унитаз козырьковый 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

ответил мой друг. И объяснил популярно, что в вышестоящую судебную инстанцию пошла просьба о помиловании моего подопечного Кулешова; а в той инстанции есть ход к одному удивительно душевному человечку; и этот самый душевный человечек готов оказать услугу, но поскольку у него в одночасье сгорели дача, машина, квартира, то он нуждается в материальной помощи.
— Бред какой-то, — не выдержал я. — Чтобы дача, машина, квартира — и сразу?..
— Ты глуп, Александров, — вздохнул мой приятель. — Ты в какой стране живешь? Если у него все это не сгорело, то когда-нибудь сгорит. Быть может.
— А, тогда другое дело, — сказал я, сраженный непритязательной, однако убедительной логикой. — Только где это я поимею пять тысяч штучек?
— Иметь можно женщину, — тут же заметил циничный Цава. — Деньги — это власть. А власть, как известно, берут. Следовательно: деньги надо взять.
— Где?
— Неожиданный вопрос.
— М-да, — смутился я.
Вава Цава рассеянно взглянул на меня, снова нацепил на нос солнцезащитные очки, спросил:
— Отказываешься от затеи?
— Почему? Нет.
— Деньги — это не проблема, — проговорил тогда мой друг. — Проблема в другом.
— В чем же?
— Не понимаю: зачем тебе все это надо?
Я не ответил. Некоторые листья уже отмирали от ветвей и, кружась в не защищенном от ветра, синем пространстве, опускались на холодеющую землю.
— Зачем? — повторил мой друг.
— А тебе зачем этот маскарад?
— Жить хочу интересно.
— И я тоже хочу жить.
— Живи, — пожал плечами Цава.
— Но согласись: у нас такая содержательная жизнь… такая она удивительная, что каждый из нас… каждый… может оказаться в камере смертников. Или ты не согласен?
И друг Цава, пройда и оптимист, двурушник и актеришко, искуситель женских сердец и скалдырник, мздоимец и эгоцентрист, сукой-буду-не-забуду, проговорил:
— Да, я бы не хотел сейчас оказаться на месте…
Режиссер буйствовал на сцене, он требовал от великой актрисы, чтобы она перешла в другую эпоху:
— Да, я — Арман, великолепный светский щеголь! А ты — Маргарет, ты Дама с камелиями, ты удивительна и прекрасна!
— Мне нужно переодеться, — просила Зинаида.
— Нам не нужны одежды! — смеялся М. — И так на наших плечах одежды эпох. Начинаем. Сигизмунд! — Из оркестровой ямы появился дирижер. — Поиграй нам, товарищ! — И упал на колени перед актрисой. — «Я не покину тебя больше… Слушай, Маргарет, мы сейчас же уедем отсюда. Мы никогда не вернемся сюда… Будущее принадлежит только нам…»
Маргарет. Говори! Говори! Я чувствую, как моя душа воскресает от твоих слов, как мое здоровье возвращается от твоего дыхания… Я говорила сегодня, что только одно может спасти меня… Я уже не надеялась, и вот ты! Не будем терять времени, будем жить, моя жизнь ускользает, но я остановлю ее на лету… Но скажи, скажи мне еще раз, что ты любишь меня!
Арман. Да, люблю, Маргарет, вся жизнь моя принадлежит тебе… Что с тобой, Маргарет? Ты бледнеешь?!
Маргарет (приходя в себя). Не бойся, друг мой! Ты не знаешь, я всегда была… упадок сил… Но это быстро проходит. Смотри, я улыбаюсь. Я полна сил, все хорошо… Это — порыв к жизни!
Арман. Ты дрожишь…
Маргарет. Ничего, ничего!
Арман. Боже мой, Боже мой! Скорее за доктором!
Маргарет. Но если твое возвращение не спасло меня, то ничто не спасет… Рано или поздно человек должен умереть от того, чем он жил. Я жила любовью и умираю от любви.
Арман. Не говори так, Маргарет. Ты будешь жить, ты должна жить.
Маргарет. Я умру, и у тебя останется обо мне чистая память… При жизни всегда будут пятна на моей любви… Поверь мне… Поверь, умирать нетрудно… Никогда не было так хорошо…
М. Осторожно целует родное лицо:
— Ты великая! Ты бессмертная! Ты вечная! Вечная!!! — Орет: Сигизмунд! Кого хоронишь, каналья!!! Иди сюда и смотри и запоминай: перед тобой Актриса! Смотри и запоминай!
— Зиночка, простите меня… я… я… никогда больше, — лепетал старый еврей, прижимая к груди скрипку.
Актриса молчала, слушала штормовое сердце М., а тот требовал:
— Сигизмунд! Золотой! Что-нибудь… великое!..
— О! Для вас таки!.. Я… я…
— Что-нибудь… прозрачное… с синевой… вечное… как молодая осень…
И заиграла скрипка. И под ее звуки медленно танцуют двое, он и она, великий режиссер и великая актриса.
— И никого нет, — говорит она.
— Нет? — переспрашивает он. И кричит: — Эй-е-е-е!
— Эй-е-е-е! — Она тоже кричит.
— Эй-е-е-е! — И в глубине, на огромном полотнище, проявляется ТЕНЬ, своими очертаниями напоминающая известный портрет — рука вождя приподнята в приветствии, и кажется, над миром навис карающий, безжалостный меч.
— Эй-е-е-е! — И зажигаются, вспыхивают яркие тысячегранные огни. ТЕНЬ на полотнище начинает точно плавиться.
— Эй-е-е-е! — И сцена заполняется актерами Первого революционного театра.
И играет скрипка, и в ее звуках — голоса эпохи, прекрасной, яростной и трагической.
И еще в этой эпохе звенит колокольчик — это М. несет колокольчик над собой и актерами, словно окропляя себя и их звуками: дзинь дзинь дзинь дзинь дзинь дзинь дзинь дзинь дзинь дзинь дзинь дзинь дзинь дзинь дзинь дзинь дзинь дзинь дзинь дзинь дзиньдзинь между землей и небом на высоте горизонта пространства вольного власть выстрел точно подзатыльник и он упал но еще жил жил и быть может поэтому так счастливо сучил ногами по тяжелому полу камеры следственного изолятора агонизируя в бурлящей эмбриональной волне испражнения крови оргазма и памяти.
Уже потом, после всего случившегося, я, анализируя события, попытался понять, в чем же была наша ошибка, которая привела к трагической развязке.
Ошибки не было. Была бессмысленная, запрограммированная на исполнение смертного приговора работа чудовищного механизма разваливающейся власти.
Но тогда мы жили настоящим и, наивные, верили в то, что расположение звезд на небосклоне будет для нас благоприятным.
Мы договорились с Цавой, что он появится тотчас же, как прояснит окончательно вопрос о денежном вознаграждении, а также вопрос о посещении убийцы Кулешова.
Дни шли-шли-шли, как прохожие по тротуарам. Потом наступил ноябрь с дождиком, мелочившимся в окна. Я лежал на тахте и привычно смотрел на экран телевизора, где разворачивались исторические события: к Дому Союзов стекалась серая, как сель, толпа моих соотечественников, чтобы попрощаться с выдающимся политическим деятелем эпохи попрыгуньи, хохотуньи и любительницы молоденьких палок-скалок А. Б. П.
И зазвонил телефон. У меня дурная привычка поднимать трубку даже в скорбные для всего человечества часы.
— Это я, — сказал Цава. — Ты знаешь новость?
— Знаю.
— Откуда? — удивился.
— Смотрю телевизор.
— А-а-а! — понял Цава. — Новость моя куда неприятнее.
— Что такое?
— Наш-то человечек дуба дал!
— Как это? — растерялся я.
— Обыкновенно: в ящик сыграл, козел.
— Не богохуйствуй!
— Не буду, но приеду.
— Приезжай, — ответил и снова принялся смотреть на экран телевизора.
Я смотрел на скорбный людской сель и задавал себе вопрос: что с нами происходит? Что? Наверное, ничего не происходит.
Ничего.
Пришло время никаких людей. Лучшие были истреблены, оставались те, кто мог приспособиться к лязгающим над головой механизмам костедробилки, запущенной великими человеколюбивыми «механиками» ХХ века.
Я смотрел на экран: на постаменте — гроб; он утопал в цветах; лицо державного покойника не видно. А на алом атласном фоне поблескивало драгметаллом бесчисленное множество медалей и орденов. Я смотрел на экран: под холодным мокрым ветром колыхалась густая траурная процессия. Мне тридцать три, подумал я, и я ищу иуду. А его не надо искать. Он внутри всех нас.
Всех?
в тот день Кулешов повздорил с Сусанной. Он хотел на ней жениться. «Я люблю тебя», — говорил он ей, пуская слюни. «Дурачок, — смеялась она, вольная птаха, — я помню тебя на горшке, жених!» И Кулешов обиделся, и в растрепанных чувствах явился на дежурство в котельную.
Котельная была старая и работала на древесном угле. В те последние весенние дни отопительного сезона кочегарил Сушко; сменщик находился в огорчительном для всех, люмпен-пролетарском запое. По этому поводу Сушко честил весь Божий свет и настроение имел не адекватное своему южному, возбужденному, жизнеутверждающему характеру. Он мелко ловчил, приворовывал, менял и при этом любил повторять: «Там, где прошел хохол, жиду делать нечего». Частенько Сушко отлучался, прося Кулешова накормить печь угольком. И Кулешов не отказывался. Он распахивал чугунные заслонки и в огромное прожорливое зево вбрасывал питательные для огня сланцы. Разбуженная стихия поначалу ворчала, жадно давилась от пищи, а потом торжествующе ревела в стесненном печном пространстве. Куски пламени вываливались на пол, разбрасывая звездную окалину. Кулешов сквозь щели заслонок смотрел на огонь, слушал его трудолюбивый голос и о чем-то думал.
Я часто встречаю убогих стариков. Они согбенно бродят в бронзовых от грязи шинелях, ковыряются в пищевых бачках — выискивают продукты питания. Они, наверное, хотят есть?
И я думаю…
Что же я думаю?
…Приходит Цава в те уникальные минуты, когда над безбрежным людским морем на фоне зубчаток кирпичной стены, качаясь лодкой, плыл дорогой глазетовый гроб. Рыдали близкие. Мой друг тащил из сумки бутылки водки. Время же на площади остановилось — мир остановил дыхание. И наступила уважительная к покойнику тишина. Потом гроб стали вкладывать в могилу, и случилось маленькое ЧП, поскольку похоронная бригада за долгим отсутствием настоящей работы утеряла навык — гроб, выскользнув из холеных рук, с гулким ударом на всю страну саданулся об ухоженное дно могильной ямы. Зарыдали от испуга близкие и скрипки. Могильщики спешно заталкивали пласты земли в могилу.
— Варварская, блядь, страна, — сказал Цава, разливая водку, прозрачную, как жизнь идиотов в образцово-показательном дурдоме.
Окна задрожали от хлопков орудийных залпов, и в стылом молибденовом воздухе, набирая мощь, заныл давно забытый звук заводских и фабричных гудков.
— О Боже! — вздохнул мой товарищ и пошел закрывать форточку.
Я же нарезал колбасу. Она цвела плесенью и смердела мочевиной, однако полностью удовлетворяла нашим безмерным запросам. Во всяком случае, куда приятнее пить водку, заедая ее такой, уморенной в подвалах, колбасой, чем покоиться у стены с коллективом соратников…
— Ого! Погляди-ка, дружок! — И по голосу своего друга я понял: происходит нечто занимательное.
Что же я увидел?
Я увидел — над блеклыми, мокрыми крышами домов всплывала огромная дутая ботва аэростата, тащившая за собой вверх раму. И в той раме я увидел фанерное полотнище — торопливо изображенный с интеллигентным обличьем вождь смотрел на мир сквозь очки, смотрел смуро и загадочно.
— Ну что? Пьем за здравие ЧК? — спросил Вава Цава.
— За кого? — удивился я.
— За него, у которого холодная голова, горячее сердце и так далее.
— И «так далее» — это как? — не понял я.
— Поживешь, — пообещал сексот, — узнаешь.
на радостях Иван Иванович Цукало неприлично наклюкался. Он бегал в исподнем по коммунальной квартире и орал благим матом:
— Он вам всем покажет, е'мать! вашу в бога! душу! Он порядок наведет в стране! Я его знаю! Вместе служили! Чекисты всегда стоят на страже правопорядка!!!
Иван Иванович, уже пенсионер, в каком-то смысле не врал: он и вправду однажды служил под началом того, кем восторгался. Дело давешнее: одна из братских стран социалистического содружества заартачилась и решила сбиться с верного и прямого пути в коммунизм. Пришлось проутюжить мещанские презентабельные проспекты танковыми подразделениями. В одном из бронированных монстров находился и старшина Иван Иванович Цукало. После выполнения ответственного задания партии и правительства солдатики под его командованием очищали боевые машины. Самое неудобное и сложное дело было в выковыривании из гусениц костей. Мясо резали на куски, цепляли крюками, а вот с контрреволюционными костями дело обстояло туго. Воины-освободители махали кайлами, матерились и костерили тех, кто, проявив политическую близорукость, своим вызывающим поведением нанес вред не только всему содружеству, но и дорогостоящей технике.
Котельная при горбольнице работала исправно, как когда-то советские танки на чужих площадях. Кулешов кормил углем печь и мыслил о покинутой им Сусанне. «Я люблю тебя, моя мечта, — говорил он ей, — выходи за меня замуж». «А на что, сердечный, будем жить-поживать?» — спрашивала она. «Я работаю», — отвечал он. «И сколько рваных имеешь?» — «Разве счастье, милая, в деньгах?» — «Говори-отвечай, недоделанный, сколько получаешь за труд?» смеялась забава. Он называл сумму. Сусанна заливалась смехом — она за один отсос у молокососов получала в сто раз больше.
— Эх, жизнь — копейка, — утешал товарища Сушко, лежащий на топчане. Забудь суку и живи счастливо, — советовал. — Правильно я говорю, Глотов? обращался к напарнику.
Тот вроде бы числился кочегаром, но эту умирающую профессию не уважал. «Я есть работник морга», — говорил Глотов, однако зарплату огнепоклонника получал исправно. Жаден был до дензнаков, вот беда.
Работой в морге он в каком-то смысле дорожил. Всяк человек смертен, а у каждого покойника имеются родные, близкие, товарищи, друзья, сослуживцы, полюбовницы, собутыльники, доброжелатели; и каждый из них, что примечательно, страшится оказаться скупердяем перед живыми. А поскольку Глотов жил в морге — ему всучивали денежку. За что? За то, что встретил приветливо, что провел к хранилищу, расчищая путь от вареных трупов, что показал попорченную насильниками дочку или убиенного в уличной драке сыночка, что придержал за локоток, от увиденного качнулся и рухнул мир…
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49


А-П

П-Я