было расположено перед внешним двором, там, где находилась когда-то стоянка машин. Маленькая площадка, выбитая в скале; подальше, метрах в сорока, она сужалась и переходила в дорогу между утесом и уходящей вниз крутизной. В этом месте дорога огибала скалу почти под прямым углом.
Именно в этом узком проходе между пропастью и нависшей над ней каменной громадой мы решили возвести палисад, чтобы защитить внешний двор от ночного нападения. Палисад мы выдвинули вперед, сколотили его из толстых, хорошо пригнанных одна к другой дубовых досок. В воротах палисада у самой земли сделали маленькую опускную дверцу-в нее можно было с трудом пролезть на четвереньках. Именно через эту дверцу мы решили впускать посетителя, сначала рассмотрев его в потайной глазок рядом со смотровым окошком.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78
– С той только разницей, что Эвелина тебе не жена, – заметил Тома.
– А по-твоему, это отягчающее обстоятельство? – холодно спросил я.
Он замолк, окончательно сбитый с толку. Думаю, он хотел сказать другое: то, что он муж Кати, смягчает, мол, его вину. Но разъяснять это при всех означало бы прямо признаться в своей слабости. У него сохранилось традиционное представление – в его случае более чем превратное – о роли мужчины в браке как главы семьи.
– Вторая ошибка: как сказал Тома, я слишком поздно решил открыть стрельбу по грабителям.
Мейсонье воздел обе руки к небу.
– Будем же справедливы! – заявил он решительно. – Если тут была ошибка, не ты один в ней виноват. Ни у кого из нас не поднималась рука выстрелить в этих горемык. Такие худющие! Такие голодные!
– Скажи, Тома, ты тоже испытал такое чувство? – спросил я.
– Да, – ответил он без колебаний.
Люблю в нем эту прямоту: он не солжет, даже если правда ему во вред.
– Тогда приходится сделать вывод, что в этой ошибке виноваты мы все, – сказал я.
– Да, но ты больше других, – возразил Тома, – потому что командуешь ты.
Я всплеснул руками и с горячностью воскликнул:
– Вот оно! В этом-то вся загвоздка! Разве я командую? Хорош командир, если из группы, которая якобы ему подчиняется, двое взрослых в разгар битвы нарушают приказы!
Нависло молчание. Я не спешил его прервать. Пусть еще потянется. И пусть Тома еще чуточку потомится.
– А по-моему, – сказал Колен, – здесь нет полной ясности. Собираем мы у нас в Мальвиле собрания, сообща принимаем на них решения. Ладно. На собраниях Эмманюэль играет первую скрипку. Но никто ни разу еще не сказал, что, если настанет чрезвычайное положение и рассуждать будет некогда, Эмманюэль должен взять на себя команду. А по-моему, так прямо и надо сказать. Чтобы все знали: если уж возникла опасность – приказу Эмманюэля повиноваться беспрекословно.
Мейсонье поднял руку.
– Наконец-то, – сказал он удовлетворенно. – Я о том и толковал, когда еще в самом начале говорил, что мы плохо организованы. Скажу больше, мы вели себя как самые последние растяпы. Все бежали кто куда, никто никого не слушал. Была минута, когда для защиты Мальвиля на валу оставались только Фальвина с Мьеттой. Хоть Мьетта и умеет стрелять, да у нее ружья-то не было!
– Ты прав, – покачал своей огромной башкой Пейсу. – Настоящий бардак. На пашне у Рюна оказался бедняжка Момо, а ему там делать было нечего. И Мену туда прибежала из-за Момо, а ей тоже незачем было туда соваться. А тут еще Эвелина, которая хвостом ходит за Эмманюэлем. Да еще...
Он осекся и покраснел до ушей. В пылу красноречия он едва не включил в свой перечень Тома. Воцарилось молчание. Тома, не вынимая рук из карманов, сидел, ни на кого не глядя. Колен, поблескивая глазами, улыбался мне своей улыбочкой.
– А ты тоже сообразил, – вдруг сказал Пейсу, протянув в сторону Тома, чуть ли не через весь стол, длинную ручищу с громадной пятерней. – Сообразил, – повторил он громовым голосом. – Уйду из Мальвиля с Кати! Ничего глупее придумать не мог?
– Совершенно с тобой согласен, – немедленно поддержал я.
– И куда бы ты, интересно знать, пошел, кретин? – спросил Пейсу, и в тоне, каким было произнесено это ругательство, слышалась безграничная дружеская нежность.
Колен рассмеялся, как всегда в самую нужную минуту. Смех его прозвучал удивительно искренно.
– Эх дурья твоя башка, Жаке, – проворчал Пейсу.
И мы все, глядя на Жаке, рассмеялись, как только что смеялись над Тома. Кто бы мог подумать, что после всей той крови, которая пролилась с обеих сторон, мы сможем так скоро развеселиться. Впрочем, веселье – не то слово. Наш смех имел социальный смысл. Он скреплял наше единство. Тома, наделавший кучу ошибок – наш. Жаке – тоже. После всех испытаний наша коммуна реорганизовывалась, подтягивалась, укреплялась.
Погребение Момо было назначено на полдень, потом было решено причаститься. После утреннего собрания я ждал у себя в спальне тех, кто пожелает исповедаться.
Я выслушал Колена, Жаке и Пейсу. Еще до того, как каждый из этой троицы открыл рот, я уже знал, что их мучает. Что ж, если им кажется, что я могу избавить их от этого бремени, тем лучше. «Кому простите грехи, тому простятся, на ком оставите, на тех останутся». Сохрани меня бог вообразить, будто я обладаю этой непомерной властью! Ведь я порой сомневаюсь, под силу ли самому господу богу облегчить человеческую совесть. Впрочем, хватит! Не хочу никого огорчать такой ересью. Тем более что в этой области я не уверен решительно ни в чем.
После исповеди Колен сказал мне со своей обычной ухмылкой:
– Пейсу говорит: Фюльбер на исповеди все кишки вытянет, а потом еще отлает. У тебя подход другой.
– Этого только не хватало! – улыбнулся я в ответ. – Ты исповедуешься, чтобы на душе стало легче. Чего ради я буду взваливать на тебя лишнее бремя?
К великому моему удивлению, лицо Колена вдруг сделалось серьезным.
– Я не только для этого исповедуюсь. А еще для того, чтобы стать лучше.
При этих словах он даже покраснел, фраза эта ему самому показалась смешной. Я недоверчиво пожал плечами.
– Думаешь, это невозможно?
– Для тебя, пожалуй, и возможно. Но в большинстве случаев нет.
– Почему же?
– Видишь ли, люди очень ловко скрывают от самих себя собственные недостатки. А отсюда выводисповедь их немного стоит. Возьми, к примеру, Мену. Заметь, она не ходила ко мне исповедоваться, а то я, конечно, промолчал бы. Мену корит себя за то, что «обижает» Момо, а за то, что поедом ест Фальвину, – никогда! Да она вовсе и не считает, что ест ее поедом, она считает, что ведет себя с ней как надо.
Колен рассмеялся. А я вдруг заметил, что говорю о Момо, как о живом, и у меня больно защемило сердце. Я тотчас переменил тему:
– Я написал записку Фюльберу, хочу предупредить его, что в окрестностях появились банды грабителей. Посоветовал получше охранять Ла-Рок, особенно по ночам. Ты не против отнести записку?
Колен покраснел еще гуще.
– А ты не думаешь, после того, что я тебе рассказал, не будет ли это...
Он не договорил.
– Я думаю, что в Ла-Роке живет твоя подруга детства и тебе приятно ее повидать. Ну и что из того? Что здесь плохого?
После троих мужчин на исповедь явилась Кати. Не успев войти в комнату, она повисла у меня на шее. Хотя ее объятия оказали на меня весьма определенное действие, я решил обратить все в шутку и, смеясь, отстранил ее.
– Полегче, полегче! Ты, кажется, пришла сюда не для того, чтобы на меня вешаться, а чтобы исповедаться. А раз так, садись и, пожалуйста, по ту сторону стола, по крайней мере я хоть буду в безопасности.
Кати пришла в восторг от моих слов. Она готовилась к более холодному приему. С места в карьер она начала исповедоваться. Я ждал, что будет дальше, так как догадывался – она пришла не за этим. Пока она каялась в своих грехах, в основном пустяках, которые вряд ли тревожили ее совесть, я заметил, что она успела подвести глаза. Не слишком ярко, но тщательно. И брови, и ресницы, и веки. Как видно, у нее еще не иссякли запасы косметики, оставшиеся от прежних времен.
Она закончила свое невинное саморазоблачение – я не говорил ни слова. Я выжидал. И чтобы сохранить полную бесстрастность, даже не глядел на нее. Чертил что-то карандашом на промокашке. Бумагу я жалел, слишком дорога она стала теперь.
– А в общем-то, – спросила она наконец, – неужели ты все еще на меня сердишься?
Я продолжал рисовать.
– Сержусь? Нет.
Так как я не стал вдаваться в объяснения, она продолжала:
– А вид у тебя такой, будто ты недоволен.
Молчание. Я продолжал рисовать.
– Ты и вправду недоволен мной, Эмманюэль? – спросила она самым нежным голоском.
Наверное, при этом она сделала мне глазки и состроила умильную рожицу. Зря старается. Я весь поглощен своим делом. Рисую на промокашке ангелочка.
– Я не доволен твоей исповедью, – сурово сказал я.
Тут я наконец поднял голову и в упор поглядел на нее. Этого она никак не ждала. Видно, как аббата она меня всерьез не принимает.
– Разве так исповедуются? Ты не покаялась в самом главном своем грехе.
– В каком же это? – спросила она с вызовом, который прозвучал в ее голосе помимо воли.
– В кокетстве.
– Ах, вот оно что! – протянула она.
– Да, да, в кокетстве, – подхватил я. – В твоих глазах это пустяки. Ты любишь мужа, знаешь, что ему не изменишь (при этих моих словах она насмешливо улыбнулась), и говоришь себе: «Почему бы мне не позабавиться!» К сожалению, эти невинные забавы в общине, где на шестерых мужчин всего лишь две женщины, весьма опасны. Если я не положу конец твоим заигрываниям, ты мне устроишь в Мальвиле бордель. По-моему, и так Пейсу уже слишком на тебя заглядывается.
– Правда?
Она сияет! Она даже не старается делать вид, что раскаивается.
– Да, правда! И с другими ты тоже заигрываешь, к счастью, на них это не действует.
– Ты хочешь сказать, что на тебя не действует, – заявила она с вызовом. – Так это я и сама знаю. Тебе по вкусу одни толстомясые, вроде той голой девки, которую ты повесил у себя в изголовье. Хорош кюре! Куда приличнее повесить там распятье!
Ей-богу, она, кажется, кусается!
– Это репродукция картины Ренуара, – ответил я, с удивлением заметив, что перешел от нападения к защите. – Ты ничего не смыслишь в искусстве.
– А фотография твоей немки на письменном столе – это тоже искусство?.. Старая грымза! Корова дойная! А впрочем, конечно, тебе на все плевать – у тебя есть Эвелина.
Ну и змея! Я сказал с холодной яростью:
– То есть как это у меня есть Эвелина? Ты это о чем? Ты, кажется, принимаешь меня за Варвурда?
Впившись глазами в ее глаза, я испепелял ее взглядом. Она осторожненько забила отбой.
– Да я ничего такого не сказала, – возразила она. – У меня и в мыслях этого не было.
Плевать мне на то, что у нее было в мыслях. Я мало-помалу успокоился. Схватил карандаш, затушевал крылышки у моего ангелочка. Зато подрисовал ему рожки и большущий хвост. Цепкий хвост, как у обезьяны. И увидел, что Кати вся извертелась, пытаясь разглядеть, что я рисую. До чего же она гордится своим женским естеством, эта паршивка! Ей необходимо каждую минуту ощущать свою власть! Подняв голову, я в упор поглядел на нее:
– По сути дела, ты мечтаешь об одном: чтобы все мужчины в Мальвиле в тебя влюбились и все мучились. А тебе и горя мало – ты любишь одного Тома.
Я попал в точку, так мне, во всяком случае, показалось в ту минуту. В глубине ее глаз снова вспыхнул вызывающий огонек.
– Что поделаешь, – ответила она. – Не каждой по нраву быть шлюхой, как твоей Мьетте.
Молчание.
– Славно же ты говоришь о своей сестре. Браво! – сказал я, не повышая голоса.
А в общем-то, Кати девчонка неплохая. Она покраснела и в первый раз с начала исповеди по-настоящему смутилась.
– Я ее очень люблю. Ты не думай.
Долгое молчание.
– Ты, наверное, считаешь, что я злюка, – добавила она.
– Я считаю, что ты молода и неосторожна, – улыбнулся я.
Она промолчала, ее удивил мой дружеский тон после всех дерзостей, которые она успела наговорить, и я добавил:
– Посмотри на Тома. Он влюблен по уши. А ты по молодости лет этим злоупотребляешь. Ты им помыкаешь, и зря. Тома не тряпка, он мужчина, он тебе это припомнит.
– Уже припомнил.
– Из-за глупостей, которые он наделал по твоей вине?
– Ну да!
Я встал и опять улыбнулся.
– Пустяки, это уладится. На собрании он всю вину взял на себя. Он защищал тебя, как лев.
Она подняла на меня ярко блестевшие глаза.
– Но ведь и ты тоже на собрании старался все уладить по-хорошему.
– И все-таки я хотел бы тебя остеречь. Насчет Пейсу. Веди себя, пожалуйста, поаккуратней.
– А вот этого я тебе не обещаю, – ответила она с поразившей меня искренностью. – Не могу я удержаться с мужчинами, и все тут.
Я смотрю на нее. Она окончательно сбила меня с толку. Размышляю. Как видно, я в ней так и не разобрался по-настоящему. Если она говорит правду, значит, вся моя проницательность ни к черту. А она продолжает:
– Знаешь, а не такой уж ты плохой кюре, хоть и бабник. Видишь, я беру обратно все гадости, что я тут наговорила, в том числе про... В общем, беру свои слова обратно. Ты хороший мужик. Вся беда в том, что не умею я держать язык за зубами. Можно тебя поцеловать?
И она и в самом деле поцеловала меня. Совсем иначе, чем при своем появлении. Впрочем, не будем преувеличивать – не такой уж этот поцелуй был невинный. Доказательство тому – что он меня взволновал, а она это заметила и торжествующе хохотнула. Но тут я открыл перед ней дверь, она выскользнула из комнаты, бегом пересекла пустую площадку, а у подножия винтовой лестницы обернулась и помахала мне на прощание рукой.
Момо похоронили рядом с Жерменом, возле могилы с останками родных Колена, Пейсу и Мейсонье. Мы заложили это кладбище в День Происшествия, принадлежало оно уже к миру «после», и мы знали, что нам всем предстоит успокоиться здесь. Оно было расположено перед внешним двором, там, где находилась когда-то стоянка машин. Маленькая площадка, выбитая в скале; подальше, метрах в сорока, она сужалась и переходила в дорогу между утесом и уходящей вниз крутизной. В этом месте дорога огибала скалу почти под прямым углом.
Именно в этом узком проходе между пропастью и нависшей над ней каменной громадой мы решили возвести палисад, чтобы защитить внешний двор от ночного нападения. Палисад мы выдвинули вперед, сколотили его из толстых, хорошо пригнанных одна к другой дубовых досок. В воротах палисада у самой земли сделали маленькую опускную дверцу-в нее можно было с трудом пролезть на четвереньках. Именно через эту дверцу мы решили впускать посетителя, сначала рассмотрев его в потайной глазок рядом со смотровым окошком.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78