Все замечательно, цена великолепная 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Ну ничего — он флотский. Он все выдержит. Он — как стальная обшивка корабля. А вот он, режиссер М., который своими спектаклями… да-да… оскорбляет зрителя.
— Что-о-о?!
— Да-да, — отвечал Военмор; внизу, в рядах кресел, он видел несчастного, раздрызганного человека. А ведь когда-то он его боготворил. Ходил за ним как пес. Но, к счастью, времена меняются. На данный текущий момент победила политика индустриализации и сплошной коллективизации. Но товарищ Сталин предупреждал: борьба далеко не кончена. Хотя враги разбиты, но остатки их идеологии живут и нередко дают о себе знать. Нет! М. - не враг, однако налицо его политическая несостоятельность как идеолога. Так вот, — продолжал военный моряк, — товарищи оленеводы приехали оттуда, где Великий Ледовитый океан, где холодно круглый год… Что вы сделали с товарищем Гоголем?.. Они ничего не поняли, хотя это образованные и передовые товарищи оленеводы. И я должен поставить вас в известность: они написали письма ЕМУ…
— Кому?
— И знаете, что ОН сказал? ОН сказал: нужен был приезд товарищей из Чукотки, чтобы нам понять, чем занимается под самым нашим боком театр, бывший революционный… И я так скажу…
— Молчать, черная сотня! — взревел М. — Что вы понимаете в театре?
— Все! Все мы понимаем в театре. Вот вы поставили спектакль о Франции. Но где, спрашивается, в этом спектакле Парижская Коммуна? Где гарибальдийцы? Где, наконец, чернокожие сыны республики, ожидающие освобождения?!
— Что?! — заорал М. — Чернокожие сыны?! Сигизмунд?! Ну-ка сюда этих сынов черножопых, мать вашу, ждущих свободы!!!
Из оркестровой ямы, точно из тартара, полезли негры с огромными бухающими барабанами. Появляются актеры в пестрых шутовских одеждах; шумно пляшут вокруг Военмора — тот вроде даже стреляет вверх из револьвера: е! бах!!!
М. торжествует, хохочет; полулежит в кресле и беспечно дрыгает ногами.
— У меня кожа дубленая! Я все тоже выдержу! Камчадалы! Канальи хр-р-реновы!.. Вы ж ничего не понимаете! А я мечтал, чтобы пилот после этого спектакля лучше бы летал!.. Не-е-ет, вы знаете, что я хотел: я хотел обличить буржуа, развращающего девушку из народа!.. Ха-ха!.. Каково?! Вы хотите парада! Но шут не может присутствовать на пар-р-радах! Не может! Его могут неправильно понять!.. Его и так уже не понимают! — И нервно звонит в колокольчик. — Черт бы вас всех побрал!..
Я, признаюсь, шуток не понимаю. С чувством юмора туго. Наверное, когда меня родили — уронили на пол, и этого чувства я лишился.
Например, звонит по телефону Вава Цава и осторожно интересуется: где моя жена? Врать не умею: в очередной, к сожалению, командировке. Тогда я приеду, радуется мой друг, только, сам понимаешь, не один. Срочный заказ. С вертепом не пущу, протестую я. Цава обижается: я — художник, кричит, у меня работа с натурой.
Когда он меня таки уламывает, то появляется с девичьим коллективом. Похоже, что девушки не обладают высокими морально-нравственными качествами, они тут же донага разоблачаются. Я понимаю: реклама — движитель торговли. Только зачем себя даром продавать?
На это Вава мне отвечал, укладывая на диване голую натуру и рулон залежалой материи обанкротившейся текстильной фабрики, что я ничего не понимаю в художественной фотографии.
И тогда мы заключили договор: не мешать друг другу. Я тружусь на кухне, мой друг — в комнате. И я безропотно выполнял мирное соглашение до тех пор, пока не случился прецедент.
На моей территории появилась молоденькая шлюшка. Она была в чем мама родила и щебетала:
— Ой, можно позвонить? Ой, как вы смешно стучите, как дятел! — И подносила к моему носу основательно покусанную мужскими зубами титьку. — А по мне подолбите?
Я исполнил просьбу — юная прелестница дурно взвизгнула от боли… Через несколько секунд уже визжал Цава, заявляя, что я порчу его творческий материал, что мой бессмысленный стук нервирует коллектив, что в комнате холодно и не мог ли я отправиться в домоуправление…
Здесь я не выдержал — взял Ваву за шкирку и выволок на лестничную площадку. И пока я его тащил, он громко убеждал, что пошутил. А какие могут быть шутки между друзьями, надо держать слово, если даже перед твоим тренированным взором ежечасно маячат удобные для личного пользования формы лучшей половины человечества.
В коридоре Кулешов сквозь утробный, звериный, старшинский храп услышал покойный и трудолюбивый скрип… И его тут же повело на этот звук: он воровато припал к чужой замочной скважине — и что же увидел, дрянненький мальчишка?
А ничего не увидел — скважина была забита ватой.
Тогда он гвоздем протолкнул пробку — и увидел: знакомую крышу бани и над ней в скрипучих тросах покачивающийся от ветра аэростат. На фанерном полотнище, которое зависло между небом и землей, был нарисован огромный, добрый и усатый вождь. Он смотрел на мир иллюстрированными, праздничными глазами, а его улыбка была похожа на улыбку сытого домашнего кота.
Я не люблю людей маленького роста. Эти люди ненавидят переросший их мир. Быть может, от этого все наши беды и несчастья? Весь мир они хотят уравнять по своему росту — не потому ли летят головы с плеч?
Прокурор — главный обвинитель по злодейству Кулешова — тоже был мал ростом. Метр с кепкой, как говорят в таких случаях. К тому же прокурор был слишком громкий. То есть через свой голос он хотел утвердить свое право на существование в этом обслюнявленном порочными идеями мирке.
Он трубил как иерихонская труба, он верещал так, будто ему пониже спины влепили пудовый заряд соли, он, изощряясь в словоблудии, выстроил изящную концепцию о безнравственном, чудовищном убийце, которому нет места в будущем.
— Метод выработки коммунистического человечества из человеческого материала капиталистической эпохи — пролетарское принуждение, — сказал прокурор. — Требую расстрела, — сказал прокурор. — Требую смертной казни, сказал прокурор.
Когда палачу по вкусу Бетховен, разве Бетховен в этом виноват, думал М., а по сцене ходили рабочие — меняли декорации, по сцене двигались тени, услужливые и беспощадные; если они материализуются, думал М., то это конец всем нашим надеждам на лучшее.
Подходила Зинаида:
— Прости меня, тебе не надо было читать тот доклад. Ты так изменился. Как ты изменился, мой родной.
— Я? — удивляется он. — Неправда. Какой я был — таким и остался!.. Все вокруг меняются, а я один — в собственной шкуре! Потому что я не должен влезать в чужие, пусть даже теплые и мягкие! Потому что я — ваш Бог! Представляешь, Бог — и в чужой телячьей шкуре?..
— Тише, милый.
— И доклад был замечательный! Ты же слышала?
— Хотели, чтобы ты высек себя, а ты сек других. И защищал тех, кого надо было…
— Извините-извините, я еще не унтер-офицерша!.. И защищал! И буду защищать!.. «Экспериментируйте, мы вас поддержим!» Бог мой, сохрани нас от отцовской любви и ласки!
— Нет-нет, это не может быть долго, — говорила Зинаида. — Надо перетерпеть. Надо быть как все. Как все! И все будет хорошо.
Без палача и плахи поэту на земле не быть, вспомнил он и медленно поднялся на сцену:
— Ты знаешь, родная, я готов ползать по этим доскам… я здесь каждую дощечку… знаю… знаю, как она скрипит. — Подпрыгивает на половице. Слышишь, скрип-скрип, как калитка на нашей даче в Горенках? — Прыгает в сторону. — А эта? Скрып-скрып-скрит-скруп — как колодезный коловорот…
— А вот эта? — Зинаида тоже прыгает.
— Эта? — Он озадаченно слушает. — Мне незнакомая… Странный звук… По-моему, так скрипят суставы у нашего Сигизмунда.
— А по-моему, сцену пора ремонтировать! — хохочет Зинаида. — Какой ты сумасшедший! Боже мой!
Он цапает Зинаиду, кружит, орет:
— Нет! Мы построим новый театр! Все наши театральные здания ни к черту не годятся! Требуются новые театральные здания! Ну вот, например, черт подери, такие: никакого партера нет. Вместо партера — улица. Там, где сейчас проходы между рядами, линии трамваев — вдруг, неожиданно, среди действия проезжает, позванивая, какой-нибудь 15-й или 31-й. Вот это динамика, вот это — черт возьми! — что надо!
— Отпусти!.. У меня голова кругом идет.
— Зинаида! Ты ничего не знаешь!.. Какое у нас самое лучшее место в театре? Совсем не партер, а там, наверху, около осветителя, подле главного пр-р-рожектор-р-ра! Надо вздыбить публику, взметнуть ее вверх, тоже, черт ее возьми, засиделась и зажирела!.. Зиночка, что такое? Ты плачешь?
Она плакала — она любила его. И чувствовала — потеряет. Она не хотела терять его, безумного, прекрасного, редкого. И знала — потеряет. Нет никакого спасения от стальных винтокрылых лопастей.
— Ну что ты? Что ты? Ты ж известная у меня трусиха. — Он неловко пытается ее утешить. — Помнишь, на даче ты испугалась мыши, а мышь — она серая, она сама всех на свете…
— А если их много, этих мышей, если их полчище? — Зинаида глотала слезы. — Мне снится один и тот же сон. Уже давно. Это страшный сон. Я тебе расскажу. Понимаю, не надо, но я боюсь… прости…
— Говори-говори.
Ей приснился сон: она одна в квартире. «Я одна в квартире. Ночь. Тебя нет. Понимаешь, тебя уже нет. Но я еще не знаю, что с тобой. Я жду тебя. Я слушаю тишину, она мертвая. Но я жду тебя. Потом слышу взвизг тормозов и вижу в окно — из машины… трое… у них… нет лиц. Слышу удар двери лифта, потом тяжелый гул… снова удар… железо о железо… Я знаю, все наглухо закрыто, но спасения нет — нет; и мне хочется, как в детстве, забиться под мамину кровать. Тогда были погромы. И мы прятались под кроватью. И я видела: черные, вонючие дегтем и скипидаром сапоги, они постукивали мимо нас. И мама зажимала мне рот, чтобы я не кричала. А я и не могла кричать. Спазмы душили. И вот этот сон. Они входят, трое, они улыбаются мне, говорят чистыми голосами. Говорят — они мои поклонники; они говорят — увы, необходимо соблюсти некоторые формальности. И начинают рыться в твоих вещах. И я вдруг вижу — они берут твою нательную рубашку. Ты ее всего раз надевал. Они берут ее. И тогда я все, все понимаю. Я кричу в ужасе, я понимаю, что уже ничего нельзя сделать, но знаю — мне надо вырвать у них эту рубаху. Тогда один, улыбаясь, тычет в меня кухонный нож. Нож уходит по рукоятку в мое тело, как в масло. Нет, мне не больно, я только хочу вырвать твою рубашку. Тогда второй бьет меня сапогом в живот. У них у всех новые кованые сапоги. Я падаю, и мимо меня простукивают подковками эти люди. Уходят? Нет, не ушли. Третий говорит — она нас видела, в ее зрачках мы отпечатаемся, я не хочу неприятностей на работе. И я вижу вилку в чужих руках, серебряную, из подарочного набора, помнишь, милый, тебе подарили на шестидесятилетие; она мутно так отсвечивает, эта вилка, и приближается… приближается… к моим глазам… глазам…»
Свой полноценный глаз маленькому Кулешову удалось сохранить благодаря обострившемуся в состязании за жизнь инстинкту. Мальчик отпрянул от двери и тут же из замочной скважины, жаля освободившееся пространство, проклюнулась ножка циркуля с иглой.
— А-а-а, паскуда! — Дверь распахнулась, но Кулешов уже прятался в комнате. — Сколько говорить! — орала соседка Сусанна. — Поймаю — убью ублюдка!
— Шурка! — поднималась с кровати тяжелая бабка и на больных ногах ковыляла в коридор. — Сейчас я этой бляди…
И начинался вселенский хай. Сусанна была женщина молодая и гулящая и бесстыдная — полаяться любила. А ее любила СА — Советская Армия, то есть ее солдаты и офицеры. Поначалу ходили в гости защитники отечества из соседнего гарнизона. Приносили цветы, шоколад, запах кожи командирских ремней, водку, фотографии родной далекой семьи, проблемы артиллерийской службы. Требовали изысканной любви, пускали сопли, слезы, забивались в потную подмышку или пах, потом нажирались водкой или ворованным денатуратом и заставляли Сусанну ублажать свою слабосильную плоть.
— Возьми меня, — требовали они, — ртом.
— Не хочу, — отвечала честная девушка.
— А что ты, сука, хочешь?
— Мороженого хочу.
— На пломбир дам, — обещали ей.
— Сколько?
— Сколько хочешь.
— Тогда пожалуйста.
Потом артиллеристов дислоцировали, и все офицеры гарнизона, прощаясь на железнодорожном вокзале с любимой ими Сусанной, подарили ей тележку с мороженым.
Богов войны сменили строительные батальоны. Ими командовали ушлые командиры. Они не приносили цветов, шоколадных конфет, фотографий, проблем — они несли кирпич, цемент, пиломатериалы, ацетон, нитрокраски, песок, гипс, гвозди, керамическую плитку, известь, инструменты. К ужасу Сусанны, ее комната превратилась в склад, но выход, слава Богу, нашелся: Иван Иваныч Цукало за определенную мзду занялся посреднической деятельностью, и успешно. Так вот, их всех пересажали в кутузку, строительных воришек. Некоторое время девушка носила им передачи, однако скоро влюбилась до беспамятства в солдата срочной службы. Он был писаный красавец. Гвардеец со штык-ножом. Он тоже любил Сусанну — и случалось, все двенадцать часов увольнительной. Порой увлекшись, они завтракали, обедали и ужинали во время соития. К сожалению, служба для бойца закончилась. И он уехал на родину, оставив адрес любимой однополчанам.
И те явились — явились отделением. Расположившись в коридоре и разбив походный лагерь, двенадцать человек принялись ждать каждый своего часа любви. Разумеется, подобное вторжение армии не осталось незамеченным бабка Кулешова подняла бестактный гвалт и повела решительное наступление на вооруженные силы. Армия была вынуждена отступить на лестничные марши. Хотя, усладив кулешовскую бабку сухими пайками, свой конституционный долг солдаты таки выполняли до конца.
Позже, через неделю-другую, Иван Иванович и Николаев смастерили вдоль коридорной стены аккуратную многоместную лавочку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49


А-П

П-Я