Отличный https://Wodolei.ru
Как же я ненавижу себя за то трусливое бегство…
* * *
– Станнингтоны тебе не враги, Гая, ты сама увидишь, – убеждала меня девушка, притормозив машину на Стегнах.
Я молчала и думала: почему она остановилась именно тут, на улице Сицилийской? Ответ опередил вопрос:
– Я тут выхожу. Дальше сама справишься. – На меня еще раз глянули огромные глаза отрока Мурильо. – Отсюда до Садыбы недалеко, дороги пустынные, а ты уже вполне пришла в себя.
Барракуда даже знала, где я живу.
– Держи! – В мою ладонь сунули измочаленный конверт с обрывком газеты. – Для всех будет лучше, если этого объявления на жмурике не найдут.
Я не спросила, кто эти «все».
– Твои шузы я сама выкину, не дай бог пожалеешь их выбросить! – распорядилась она, держась за ручку дверцы. – Езжай прямо домой, и чтоб никаких глупостей по дороге. Ментам ни слова, не то по уши нахлебаешься допросов и расспросов и не Штаты получишь, а хренушки. А в Ориле и без тебя уже полно мусоров. Они сделают все, что могут, то есть кот наплакал. Не позволяй себе жизнь уродовать.
Меня не надо было убеждать. Я должна была приехать в Нью-Йорк вовремя, не то пришлось бы платить неустойку по контракту. И билеты на самолет, и мой вернисаж! Ни финансово, ни морально я не могла подвести людей. Такой шанс у меня был впервые в жизни. А мне уже сорок три года.
Утром я села в самолет.
Вместе со мной в Америку отправилась тень убитого и накрыла собой огромный Нью-Йорк.
* * *
В наших маленьких зальчиках все больше народу.
Интересно, с каких это пор все боятся переходить невидимую границу Сто двадцатой Восточной? Во времена моего детства, когда мы с матерью угнездились в Ист-Сайде, дальше Сороковой Восточной (где дома кишели одинаковой серой нищетой итальянцев, поляков, евреев и китайцев), мы не боялись негритянских районов.
Я, маленький звереныш из ограбленной, униженной, изнасилованной Европы, еще не воспринимала нью-йоркскую жизнь как нищету. Я ведь ровесница войны, мне было столько же лет. С тех пор как себя помню, мы всегда были совсем нищими. Сыта я не бывала.
Когда же это случилось?
В другой жизни. Вчера. На чужой планете. Здесь. Тогда меня звали не Гая, а Ядька, а иногда, с презрением, – польская дура, Polish fool. Даже в самых причудливых снах (да и не было у меня таких снов!) я не представляла себе, что много лет спустя на Мэдисон-авеню устроит мой вернисаж Гермес, один из самых богатых владельцев галерей прикладного искусства.
Американец греческого происхождения, пятое поколение беглецов с Ионического моря. Над Гудзонским заливом они обрубили свои греческие корни, как позорное клеймо.
Неграмотным горцам с Пелопоннеса Греция напоминала о нищете, которая выгнала их искать лучшей доли. А бедность в Америке – позор. Она означает, что ты не сумел стать победителем, не завоевал своего места под солнцем. Значит, ты чокнутый, разиня или неудачник. Парадокс. Наследники величайшей культуры, неграмотные, лишенные сознания своего наследия, они старались воплотить в жизнь Великий Американский Миф. Их привлекал чужой этнос, этнос лучших – оправдывал своих предков Гермес, объясняя мне свое греческое имя. Он уже не стыдится быть греком, он без комплексов.
С Гермесом я познакомилась в Варшаве.
Сперва прибыл авангард, гонец и шпион антиквара с Мэдисон-авеню.
– Гастон, – представился тощенький французик с физиономией обиженной макаки.
Мне и в голову не пришло, что тот самый великий Гастон, искусствовед, божественной властью своего пера творящий кумиров в колонке ведущего парижского журнала. Добросовестный авгур, почти не обращающий внимания на конъюнктуру.
Светило посмотрело мою выставку в Кордегардии. Два раза повторялось слово remarqu able – выдающееся. Не успела я привыкнуть к новой роли гения, открытого на Краковском Предместье, как светило потребовало показать остальные работы, купило один гобелен, торгуясь, как финикийский работорговец, – и пропало, будто вовсе не бывало.
Потом пришел желтый конверт из редакции французского журнала. В конверте была газета с двумя колонками текста о моих домотканых гобеленах. Рецензия теплая. Как овечья шерсть-ровница, из которой я тку ковры. Гастон оказался лишь вестником с Олимпа. Следом явилось и божество.
– Я Гермес.
Чтобы остаться неузнанным, греческое божество носило изысканно потрепанные джинсы, а на ногах вместо крылатых сандалий красовались голландские сабо. Выдавала его голова в ореоле бледно-золотых локонов, профиль с фризов Парфенона и телосложение статуй Праксителя.
Я как раз стирала.
Волосы раскиданы по плечам, потная ненакрашенная морда, старые портки… мне стало стыдно за себя в присутствии этой прекрасной юности. Я что-то смущенно забормотала по-английски. Он ужасно обрадовался: как всякое божество, он бегло говорит на нескольких языках, но польского все-таки не знает. По моему поведению Гермес понял, что его имя для меня – пустой звук.
– Я приехал из Нью-Йорка. Фирма «Гермес» на Мэдисон-авеню, – пояснил мне бог торговли, не смущаясь моим невежеством. – Это вам тоже ни о чем не говорит?
Владелец галереи с Мэдисон-авеню – это я поняла. У этой улицы своя слава в мире людей, подвизающихся в прикладном искусстве. Меня поразил сам босс. Не так я себе представляла серьезного торговца художественными изделиями. Вообще-то я до сих пор над этими вещами не задумывалась, художественные салоны Манхэттена были от меня далеки, как созвездие Андромеды. Но все-таки и до меня дошло, что передо мной деловой человек, а не юноша златокудрый. Гермесу тридцать пять лет, хотя выглядит он на десять лет моложе.
И этот серьезный человек все бросает и летит на другой конец света, чтобы посмотреть шерстяные коврики малоизвестной польской художницы?! Я привыкла к тому, что у нас искусством ведают неприступные, надменные и равнодушные чиновники, занятые только собственной карьерой. Их жизнь настолько отлажена, что даже исчезновение последнего художника в стране ее не нарушит. У них есть награды, заграничные командировки, премии, дома творчества, юбилеи и вернисажи.
Сперва я даже не приняла легкомысленного Гермеса всерьез.
Гермес сотрудничает с выдающимися искусствоведами и критиками во всем мире, его агенты выискивают талантливых художников. На Мэдисон-авеню рекой текут разноязычные отчеты о выставках, иллюстрированные альбомы на веленевой бумаге и короткие газетные заметки.
Их загоняют в компьютер, который читает, выбирает, резюмирует и выдает нужную информацию персоналу художественного салона – боссу и его помощнику. Так создается география салона. Туда попала и заметка о моем вернисаже в Кордегардии в Варшаве.
– Видно, компьютер меня ярко отметил: второй галочкой или рамочкой… Как я появилась на карте вашей фирмы? – спросила я.
– Открытка из варшавской галереи…
Обычные почтовые открытки с репродукциями моих работ. Неплохо получились, но цвета могли быть и лучше. Во всем виновато плохое качество картона и красок.
Гермес предложил выставку-аукцион. Потребовал эксклюзивные права на продажу всех моих работ в течение пяти лет с момента заключения договора и преимущественные права при возобновлении контракта.
Я начала пересматривать свои представления о златокудром торговце. Кстати, согласно иконографии, покровителя торговцев Гермеса Агорайоса всегда изображают кудрявым юношей.
* * *
Я веду себя как страус. Даже не спрошу Гермеса, по его ли рекомендации ко мне обратился владелец огромной дачи, спрятанной среди можжевельника над Бугом. А он сам не упоминал, что рекомендовал меня кому-нибудь в мазовецких лесах.
Сейчас, лежа без сна, я слово за словом восстанавливаю разговор с человеком, назвавшимся Станнингтоном. И не нахожу ничего подозрительного.
– Я заказал Гермесу купить для меня ваши гобелены.
– Приятно слышать…
– Я с ним договорился, и он оставит для меня те работы, что вы сами подберете.
– Но для этого я должна знать интерьер, в котором они будут висеть…
– Поэтому я и звоню вам. Мой дом стоит на краю села Ориль, это под Варшавой.
– Но ведь я завтра улетаю в Нью-Йорк!
– Знаю. Поэтому звоню сегодня.
– Но я только вечером смогу выкроить немного времени.
– Я согласен на любой час. Куда прислать за вами машину?
– Спасибо, не надо, я приеду на своей.
И ни слова о прошлом! Сухой, вежливый тон человека, привыкшего отдавать приказания. Незнакомый голос… но как я могла бы его узнать, если даже не помню, как он звучал!
Я вела себя достойно: без запинки провела весь разговор, не ахнула, когда в трубке раздалось: «Говорит Станнингтон» даже условилась о встрече. И только все время неотступно помнила про объявление из «Жиче Варшавы» годичной давности.
Станнингтон. Нежеланное воспоминание из немыслимо далекого прошлого. Словно все это произошло с каким-то случайным знакомым. Словно волна прибоя принесла с далекого забытого берега призрак той жизни, пробудила память, но не воскресила сути того существования. Неужели все это было со мной? Не верится.
Вычеркнутая из жизни глава.
Я не ощущала никакой связи между мной сегодняшней и той девушкой, которую двадцать пять лет назад росчерк волшебного пера перенес с чердака старого доходного дома в беленький домик среди вилл над заливом. История в стиле тамошних масс-медиа, история по правилам welfare state – государства благосостояния.
Я заглянула в варшавский телефонный справочник. Никакого розыгрыша: Этер-Карадок Станнингтон. Два телефона, два адреса. Ориль и улица Сицилийская на Стегнах.
Этер-Карадок. Совершенно незнакомое имя. Однако же не он. Может быть, кто-то из его родственников или обычный клиент моего патрона. Я успокоилась и перестала думать о том, кто ждет меня в предместье Варшавы. Без малейших предчувствий я ехала на встречу с человеком, носящим вполне заурядную английскую фамилию. Туда шла совсем другая женщина. Свободная, независимая и немолодая. Одна из мира мыслящих людей, защищенная от унижения Искусством.
Видимость…
Пендрагон – так назвало его Горе-Злосчастье, которое возникло в Ориле, родившись из утробы драконистых можжевельников, и бросило меня на Сицилийской улице на Стегнах. Редкое имя резануло слух… да и не имя вовсе, а племенной титул вождей древних бриттов. Отныне себя уже не обмануть. Это не чужой человек.
Пен. Много лет тому назад он уже был зрелым мужчиной, а теперь совсем старик. А все счета со мной он закрыл одним росчерком пера двадцатъ пять лет назад. Откуда же он взялся здесь, зачем искал меня? Каприз богатого старика, любопытство?
Может, прочитал заметку о моей выставке на Мэдисон-авеню и любопытство всколыхнуло память? Вот и решил посмотреть своими глазами, во что внезапно превратилась некогда близкая ему женщина. Воспользовался именем известного владельца галереи, чтобы я не могла отказаться от встречи. Но что-то произошло перед самым моим приходом. Почему человека убили у дверей его дома?
* * *
– Тут весь Нью-Йорк, – улыбается мне Гермес.
Даже он не мог предвидеть такого успеха, хотя известно, что мой грек не меценат и никогда не возьмется устраивать вернисажи, если не уверен в приличном доходе от аукциона. Выбирать он умеет, к тому же у него солидное образование и безошибочный нюх, талант, интуиция, без которых никогда не стать хорошим дельцом в такой неуловимой материи, как искусство.
Гермес не бескорыстный поклонник муз и никогда им не притворялся. Свое дело он не считаем призванием. Доход – вот мерило его любви к искусству, и он не драпируется в возвышенный треп.
Я стою на полшага впереди Гермеса на чем-то вроде пьедестала и чувствую себя экспонатом, дополнением к хрупкому столику рококо. На столике раскрыта пергаментная книга записей, переплетенная в телячью кожу. Мне разрешается опереться на спинку стильного креслица, обитого оливковым шелком, но сесть нельзя, разве что буду падать в обморок от усталости. А это не рекомендуется.
Если уж мне взбредет в голову лишиться чувств, я должна умереть стоя, чтобы не портить композиции: я, Гермес, старинная мебель и фолиант.
Камерная обстановка, легкая домашняя атмосфера, так подходящая к моим килимам и гобеленам, – все это не случайно. Это спектакль, шоу тщательно отрежиссированное Гермесом. Здесь нет ничего случайного. Даже я – вовсе не я, а элемент спектакля, Гая. Ведь мое настоящее имя американцам не выговорить. Я всего лишь художница, творящая тканые произведения. Именно так, тканые произведения.
С гениальной простотой она оперирует цветом и техникой, не идя на уступки моде, она – личность, одержимая двумя темами: городом и полем, в бесчисленном богатстве их мотивов.
Такие вот отзывы о моей работе поместил Гермес в иллюстрированном каталоге вернисажа, маленьком шедевре, напечатанном английским минускулом на травянисто-зеленой веленевой бумаге. Бумага цвета краски из лепестков ириса, цвета лугов на моих гобеленах. Такая краска не выцветает.
Сколько дней я промучилась, пока нашла правильную пропорцию серого, белого и зеленого цветов, чтобы простая овечья шерсть приобрела этот единственный оттенок: живой, но неяркий, нежный, неизменный при любом освещении.
Символом выставки стал луг, напечатанный на всех афишах. В брошюре с ним рядом поместили «Город под дождем» в серебристо-бежевых тонах, ниже текст Гермеса:
Очарованная двумя полюсами действительности: городом, примером современной цивилизации, и ее противоположностью – незамутненной природой, символом которой стал луг.
Правда куда проще.
Мое воображение в плену у двух воспоминаний. Луга и болота возле деревушки между лесом и рекой; их краски и очертания застыли в памяти, затуманенные временем, как все места, которые я столько лет не видела и по которым так долго тоскую. Но так хорошо знакомые в детстве кислица и дягиль, мак, терновник и кровохлебка, горькие невзрачные цветы полыни после иссушающей пустыни Города расцвели во мне и заполонили мои ковры из овечьей ровницы. Моей душе на успокоение, людям на радость.
И память о Большом Городе, исполосованном солнцем, с бесконечной голубизной неба.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38