https://wodolei.ru/catalog/leyki_shlangi_dushi/gigienichtskie-leiki/Grohe/
Дети набросились на корзину с маниоком, как огонь на солому, но какая-то завистливая старуха разогнала их, крикнув: «Уууу! Брысь! Старик идет!» Испуганная орава детишек рассеялась с такой быстротой, что некоторые из них попадали, роняя драгоценную пищу; другие, более ловкие, подбирали с земли пригоршни маниока и набивали ими рот вместе с мусором и землей.
«Букой», разогнавшим ребят, был румберо Клементе Сильва. Он ходил на рыбную ловлю и теперь возвращался с пустыми сетями. Дети испытывали перед ним ужас: их пугали «стариком» с колыбели, говоря, что, когда они вырастут, он уведет их в гущу лесов, в болотистые сирингали, где их поглотит сельва.
Нелюдимость и робость индейских ребят развиваются в них под влиянием нелепых суеверий. Хозяин для них — сверхъестественное существо, друг магуаре (дьявола): леса помогают ему, а реки хранят тайну его жестокостей. Они знали, что на острове «Чистилище» по воле надсмотрщика погибают непокорные каучеро, индианки-воровки и непослушные дети: их привязывают нагими к деревьям и отдают на съедение москитам и вампирам. Одна мысль о наказании наполняет детей ужасом; не достигнув и пятилетнего возраста, они выходят в сирингали с партией работниц, уже страшась хозяина, заставляющего их подсекать стволы деревьев в жестокой, ненавистной сельве. В такой партии всегда имеется мужчина; он валит топором деревья, и надо видеть тогда, как малыши истязают растение, ковыряя его ветви и корни гвоздями и иглами, пока не извлекут из него последнюю каплю сока!
— Что вы скажете, дон Клементе, об этих детях?
— Глядя на меня, они боятся своего будущего!
— Но ведь вы приносите счастье! Сравните наши страхи два дня назад с тем спокойствием, какое мы испытываем сейчас!
Вспомнив о предстоящей разлуке, мы в душе раскаялись, что заговорили об этом, и замолчали, стараясь не встречаться глазами.
— Разговаривали вы сегодня с товарищами?
— Мы всю ночь были на рыбной ловле. Теперь они отсыпаются.
— Пойдемте к ним.
Когда мы проходили мимо стоявшего близ реки барака, я увидел группу девочек лет восьми — тринадцати, сидевших на земле унылым кружком.
Все они были одеты в замызганные платья из цельного полотнища, державшиеся на шнурке, перекинутом через плечо, так что у них оставались обнаженными руки и грудь. Одна из девочек выбирала вшей у подруги, которая заснула у нее на коленях; другие мастерили папиросы из коры табари, тонкой, как бумага; эта кусала сочный каймито, а та, с растрепанными волосами и глупым видом, успокаивала сучившего ножками голодного ребенка: она совала ему в рот мизинец вместо пустой груди. Никогда я не видел картины более безотрадной.
— Дон Клементе, чем занимаются эти маленькие индианки в отсутствие родителей?
— Это — наложницы наших хозяев. Их выменяли у родителей на соль, ткани, посуду или увели в рабство в уплату долга. Они почти не знали невинного детства, и у них не было другой игрушки, кроме тяжелого кувшина для веды или братишки за спиной. Каким трагическим и нечистым было для них превращение из ребенка в женщину! Не достигнув десяти лет, они прикованы к постели, как к ложу пыток, и, искалеченные хозяевами-насильниками, растут болезненными, молчаливыми, пока не почувствуют с ужасом, что стали матерями, не понимая, что такое материнство.
Содрогаясь от негодования, мы пошли дальше; и тут я заметил навес из листьев пальмы мирити на двух подпорках, под которым в рваном гамаке лежал с видом мечтателя молодой еще мужчина с восковым лицом. У него, по всей видимости, были повреждены глаза: они были закрыты двумя привязанными ко лбу тряпицами.
— Как зовут этого человека? Он завязал себе глаза словно ему неприятно меня видеть?
— Это наш земляк, отшельник Эстебан Рамирес. Он почти совсем потерял зрение.
Тогда, подойдя к гамаку и сняв повязку с его глаз, я тихо и взволнованно произнес:
— Здравствуй, Рамиро Эстебанес! Я узнал тебя!
Необычная дружба связывала меня с Рамиро Эстебанесом. Мне хотелось быть его младшим братом. Никто не внушал мне такого доверия, как он, — доверия, которое, держась выше сферы обыденного, полновластно царствует в сердце и в разуме.
Мы часто встречались, но никогда не переходили с ним на «ты». Рамиро был великодушен, я порывист. Он был оптимистом, я — меланхоликом. Он был платонически добродетелен, я — полон легкомыслия и чувственности. Но эта противоположность характеров сближала нас, и, не изменяя своим наклонностям, мы взаимно дополняли друг друга: я привносил в нашу дружбу фантазию, он — философию. Привычки разделяли нас, но мы влияли друг на друга в силу самой противоположности. Он старался держаться стойко против соблазнов, но, хотя и порицал мои похождения, им владело любопытство, нечто вроде греховного соучастия в поступках, на какие он сам был неспособен по своему темпераменту. В душе Рамиро как бы признавал привлекательность земных искушений. Мне казалось, что, несмотря на свои разглагольствования, он был бы рад променять свою воздержанность на мое сумасбродство. Я настолько привык сравнивать наши точки зрения, что меня всегда заботила мысль: что подумает обо мне мой рассудительный друг.
Рамиро любил в жизни все благородное, все достойное и похвальное: семью, родину, веру, труд. Он содержал родителей и жил, во всем себя ограничивая; себе он оставлял одни лишь духовные наслаждения и в бедности сумел достигнуть высшей роскоши — быть великодушным. Он путешествовал, учился, сравнивал культуры разных народов, изучал людей, и от всего этого у него осталась сардоническая улыбка, появлявшаяся, когда он приправлял свои суждения перцем анализа, а свои шутки — кокетством парадокса.
В прошлом, когда я узнал, что он ухаживает за известной красавицей, я хотел спросить его: возможно ли, чтобы такой бедный юноша, как он, собирался поделить с другим хлеб, который он с таким трудом добывал для родителей. Я еще не успел развить ему свою мысль, как он справедливо возразил мне: «Разве я не имею права на мечту?»
Именно эта безумная мечта и привела его к катастрофе. Он стал меланхоличным, молчаливым и в конце концов перестал быть со мной откровенным. Однажды я сказал, желая испытать его: «Мне хотелось, чтобы судьба сохранила мое сердце для женщины, родственники которой ни в чем не могли бы считать себя выше моих родных». И Рамиро ответил: «Я тоже об этом думал. Но что поделаешь, я уже был влюблен!»
Вскоре после его любовной неудачи мы перестали видеться. Я знал лишь, что он куда-то эмигрировал и что судьба улыбнулась ему, судя по зажиточной жизни, которую вела его семья. А теперь я встретил его в фактории на Гуараку голодного, никому не нужного, под вымышленным именем, почти слепого.
Унылое настроение Рамиро огорчило меня, но из сострадания я не осмелился расспрашивать его о жизни. Я тщетно ждал, что он сам начнет мне говорить о себе. Но прежний Рамиро переменился: ни рукопожатия, ни сердечного слова, ни радостной улыбки при встрече, при воспоминании о проведенных вместе годах юности, воскресших перед ним в моем лице. Напротив, Рамиро, как бы в отместку, хранил ледяное молчание. Тогда, чтобы уязвить его, я сухо произнес:
— Она вышла замуж! Знаешь, она ведь вышла замуж! Эти слова вернули мне друга; но это был уже не прежний Рамиро Эстебанес; вместо кроткого философа я встретил желчного мизантропа, познавшего жизнь, но видевшего ее с одной только стороны. Он спросил, хватая меня за руку:
— И кем она стала — настоящей супругой или наложницей своего мужа?
— Кто это может сказать?
— Ясно, что она обладает всеми добродетелями идеальной супруги, но для этого нужен муж, который бы не развращал и не унижал ее. А я слышал, что ее муж — один из тех завсегдатаев публичных домов, которые дезертируют оттуда и женятся из тщеславия или из-за денег, ради светских связей и успеха в обществе, а потом развращают и бросают жену или же заставляют ее стать на брачном ложе публичной женщиной, потому что их семейная жизнь немыслима без утонченного разврата.
— А кому до этого дело? Главное — носить громкое имя, высоко котируемое в большом свете...
— Слава богу, значит в мире еще существует простодушие!
Эта фраза, как иглой, уколола меня. Я поджидал удобного случая, мне хотелось доказать Эстебанесу, что и я способен на язвительность, но случая не представилось, и он продолжал:
— Что касается имен, то мне припомнился анекдот об одном министре, у которого я был письмоводителем. Это был необычайно популярный министр! В его кабинете всегда было полно народа! Однако скоро я заметил странное явление: просители выходили оттуда с пустыми руками, но преисполненные гордости. Однажды в министерство пришли два разодетых в пух и прах кабальеро — завсегдатаи игорных домов и светских салонов. Министр, протягивая им руку, спросил их имена.
— Саррага, — представился один.
— Комбита, — отрекомендовался другой.
— Ах, вот как! Вот как! Как я рад, какая честь для меня! Значит, вы потомки рода Саррага и рода Комбита! Когда они ушли, я спросил начальника:
— Кто предки этих молодчиков, если их происхождение вызвало в вас такое бурное восхищение?
— Восхищение? Я впервые о них слышу. Но я рассудил вполне логично: если одного зовут Комбита, а другого — Саррага, их родители должны носить те же фамилии. Вот и все.
Рамиро не замечал, что его остроумие восхищало меня, я же притворился равнодушным к его словам. Я хотел держаться с ним как с учеником, а не как с учителем, хотел показать ему, что труды и разочарования научили меня больше, чем наставники-философы, что суровость моего характера полезнее в борьбе, чем немощное благоразумие, утопическая кротость и вялая доброта. Таково было решение столь важной для нас проблемы: побежденным из нас двоих оказался он. Познав всю горечь страсти, претерпев крушение своих идеалов, он, казалось мне, должен был начать бороться, мстить, добиваться своего, обрести свободу, стать настоящим мужчиной, поднять мятеж против судьбы. Видя Рамиро бессильным, вялым, обездоленным, я захотел горделиво поведать ему свои приключения и поразить его своей отвагой...
— А ты и не спросишь, каким ветром занесло меня в сельву?
— Избыток энергии, поиски Эльдорадо, кровь предков-конкистадоров...
— Я похитил женщину, а ее похитили у меня! Я пришел убить того, кто это сделал!
— Тебе не к лицу красный плюмаж Люцифера.
— Ты не веришь в мою решимость?
— А стоит ли мучиться из-за этой женщины? Если она такова, как мадонна Сораида Айрам...
— Ты что-нибудь уже слышал?
— Мне показалось, что ты входил в ее хижину...
— Значит, ты еще не совсем потерял зрение?
— Пока еще нет. Беда случилась из-за моей небрежности, когда я коптил ком каучука. Я развел огонь и заслонил его дымовой воронкой, но вдруг непокорная ветка обдала мне лицо снопом искр.
— Какой ужас! Словно кто-то захотел отомстить твоим глазам!
— Да, в наказание за то, что они видели!
Эти слова были для меня откровением: значит, Рамиро — тот самый человек, который, по словам Клементе Сильвы, был свидетелем кровавых событий в Сан-Фернандо дель-Атабапо, так это он не боялся рассказать, как Фунес закапывал людей живьем. Рамиро видел невероятные картины грабежа и убийств, и я горел желанием узнать все подробности этой трагедии.
Значит, и с этой стороны Рамиро Эстебанес был для меня интереснейшим человеком. Он понемногу возвращался к своей прежней братской откровенности со мной; моя досада на него прошла, и мы поведали друг другу наши невзгоды. Но в тот день мы ни словом не обмолвились о зверствах полковника Фунеса, — и Рамиро поверял мне свои горести, словно обретя во мне покровителя.
Больнее всего было слышать, каким неслыханным унижениям подвергал его надсмотрщик, по прозвищу Аргентинец. Этот ненавистный, льстивый и коварный интриган, выдававший себя за выходца из Аргентины, обрек сирингеро на голодную смерть; он ввел в практику оплату каучука маниоком из расчета одной пригоршни маниока за литр каучука. Он прибыл на Гуараку с партией беглых с реки Вентуарио. Предложив Кайенцу купить своих спутников, он превратился в их угнетателя. Желая показать физическую выносливость каучеро и получить наивысшую цену, он побоями принуждал их к изнурительной работе. Он властвовал и среди женщин, он отдавал их обессиленные тела на поругание своим приспешникам. Гнусностью своего поведения он завоевал расположение Кайенца, затмив самого Кабана. Вакарес ненавидел Аргентинца и был с ним на ножах.
Когда Рамиро Эстебанес заканчивал свой рассказ об этих преступлениях, в бараки унылой вереницей начали возвращаться каучеро: они несли сосуды с жидким каучуком и зеленые ветви дерева массарандубы, которые дают при копчении густой дым. Пока одни привязывали гамаки, чтобы повалиться в них и переждать приступ лихорадки или со стоном корчиться от раздувавшей их тело бери-бери, другие разводили огонь, а женщины, даже не успев снять с себя ношу, кормили грудью голодных детей.
С рабочими пришли Кабан и человек в непромокаемом плаще, вертевший в руках хлыст из балаты. Он приказал опорожнить большой сосуд и принялся измерять кружкой жидкий каучук, принесенный гомеро. Осыпая их ругательствами и угрозами, он всячески стремился урезать количество маниока на ужин.
— Смотри, — вскричал, дрожа всем телом, Рамиро, — вон тот человек в плаще и есть Аргентинец!
— Как? Тот тип, который смотрит на меня исподлобья, это и есть твой хваленый Аргентинец? Да ведь это Пройдоха Лесмес, личность хорошо известная в Боготе.
Заметив, что я обратил на него внимание, надсмотрщик начал еще больше придираться к каучеро. Он расхаживал с важным видом, желая пустить мне пыль в глаза и показать, как трудно будет мне удовлетворить моего будущего хозяина. Притворяясь занятым и озабоченным, он направился в мою сторону, что-то записывая на ходу в блокнот и явно намереваясь придраться ко мне.
— Ваше имя, приятель? Из какой вы партии?
Задетый нахальством самозванца, я, желая посрамить его, обернулся к каучеро и громко ответил:
— Я из партии «пижонов». Завистники, знавшие меня в Боготе, прозвали меня Пройдохой Лесмесом;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34
«Букой», разогнавшим ребят, был румберо Клементе Сильва. Он ходил на рыбную ловлю и теперь возвращался с пустыми сетями. Дети испытывали перед ним ужас: их пугали «стариком» с колыбели, говоря, что, когда они вырастут, он уведет их в гущу лесов, в болотистые сирингали, где их поглотит сельва.
Нелюдимость и робость индейских ребят развиваются в них под влиянием нелепых суеверий. Хозяин для них — сверхъестественное существо, друг магуаре (дьявола): леса помогают ему, а реки хранят тайну его жестокостей. Они знали, что на острове «Чистилище» по воле надсмотрщика погибают непокорные каучеро, индианки-воровки и непослушные дети: их привязывают нагими к деревьям и отдают на съедение москитам и вампирам. Одна мысль о наказании наполняет детей ужасом; не достигнув и пятилетнего возраста, они выходят в сирингали с партией работниц, уже страшась хозяина, заставляющего их подсекать стволы деревьев в жестокой, ненавистной сельве. В такой партии всегда имеется мужчина; он валит топором деревья, и надо видеть тогда, как малыши истязают растение, ковыряя его ветви и корни гвоздями и иглами, пока не извлекут из него последнюю каплю сока!
— Что вы скажете, дон Клементе, об этих детях?
— Глядя на меня, они боятся своего будущего!
— Но ведь вы приносите счастье! Сравните наши страхи два дня назад с тем спокойствием, какое мы испытываем сейчас!
Вспомнив о предстоящей разлуке, мы в душе раскаялись, что заговорили об этом, и замолчали, стараясь не встречаться глазами.
— Разговаривали вы сегодня с товарищами?
— Мы всю ночь были на рыбной ловле. Теперь они отсыпаются.
— Пойдемте к ним.
Когда мы проходили мимо стоявшего близ реки барака, я увидел группу девочек лет восьми — тринадцати, сидевших на земле унылым кружком.
Все они были одеты в замызганные платья из цельного полотнища, державшиеся на шнурке, перекинутом через плечо, так что у них оставались обнаженными руки и грудь. Одна из девочек выбирала вшей у подруги, которая заснула у нее на коленях; другие мастерили папиросы из коры табари, тонкой, как бумага; эта кусала сочный каймито, а та, с растрепанными волосами и глупым видом, успокаивала сучившего ножками голодного ребенка: она совала ему в рот мизинец вместо пустой груди. Никогда я не видел картины более безотрадной.
— Дон Клементе, чем занимаются эти маленькие индианки в отсутствие родителей?
— Это — наложницы наших хозяев. Их выменяли у родителей на соль, ткани, посуду или увели в рабство в уплату долга. Они почти не знали невинного детства, и у них не было другой игрушки, кроме тяжелого кувшина для веды или братишки за спиной. Каким трагическим и нечистым было для них превращение из ребенка в женщину! Не достигнув десяти лет, они прикованы к постели, как к ложу пыток, и, искалеченные хозяевами-насильниками, растут болезненными, молчаливыми, пока не почувствуют с ужасом, что стали матерями, не понимая, что такое материнство.
Содрогаясь от негодования, мы пошли дальше; и тут я заметил навес из листьев пальмы мирити на двух подпорках, под которым в рваном гамаке лежал с видом мечтателя молодой еще мужчина с восковым лицом. У него, по всей видимости, были повреждены глаза: они были закрыты двумя привязанными ко лбу тряпицами.
— Как зовут этого человека? Он завязал себе глаза словно ему неприятно меня видеть?
— Это наш земляк, отшельник Эстебан Рамирес. Он почти совсем потерял зрение.
Тогда, подойдя к гамаку и сняв повязку с его глаз, я тихо и взволнованно произнес:
— Здравствуй, Рамиро Эстебанес! Я узнал тебя!
Необычная дружба связывала меня с Рамиро Эстебанесом. Мне хотелось быть его младшим братом. Никто не внушал мне такого доверия, как он, — доверия, которое, держась выше сферы обыденного, полновластно царствует в сердце и в разуме.
Мы часто встречались, но никогда не переходили с ним на «ты». Рамиро был великодушен, я порывист. Он был оптимистом, я — меланхоликом. Он был платонически добродетелен, я — полон легкомыслия и чувственности. Но эта противоположность характеров сближала нас, и, не изменяя своим наклонностям, мы взаимно дополняли друг друга: я привносил в нашу дружбу фантазию, он — философию. Привычки разделяли нас, но мы влияли друг на друга в силу самой противоположности. Он старался держаться стойко против соблазнов, но, хотя и порицал мои похождения, им владело любопытство, нечто вроде греховного соучастия в поступках, на какие он сам был неспособен по своему темпераменту. В душе Рамиро как бы признавал привлекательность земных искушений. Мне казалось, что, несмотря на свои разглагольствования, он был бы рад променять свою воздержанность на мое сумасбродство. Я настолько привык сравнивать наши точки зрения, что меня всегда заботила мысль: что подумает обо мне мой рассудительный друг.
Рамиро любил в жизни все благородное, все достойное и похвальное: семью, родину, веру, труд. Он содержал родителей и жил, во всем себя ограничивая; себе он оставлял одни лишь духовные наслаждения и в бедности сумел достигнуть высшей роскоши — быть великодушным. Он путешествовал, учился, сравнивал культуры разных народов, изучал людей, и от всего этого у него осталась сардоническая улыбка, появлявшаяся, когда он приправлял свои суждения перцем анализа, а свои шутки — кокетством парадокса.
В прошлом, когда я узнал, что он ухаживает за известной красавицей, я хотел спросить его: возможно ли, чтобы такой бедный юноша, как он, собирался поделить с другим хлеб, который он с таким трудом добывал для родителей. Я еще не успел развить ему свою мысль, как он справедливо возразил мне: «Разве я не имею права на мечту?»
Именно эта безумная мечта и привела его к катастрофе. Он стал меланхоличным, молчаливым и в конце концов перестал быть со мной откровенным. Однажды я сказал, желая испытать его: «Мне хотелось, чтобы судьба сохранила мое сердце для женщины, родственники которой ни в чем не могли бы считать себя выше моих родных». И Рамиро ответил: «Я тоже об этом думал. Но что поделаешь, я уже был влюблен!»
Вскоре после его любовной неудачи мы перестали видеться. Я знал лишь, что он куда-то эмигрировал и что судьба улыбнулась ему, судя по зажиточной жизни, которую вела его семья. А теперь я встретил его в фактории на Гуараку голодного, никому не нужного, под вымышленным именем, почти слепого.
Унылое настроение Рамиро огорчило меня, но из сострадания я не осмелился расспрашивать его о жизни. Я тщетно ждал, что он сам начнет мне говорить о себе. Но прежний Рамиро переменился: ни рукопожатия, ни сердечного слова, ни радостной улыбки при встрече, при воспоминании о проведенных вместе годах юности, воскресших перед ним в моем лице. Напротив, Рамиро, как бы в отместку, хранил ледяное молчание. Тогда, чтобы уязвить его, я сухо произнес:
— Она вышла замуж! Знаешь, она ведь вышла замуж! Эти слова вернули мне друга; но это был уже не прежний Рамиро Эстебанес; вместо кроткого философа я встретил желчного мизантропа, познавшего жизнь, но видевшего ее с одной только стороны. Он спросил, хватая меня за руку:
— И кем она стала — настоящей супругой или наложницей своего мужа?
— Кто это может сказать?
— Ясно, что она обладает всеми добродетелями идеальной супруги, но для этого нужен муж, который бы не развращал и не унижал ее. А я слышал, что ее муж — один из тех завсегдатаев публичных домов, которые дезертируют оттуда и женятся из тщеславия или из-за денег, ради светских связей и успеха в обществе, а потом развращают и бросают жену или же заставляют ее стать на брачном ложе публичной женщиной, потому что их семейная жизнь немыслима без утонченного разврата.
— А кому до этого дело? Главное — носить громкое имя, высоко котируемое в большом свете...
— Слава богу, значит в мире еще существует простодушие!
Эта фраза, как иглой, уколола меня. Я поджидал удобного случая, мне хотелось доказать Эстебанесу, что и я способен на язвительность, но случая не представилось, и он продолжал:
— Что касается имен, то мне припомнился анекдот об одном министре, у которого я был письмоводителем. Это был необычайно популярный министр! В его кабинете всегда было полно народа! Однако скоро я заметил странное явление: просители выходили оттуда с пустыми руками, но преисполненные гордости. Однажды в министерство пришли два разодетых в пух и прах кабальеро — завсегдатаи игорных домов и светских салонов. Министр, протягивая им руку, спросил их имена.
— Саррага, — представился один.
— Комбита, — отрекомендовался другой.
— Ах, вот как! Вот как! Как я рад, какая честь для меня! Значит, вы потомки рода Саррага и рода Комбита! Когда они ушли, я спросил начальника:
— Кто предки этих молодчиков, если их происхождение вызвало в вас такое бурное восхищение?
— Восхищение? Я впервые о них слышу. Но я рассудил вполне логично: если одного зовут Комбита, а другого — Саррага, их родители должны носить те же фамилии. Вот и все.
Рамиро не замечал, что его остроумие восхищало меня, я же притворился равнодушным к его словам. Я хотел держаться с ним как с учеником, а не как с учителем, хотел показать ему, что труды и разочарования научили меня больше, чем наставники-философы, что суровость моего характера полезнее в борьбе, чем немощное благоразумие, утопическая кротость и вялая доброта. Таково было решение столь важной для нас проблемы: побежденным из нас двоих оказался он. Познав всю горечь страсти, претерпев крушение своих идеалов, он, казалось мне, должен был начать бороться, мстить, добиваться своего, обрести свободу, стать настоящим мужчиной, поднять мятеж против судьбы. Видя Рамиро бессильным, вялым, обездоленным, я захотел горделиво поведать ему свои приключения и поразить его своей отвагой...
— А ты и не спросишь, каким ветром занесло меня в сельву?
— Избыток энергии, поиски Эльдорадо, кровь предков-конкистадоров...
— Я похитил женщину, а ее похитили у меня! Я пришел убить того, кто это сделал!
— Тебе не к лицу красный плюмаж Люцифера.
— Ты не веришь в мою решимость?
— А стоит ли мучиться из-за этой женщины? Если она такова, как мадонна Сораида Айрам...
— Ты что-нибудь уже слышал?
— Мне показалось, что ты входил в ее хижину...
— Значит, ты еще не совсем потерял зрение?
— Пока еще нет. Беда случилась из-за моей небрежности, когда я коптил ком каучука. Я развел огонь и заслонил его дымовой воронкой, но вдруг непокорная ветка обдала мне лицо снопом искр.
— Какой ужас! Словно кто-то захотел отомстить твоим глазам!
— Да, в наказание за то, что они видели!
Эти слова были для меня откровением: значит, Рамиро — тот самый человек, который, по словам Клементе Сильвы, был свидетелем кровавых событий в Сан-Фернандо дель-Атабапо, так это он не боялся рассказать, как Фунес закапывал людей живьем. Рамиро видел невероятные картины грабежа и убийств, и я горел желанием узнать все подробности этой трагедии.
Значит, и с этой стороны Рамиро Эстебанес был для меня интереснейшим человеком. Он понемногу возвращался к своей прежней братской откровенности со мной; моя досада на него прошла, и мы поведали друг другу наши невзгоды. Но в тот день мы ни словом не обмолвились о зверствах полковника Фунеса, — и Рамиро поверял мне свои горести, словно обретя во мне покровителя.
Больнее всего было слышать, каким неслыханным унижениям подвергал его надсмотрщик, по прозвищу Аргентинец. Этот ненавистный, льстивый и коварный интриган, выдававший себя за выходца из Аргентины, обрек сирингеро на голодную смерть; он ввел в практику оплату каучука маниоком из расчета одной пригоршни маниока за литр каучука. Он прибыл на Гуараку с партией беглых с реки Вентуарио. Предложив Кайенцу купить своих спутников, он превратился в их угнетателя. Желая показать физическую выносливость каучеро и получить наивысшую цену, он побоями принуждал их к изнурительной работе. Он властвовал и среди женщин, он отдавал их обессиленные тела на поругание своим приспешникам. Гнусностью своего поведения он завоевал расположение Кайенца, затмив самого Кабана. Вакарес ненавидел Аргентинца и был с ним на ножах.
Когда Рамиро Эстебанес заканчивал свой рассказ об этих преступлениях, в бараки унылой вереницей начали возвращаться каучеро: они несли сосуды с жидким каучуком и зеленые ветви дерева массарандубы, которые дают при копчении густой дым. Пока одни привязывали гамаки, чтобы повалиться в них и переждать приступ лихорадки или со стоном корчиться от раздувавшей их тело бери-бери, другие разводили огонь, а женщины, даже не успев снять с себя ношу, кормили грудью голодных детей.
С рабочими пришли Кабан и человек в непромокаемом плаще, вертевший в руках хлыст из балаты. Он приказал опорожнить большой сосуд и принялся измерять кружкой жидкий каучук, принесенный гомеро. Осыпая их ругательствами и угрозами, он всячески стремился урезать количество маниока на ужин.
— Смотри, — вскричал, дрожа всем телом, Рамиро, — вон тот человек в плаще и есть Аргентинец!
— Как? Тот тип, который смотрит на меня исподлобья, это и есть твой хваленый Аргентинец? Да ведь это Пройдоха Лесмес, личность хорошо известная в Боготе.
Заметив, что я обратил на него внимание, надсмотрщик начал еще больше придираться к каучеро. Он расхаживал с важным видом, желая пустить мне пыль в глаза и показать, как трудно будет мне удовлетворить моего будущего хозяина. Притворяясь занятым и озабоченным, он направился в мою сторону, что-то записывая на ходу в блокнот и явно намереваясь придраться ко мне.
— Ваше имя, приятель? Из какой вы партии?
Задетый нахальством самозванца, я, желая посрамить его, обернулся к каучеро и громко ответил:
— Я из партии «пижонов». Завистники, знавшие меня в Боготе, прозвали меня Пройдохой Лесмесом;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34