https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_vanny/s-dushem/
.. Профессию мы видим… А искренность?.. Товарищ режиссер, вы верите в это? Я не убежден, что вы верите этому. Надо сделать так, чтобы мы с товарищами увидели: вы верите этому. Тогда будет правда. А так получается неправда. Неправда нужна только нашим врагам. А правда нужна нашему народу. — Человек ходил по сцене в глубокой задумчивости, молчал, курил; он был хорош в своей роли. — Да! Наверное, придется что-то переделывать, доделывать, дорабатывать, постановка — дело живое, и надо следить за тем, чтобы это дело не умерло; нельзя его сразу подвергать сомнению. Это неверно. — И проговорил без перехода: Обеспечьте, пожалуйста, товарища режиссера самым необходимым: авто, паек, лечение…
— У меня есть авто, — сдавленно проговорил М.
Но человек в кителе его не услышал или не хотел слышать, он осторожно спускался со сцены в зал, неслышно шел по проходу партера, потом пожал руку режиссеру:
— Так что работайте-работайте. Мы вас поддержим. Если случится какая-нибудь неразбериха, звоните. — И удалился вместе с военным моряком, который печатал шаг и ел глазами спину, забронированную в сукно мышиного цвета.
— Не может быть, не может быть! — твердила моя жена О. Александрова и прятала гуттаперчевое лицо в руках.
— Прекрати мять лицо, — не выдержал я.
— Не может быть.
— У нас все может быть.
— Но почему? Почему?
— Ты меня спрашиваешь? — удивился я. — Статья 102. Умышленное убийство при отягчающих обстоятельствах.
— А мне сказали… в состоянии сильного душевного волнения… до пяти лет.
— Мало ли что нам говорят.
— Он же не виноват, то есть виноват, но… Боже ж ты мой! Кажется, я дура!.. Подожди, у нас же суд — самый гуманный?
— Вот поэтому его и стрельнут, чтоб не мучился, — позволил себе пошутить. — Казнь, моя родная, рассчитана только на устрашение нас, живых.
— И ничего нельзя сделать?
— Не знаю, — ответил я. — Кулешов имеет право подать прошение о помиловании. Ходатайство, как сказал судья.
— Он подал?
— Откуда я знаю?
— Вместо того чтобы заливать глаза…
— А что остается делать, милая?
— Надо!.. надо бороться!
— С кем? С этим государственным монстром?
— И все-таки! — посмотрела на меня О. Александрова.
— Вот за это я тебя и люблю, — поцеловал в щеку. — За твое безумие. И, прости, веру. — И взялся за телефон.
М. сидел за режиссерским столиком и смотрел перед собой. В меркнувшем свете софитов проявилась фигура человека в кожаной куртке и галифе. М., вглядываясь, неуверенно спросил:
— Величко?.. Комиссар? Ты?
— Я.
— Ты там… пропал… Я пытался навести справки.
— Зачем, друже? Не можно это делать.
— Ты меня спас, Величко. Помнишь? На юге.
— Помятаю. Тебя хотели стрельнуть… мои хлопцы… Как контру.
— А тебя уже нет среди нас?
— Ты ж меня помятаешь?
— Я тебя хочу спросить…
— Меня стрельнули… как контру… Мои хлопцы… Хотя они были уже не мои хлопцы.
— Но почему? Почему, комиссар? Свои — своих?
— Меня командировали на юг. А там был голод. Дороги, степи, всякие железные пути в костях… хотели бежать от голода… Куда? А у нас приказ не пускать! Стрелять!.. И стреляли, и кидали с поездов, чтобы помирали на родной стороне. А они одного хотели — жрать. Ты знаешь, странная, однако, у человека случается охота — жрать. Это не понять, если сам сытый. Они жрали, обгладывали деревья, траву жрали, собак, кошек; а бывало — заничтожали своих ребятят и варили похлебку с них… Ты ж никогда похлебку из мяса человечинки… Говорят, добрая сладкая похлебка…
— Замолчи, Величко! — закричал М., умирая. — Замолчи, ради Бога!
— Когда вернулся — доложил. Догадка была у меня: ОН голодом пожелал вогнать селянского мужика в колхоз, в счастливую жизнь. Это был ЕГО план.
— Величко-Величко!.. Восемь миллионов?!
— Ты знаешь?
— Знаю! — Метнулся на сцену. — «Приезжайте к нам, дорогие товарищи правительство, отдохнуть. Мы вам и по шесть кило прибавим!..» Свет!.. Дайте свет!.. Гляди, Величко! Какой райский уголок!.. А? Нравится?
— Что это такое? — Комиссар ходил по сцене, смотрел; взял яблоко из корзины, куснул. — Тьфу ты! Вата?!
— Вата, Величко, вата! Бутафор-р-рия!.. Хотел в чужую шкуру залезть. А не получается. Нет искренности. Ты понимаешь? А какая искренность, когда у меня перепуганная душа?
— Не казни себя. И без тебя — тебя…
— И что мне делать, Величко? Что?
— Уезжай. Пока есть такая возможность. Через месяц ее, может, и не будет.
— Куда? Это же мой Театр! Мой Театр?
— Это не твой театр, друже. Это ЕГО театр. Бог должен быть один.
— Я тебя не понимаю!
— Ты бог в театре, ОН — в стране. У НЕГО — миллионы, у тебя актеры… Ты же любишь, когда перед тобой преклоняются, тобой восхищаются…
— Не сметь! — М. в исступлении. — Я заслужил, чтобы мной!.. чтобы меня!.. чтобы!!!
— Чем заслужил? — спокойно спросил Комиссар. — Этими намалеванными хатками и садками?
— Это… так… — Режиссер отступил, едва не упал на корзину. — Так нечестно, Величко.
— Я тебя понимаю… понимаю, — вздохнул человек, поскрипывая курткой. — Всех ломают, как сухостой в лесу. Кого как — кнутом или пряником. И не мне судить. Я тоже виноват, хотя в двадцать третьем году обращался в ЦК с «Заявлением 46», где мы предупреждали о режиме чиновничьей диктатуры внутри партии. И я это заявление подписал. — Величко помолчал. А в двадцать четвертом потеряли последний ум: образовали поголовный набор в партию. Сделали из партии — корыто. Это сразу поняли — народец у нас ушлый. Все стало заполняться раковыми клетками… метастазы по всему телу… без них… ОН… — Комиссар махнул рукой. — Бог хитрый, смекалистый и больно злопамятный. И всегда знает, что делает. Из нас сорока шести — никого не осталось.
— Величко, и меня убьют?
— Бог не любит ярких пятен… Ты знаешь, какой был запах у степей? Там, на юге? Они были серые-серые, в них помирали… И над ними висела сладкая пыль… Вроде как запах от похлебки… варили похлебку с детей… с людей…
— Величко! — закричал М. — Что мне делать, комиссар? — спросил М. — Я не сухостой в лесу, — прошептал М.
Однажды, как всегда внезапно, нагрянул с девушками Вава Цава. Он был нетрезв и радостен: его фотореклама получила премию и общественное признание.
— Поздравляю, — сказал я по этому поводу.
— Что нос повесил, не куролесишь? — кричал Цава. — Что хочешь? Ничего не жалко! Жрать хочешь?
— Звезду хочу, — отвечал я.
— Точно: звезды нынче в моде!.. Тебе куда — на грудь или наоборот? И, фамильярничая, шлепал по седалищу калорийную подругу.
— С неба хочу, Цава…
— Девочки, не удивляйтесь. Александров у нас — романтическая натура!
— А у вас есть натуральный кофе? — тут же поинтересовались Вавины подружки.
— У меня есть колбаса!
— Ты хочешь иметь трупы? — испугался Цава.
— Я хочу работать, — отвечал я гордо, садясь за свое орудие производства. — Мы, кажется, договаривались?..
— Понял! Девочки, нам тоже надо поработать! — И мой друг со спутницами исчез в комнате.
Некоторое время я не обращал внимания на шум из-за стены, но на фразе «Любить свой народ — это значит ненавидеть те его недостатки, которые мешают ему стать образцовой нацией мира» раздался невероятный грохот то ли по причине обвала потолка, то ли по причине взрыва оружейного склада.
Мне стало интересно. Я не вмешиваюсь в чужие содержательные дела, но здесь, в конкретном случае, победило любопытство.
И я увидел — поверженный Цава подавал слабые признаки жизни в металлических обломках своей же фотоаппаратуры. Взволнованные девицы поправляли свои наряды и прически.
— Подлец, — говорили они.
— Не подлец, — отвечал я. — Самец.
— У-у-у, бленнореи! У-у-у, блокираторы! У-у-у, блюминговые! громыхал железными доспехами мой товарищ. — У-у-у, ебекилки!
Я посоветовал блюстительницам морали и нравственности покинуть место действия, что они и поспешили сделать. Потом вытащил любвеобильного друга из металлоконструкции причудливой формы, выволок на кухню, разумеется, нетрезвого Цаву, обложил его голову мокрыми полотенцами.
— Да я их, хуинвейбинок хрустальных… — ругался мой друг, — на сто первый километр отправлю. — И лакал из бутылки. — Я их на цементобетонный завод!.. на целину!.. на строительство магистрали!..
— Заткнись! — не выдержал я.
— Ты что? Не веришь? — Цава шалел на глазах. — Ты знаешь, кто я такой на самом деле? Тсс! Я… я осведомитель! Но это между нами.
— Что?
— Ша! Я тебе ничего не говорил.
— Пить меньше надо.
— Не веришь? Честное слово? Стукач! — И подтвердил ударами кулака по столу. — Родина должна знать своих внутренних врагов!
— Не болтай!
— Я правду говорю! — кипел в благородном негодовании мой товарищ. Вот ты, Александров, я правду тебе скажу, только не обижайся: ты — враг! Ты инако… мыслящий! Ты сам по себе опасен! Ты порочишь государственный и общественный строй заведомо ложными измышлениями… в письменной форме…
— Это уже интересно, — заметил я.
— Вот именно: тобой уже бы давно заинтересовались компп… ппп, твою мать, органы! Но! Ты мой друг! А друзей я не продаю… Спроси — почему?
— Почему?
— У тебя есть деньги на штраф?
— На какой штраф?
— Статья 190-один, — поднял указательный палец Цава, — лишение свободы на срок до трех лет, или исправительные работы на срок до двух лет, или штраф. Как известно, деньги у тебя не водятся, значит — неволя или строить магистрали. Ты хочешь махать кайлом?
— Не хочу.
— Тогда не очерняй нашу прекрасную действительность.
— Я не очерняю.
— Нет, очерняешь.
— А ты откуда знаешь? Ты же ничего не читал?
— Читал-читал, — отмахнулся мой друг. — У тебя сортир весь в черновиках. Тебе что? Приятно написать, а потом этим самым…
— Мне нравится ход твоих мыслей, Вава.
— Между прочим, ты там и меня упоминаешь.
— Ты — светлый образ.
— Это хорошо! — И заглотил еще литр винно-водочной жидкости. — Но впредь пиши мою фамилию через две буквы «а» — Цаава! Как в паспорте.
— Есть! Если родина приказывает…
— Вот-вот, за это я тебя, Александров, уважаю! — Цава, он же Цаава, поворачивался к стене. — Устал как пес. Эх, бабы, бабы… кошки… — И спросил через плечо: — А ты-то меня уважаешь?
— Уважаю-уважаю.
— Молодец! — зачмокал невосприимчивый к действительности мой товарищ. — Я за тебя… жизнь… на алтарь. Я все могу… все… И куплю, и продам… тут-тук! Кто там? Это я — цветочувствительный Цаава! Вава! — И, хихикнув, трудолюбиво засопел.
После случившегося мой друг попытался выпытать у меня, что же он наплел в нализавшемся состоянии? Эти попытки были тщетны — я мужественно молчал: мало ли что человек болтает, восхищаясь жизнью? Но тем не менее черновики из места общего пользования убрал; но фамилию Цавы все-таки пишу с одной буквой, чтобы он не догадался… И он, Цаава по паспорту, делает вид, что не догадывается.
И вот я, вспомнив всю эту веселую историю, взялся за телефон и позвонил своему другу. И хотел объяснить суть проблемы.
— Это не телефонный разговор, — сказал Цава; и я окончательно убедился, что он сексот.
бабка Кулешова старилась, а Петя-Петечка-Петруха, сынок, рос-рос и вымахал в Петра; и, как на пашпорта свобода вышла, отблагодарил свою малосостоятельную матушку — подался за счастьем в город. Вернулся через три года, не один, с подарком — годовалым внуком.
— Собирайтесь, мамаша, в счастливую жизнь, — говорил Петр; ходил по хате гоголем в просторном урбанистическом, прости, Господи, костюме.
— Куда это? — страшилась бабка.
— Эх, маманя, в обчество! — отвечал сын. — Вы знаете, какое это обчество?
Бабка не знала. Однако скоро узнала, что это общество, в котором «созданы могучие производительные силы, передовая наука и культура, в котором постоянно растет благосостояние народа, складываются все более благоприятные условия для всестороннего развития личности; развитое социалистическое общество — закономерный этап на пути к коммунизму» — так объяснял малограмотной старухе ее сын, вертухай и практичный человек будущего.
На все эти образовательные слова заплакала бабка, как несознательный элемент, подмела пол, перекрестила печь, укутала ребенка-сироту, мамку которого определили за растрату на таежный лесоповал, и поехала в неизвестный край пользоваться плодами великих революционных завоеваний.
Из бессознательного созерцания М. вывел оглушительный звук из оркестровой ямы. Режиссер боднул потустороннее и увидел: из подпола шумно выносили Сигизмунда, на его лакейской шее болталась веревка.
— Вот… это… так сказать… руки на себя, — говорил помреж.
— Что? Сигизмунд?! — М. скачками помчался на сцену. — Ты что, старый черт?! Сигизмунд, родной мой? — Тряс товарища за плечи. — Что сделал, дур-р-рак?
Дирижер открыл глаза:
— Чего, маэстро?.. Трясешь, как грушу. Ты знаешь, какие гробы из грушевых деревьев?.. А веревки у нас гнилые… Порвалась, гадюка. Никакой возможности повеситься по-человечески старому бедному еврею… На барабан упал!.. Бум!.. На барабан! Бум! — Истерично захохотал. — Бум!!! И не в рай! И не в ад! А в барабан! Бум! Бум! Бум!!!
— Врача! Скорее! — заорал М., и желающего добровольно уйти от ответственной жизни спешно унесли за кулисы.
Режиссер прошелся между декорациями, остановился перед бюстом, покачался на носках, вздернув напряженное лицо, потом повалился на пшеничный сноп, жесткий и пахнущий лакокраской.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
— У меня есть авто, — сдавленно проговорил М.
Но человек в кителе его не услышал или не хотел слышать, он осторожно спускался со сцены в зал, неслышно шел по проходу партера, потом пожал руку режиссеру:
— Так что работайте-работайте. Мы вас поддержим. Если случится какая-нибудь неразбериха, звоните. — И удалился вместе с военным моряком, который печатал шаг и ел глазами спину, забронированную в сукно мышиного цвета.
— Не может быть, не может быть! — твердила моя жена О. Александрова и прятала гуттаперчевое лицо в руках.
— Прекрати мять лицо, — не выдержал я.
— Не может быть.
— У нас все может быть.
— Но почему? Почему?
— Ты меня спрашиваешь? — удивился я. — Статья 102. Умышленное убийство при отягчающих обстоятельствах.
— А мне сказали… в состоянии сильного душевного волнения… до пяти лет.
— Мало ли что нам говорят.
— Он же не виноват, то есть виноват, но… Боже ж ты мой! Кажется, я дура!.. Подожди, у нас же суд — самый гуманный?
— Вот поэтому его и стрельнут, чтоб не мучился, — позволил себе пошутить. — Казнь, моя родная, рассчитана только на устрашение нас, живых.
— И ничего нельзя сделать?
— Не знаю, — ответил я. — Кулешов имеет право подать прошение о помиловании. Ходатайство, как сказал судья.
— Он подал?
— Откуда я знаю?
— Вместо того чтобы заливать глаза…
— А что остается делать, милая?
— Надо!.. надо бороться!
— С кем? С этим государственным монстром?
— И все-таки! — посмотрела на меня О. Александрова.
— Вот за это я тебя и люблю, — поцеловал в щеку. — За твое безумие. И, прости, веру. — И взялся за телефон.
М. сидел за режиссерским столиком и смотрел перед собой. В меркнувшем свете софитов проявилась фигура человека в кожаной куртке и галифе. М., вглядываясь, неуверенно спросил:
— Величко?.. Комиссар? Ты?
— Я.
— Ты там… пропал… Я пытался навести справки.
— Зачем, друже? Не можно это делать.
— Ты меня спас, Величко. Помнишь? На юге.
— Помятаю. Тебя хотели стрельнуть… мои хлопцы… Как контру.
— А тебя уже нет среди нас?
— Ты ж меня помятаешь?
— Я тебя хочу спросить…
— Меня стрельнули… как контру… Мои хлопцы… Хотя они были уже не мои хлопцы.
— Но почему? Почему, комиссар? Свои — своих?
— Меня командировали на юг. А там был голод. Дороги, степи, всякие железные пути в костях… хотели бежать от голода… Куда? А у нас приказ не пускать! Стрелять!.. И стреляли, и кидали с поездов, чтобы помирали на родной стороне. А они одного хотели — жрать. Ты знаешь, странная, однако, у человека случается охота — жрать. Это не понять, если сам сытый. Они жрали, обгладывали деревья, траву жрали, собак, кошек; а бывало — заничтожали своих ребятят и варили похлебку с них… Ты ж никогда похлебку из мяса человечинки… Говорят, добрая сладкая похлебка…
— Замолчи, Величко! — закричал М., умирая. — Замолчи, ради Бога!
— Когда вернулся — доложил. Догадка была у меня: ОН голодом пожелал вогнать селянского мужика в колхоз, в счастливую жизнь. Это был ЕГО план.
— Величко-Величко!.. Восемь миллионов?!
— Ты знаешь?
— Знаю! — Метнулся на сцену. — «Приезжайте к нам, дорогие товарищи правительство, отдохнуть. Мы вам и по шесть кило прибавим!..» Свет!.. Дайте свет!.. Гляди, Величко! Какой райский уголок!.. А? Нравится?
— Что это такое? — Комиссар ходил по сцене, смотрел; взял яблоко из корзины, куснул. — Тьфу ты! Вата?!
— Вата, Величко, вата! Бутафор-р-рия!.. Хотел в чужую шкуру залезть. А не получается. Нет искренности. Ты понимаешь? А какая искренность, когда у меня перепуганная душа?
— Не казни себя. И без тебя — тебя…
— И что мне делать, Величко? Что?
— Уезжай. Пока есть такая возможность. Через месяц ее, может, и не будет.
— Куда? Это же мой Театр! Мой Театр?
— Это не твой театр, друже. Это ЕГО театр. Бог должен быть один.
— Я тебя не понимаю!
— Ты бог в театре, ОН — в стране. У НЕГО — миллионы, у тебя актеры… Ты же любишь, когда перед тобой преклоняются, тобой восхищаются…
— Не сметь! — М. в исступлении. — Я заслужил, чтобы мной!.. чтобы меня!.. чтобы!!!
— Чем заслужил? — спокойно спросил Комиссар. — Этими намалеванными хатками и садками?
— Это… так… — Режиссер отступил, едва не упал на корзину. — Так нечестно, Величко.
— Я тебя понимаю… понимаю, — вздохнул человек, поскрипывая курткой. — Всех ломают, как сухостой в лесу. Кого как — кнутом или пряником. И не мне судить. Я тоже виноват, хотя в двадцать третьем году обращался в ЦК с «Заявлением 46», где мы предупреждали о режиме чиновничьей диктатуры внутри партии. И я это заявление подписал. — Величко помолчал. А в двадцать четвертом потеряли последний ум: образовали поголовный набор в партию. Сделали из партии — корыто. Это сразу поняли — народец у нас ушлый. Все стало заполняться раковыми клетками… метастазы по всему телу… без них… ОН… — Комиссар махнул рукой. — Бог хитрый, смекалистый и больно злопамятный. И всегда знает, что делает. Из нас сорока шести — никого не осталось.
— Величко, и меня убьют?
— Бог не любит ярких пятен… Ты знаешь, какой был запах у степей? Там, на юге? Они были серые-серые, в них помирали… И над ними висела сладкая пыль… Вроде как запах от похлебки… варили похлебку с детей… с людей…
— Величко! — закричал М. — Что мне делать, комиссар? — спросил М. — Я не сухостой в лесу, — прошептал М.
Однажды, как всегда внезапно, нагрянул с девушками Вава Цава. Он был нетрезв и радостен: его фотореклама получила премию и общественное признание.
— Поздравляю, — сказал я по этому поводу.
— Что нос повесил, не куролесишь? — кричал Цава. — Что хочешь? Ничего не жалко! Жрать хочешь?
— Звезду хочу, — отвечал я.
— Точно: звезды нынче в моде!.. Тебе куда — на грудь или наоборот? И, фамильярничая, шлепал по седалищу калорийную подругу.
— С неба хочу, Цава…
— Девочки, не удивляйтесь. Александров у нас — романтическая натура!
— А у вас есть натуральный кофе? — тут же поинтересовались Вавины подружки.
— У меня есть колбаса!
— Ты хочешь иметь трупы? — испугался Цава.
— Я хочу работать, — отвечал я гордо, садясь за свое орудие производства. — Мы, кажется, договаривались?..
— Понял! Девочки, нам тоже надо поработать! — И мой друг со спутницами исчез в комнате.
Некоторое время я не обращал внимания на шум из-за стены, но на фразе «Любить свой народ — это значит ненавидеть те его недостатки, которые мешают ему стать образцовой нацией мира» раздался невероятный грохот то ли по причине обвала потолка, то ли по причине взрыва оружейного склада.
Мне стало интересно. Я не вмешиваюсь в чужие содержательные дела, но здесь, в конкретном случае, победило любопытство.
И я увидел — поверженный Цава подавал слабые признаки жизни в металлических обломках своей же фотоаппаратуры. Взволнованные девицы поправляли свои наряды и прически.
— Подлец, — говорили они.
— Не подлец, — отвечал я. — Самец.
— У-у-у, бленнореи! У-у-у, блокираторы! У-у-у, блюминговые! громыхал железными доспехами мой товарищ. — У-у-у, ебекилки!
Я посоветовал блюстительницам морали и нравственности покинуть место действия, что они и поспешили сделать. Потом вытащил любвеобильного друга из металлоконструкции причудливой формы, выволок на кухню, разумеется, нетрезвого Цаву, обложил его голову мокрыми полотенцами.
— Да я их, хуинвейбинок хрустальных… — ругался мой друг, — на сто первый километр отправлю. — И лакал из бутылки. — Я их на цементобетонный завод!.. на целину!.. на строительство магистрали!..
— Заткнись! — не выдержал я.
— Ты что? Не веришь? — Цава шалел на глазах. — Ты знаешь, кто я такой на самом деле? Тсс! Я… я осведомитель! Но это между нами.
— Что?
— Ша! Я тебе ничего не говорил.
— Пить меньше надо.
— Не веришь? Честное слово? Стукач! — И подтвердил ударами кулака по столу. — Родина должна знать своих внутренних врагов!
— Не болтай!
— Я правду говорю! — кипел в благородном негодовании мой товарищ. Вот ты, Александров, я правду тебе скажу, только не обижайся: ты — враг! Ты инако… мыслящий! Ты сам по себе опасен! Ты порочишь государственный и общественный строй заведомо ложными измышлениями… в письменной форме…
— Это уже интересно, — заметил я.
— Вот именно: тобой уже бы давно заинтересовались компп… ппп, твою мать, органы! Но! Ты мой друг! А друзей я не продаю… Спроси — почему?
— Почему?
— У тебя есть деньги на штраф?
— На какой штраф?
— Статья 190-один, — поднял указательный палец Цава, — лишение свободы на срок до трех лет, или исправительные работы на срок до двух лет, или штраф. Как известно, деньги у тебя не водятся, значит — неволя или строить магистрали. Ты хочешь махать кайлом?
— Не хочу.
— Тогда не очерняй нашу прекрасную действительность.
— Я не очерняю.
— Нет, очерняешь.
— А ты откуда знаешь? Ты же ничего не читал?
— Читал-читал, — отмахнулся мой друг. — У тебя сортир весь в черновиках. Тебе что? Приятно написать, а потом этим самым…
— Мне нравится ход твоих мыслей, Вава.
— Между прочим, ты там и меня упоминаешь.
— Ты — светлый образ.
— Это хорошо! — И заглотил еще литр винно-водочной жидкости. — Но впредь пиши мою фамилию через две буквы «а» — Цаава! Как в паспорте.
— Есть! Если родина приказывает…
— Вот-вот, за это я тебя, Александров, уважаю! — Цава, он же Цаава, поворачивался к стене. — Устал как пес. Эх, бабы, бабы… кошки… — И спросил через плечо: — А ты-то меня уважаешь?
— Уважаю-уважаю.
— Молодец! — зачмокал невосприимчивый к действительности мой товарищ. — Я за тебя… жизнь… на алтарь. Я все могу… все… И куплю, и продам… тут-тук! Кто там? Это я — цветочувствительный Цаава! Вава! — И, хихикнув, трудолюбиво засопел.
После случившегося мой друг попытался выпытать у меня, что же он наплел в нализавшемся состоянии? Эти попытки были тщетны — я мужественно молчал: мало ли что человек болтает, восхищаясь жизнью? Но тем не менее черновики из места общего пользования убрал; но фамилию Цавы все-таки пишу с одной буквой, чтобы он не догадался… И он, Цаава по паспорту, делает вид, что не догадывается.
И вот я, вспомнив всю эту веселую историю, взялся за телефон и позвонил своему другу. И хотел объяснить суть проблемы.
— Это не телефонный разговор, — сказал Цава; и я окончательно убедился, что он сексот.
бабка Кулешова старилась, а Петя-Петечка-Петруха, сынок, рос-рос и вымахал в Петра; и, как на пашпорта свобода вышла, отблагодарил свою малосостоятельную матушку — подался за счастьем в город. Вернулся через три года, не один, с подарком — годовалым внуком.
— Собирайтесь, мамаша, в счастливую жизнь, — говорил Петр; ходил по хате гоголем в просторном урбанистическом, прости, Господи, костюме.
— Куда это? — страшилась бабка.
— Эх, маманя, в обчество! — отвечал сын. — Вы знаете, какое это обчество?
Бабка не знала. Однако скоро узнала, что это общество, в котором «созданы могучие производительные силы, передовая наука и культура, в котором постоянно растет благосостояние народа, складываются все более благоприятные условия для всестороннего развития личности; развитое социалистическое общество — закономерный этап на пути к коммунизму» — так объяснял малограмотной старухе ее сын, вертухай и практичный человек будущего.
На все эти образовательные слова заплакала бабка, как несознательный элемент, подмела пол, перекрестила печь, укутала ребенка-сироту, мамку которого определили за растрату на таежный лесоповал, и поехала в неизвестный край пользоваться плодами великих революционных завоеваний.
Из бессознательного созерцания М. вывел оглушительный звук из оркестровой ямы. Режиссер боднул потустороннее и увидел: из подпола шумно выносили Сигизмунда, на его лакейской шее болталась веревка.
— Вот… это… так сказать… руки на себя, — говорил помреж.
— Что? Сигизмунд?! — М. скачками помчался на сцену. — Ты что, старый черт?! Сигизмунд, родной мой? — Тряс товарища за плечи. — Что сделал, дур-р-рак?
Дирижер открыл глаза:
— Чего, маэстро?.. Трясешь, как грушу. Ты знаешь, какие гробы из грушевых деревьев?.. А веревки у нас гнилые… Порвалась, гадюка. Никакой возможности повеситься по-человечески старому бедному еврею… На барабан упал!.. Бум!.. На барабан! Бум! — Истерично захохотал. — Бум!!! И не в рай! И не в ад! А в барабан! Бум! Бум! Бум!!!
— Врача! Скорее! — заорал М., и желающего добровольно уйти от ответственной жизни спешно унесли за кулисы.
Режиссер прошелся между декорациями, остановился перед бюстом, покачался на носках, вздернув напряженное лицо, потом повалился на пшеничный сноп, жесткий и пахнущий лакокраской.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49