https://wodolei.ru/catalog/stoleshnicy-dlya-vannoj/
– Девушки из богатых домов только и знают, что наряжаться и проводить время в увеселениях.
Маэстро не стал продолжать этого разговора и в сильнейшем раздражении отправился в постель. Он твердо решил дать дочери примерную взбучку, но, когда сквозь открытое окно его спальни проникли отблески факелов, звуки шагов и веселой песенки, которую напевала вернувшаяся домой Катарина, подумал, что, пожалуй, лучше отложить объяснение. Сон успокоит его, и утром он сможет более справедливо разобраться во всем.
Однако сон не приходил к взволнованному Таддэо. Его беспокоили не столько поздние прогулки дочери, сколько ее мотовство.
Маэстро был скуп.
Некогда, будучи студентом, а затем молодым врачом, относился к деньгам почти равнодушно. Его занимала только наука, которой он предавался с истинной страстью, не оставлявшей места иным привязанностям.
Мусатти был одним из тех, кто пытался освободить науку от предрассудков и суеверий. Но здесь медицина встречала особенно яростное сопротивление, ибо попытки проникнуть в тайну человеческого тела, «сотворенного по образу и подобию божью», грозили поколебать незыблемые основы церковного авторитета. Тогда господствовали заимствованные европейцами у Востока теории, согласно которым не только судьба человека, но и состояние его организма определялись движением небесных светил.
Чума, черная оспа, страшный и разрушительный недуг, называемый в Италии то «неаполитанской», то «французской» болезнью, неведомые эпидемии, опустошавшие целые города и области, происходили, по утверждениям схоластов, из-за неблагоприятного сочетания планет. Любая болезнь зависела от созвездия, под которым родился заболевший. Лекарствами служили магические заклинания и молитвы. К хирургии ученые медики относились презрительно, предоставляя это занятие невежественным цирюльникам и шарлатанам.
Заодно с «ведьмами» и «чернокнижниками» святая инквизиция сжигала на кострах ученых, дерзавших вскрывать трупы.
И все же дух свободного разума давал себя чувствовать в медицине.
Ученые Падуанского университета Бартоломео Монтаньяна и Микеле Савонарола повели открытую борьбу против схоластической медицины.
За ними шел и Таддэо Мусатти. Уже в первые годы своей научной деятельности Мусатти прослыл выдающимся знатоком патологической анатомии. Его трактат о повреждении сухожилий изучался во многих университетах.
Слава его росла, а вместе с ней росли и его доходы.
В те времена труд ученых и художников оплачивался весьма скудно и условия существования даже самых выдающихся людей науки и искусства всецело зависели от щедрости меценатов. Но медицина и юриспруденция находились в привилегированном положении. В то время как профессору риторики или морали платили не более сорока – пятидесяти дукатов в год, что обеспечивало ему лишь самое скромное существование, Мусатти получал свыше тысячи дукатов, на которые мог вести жизнь знатного патриция. К тому же доктора медицины извлекали немалые доходы из лечебной практики. А маэстро Таддэо не ощущал недостатка в щедрых пациентах. К его помощи прибегали даже члены венецианской синьории.
Будучи уже известным ученым, Мусатти женился на дочери богатого ювелира из Венеции, которая принесла ему приданое, значительно увеличившее его состояние. С этих пор новая страсть появилась в душе Таддэо Мусатти. Теперь уже нередко он отдавал время, предназначенное для ученых бесед, подсчету своих доходов и расходов. Маэстро не позволял себе никаких излишеств ни в пище, ни в одежде. Правда, его новый дом, выстроенный искусным флорентийским зодчим, учеником знаменитого Микелоццо, не уступал по красоте фасада и изяществу отделки дворцам некоторых вельмож. Но дом способствовал увеличению славы и соответствовал положению маэстро, да и расходы на его постройку были не особенно велики. Архитектор, пользуясь врачебной помощью Таддэо, не много взял за свой труд.
Жена Мусатти умерла вскоре после родов, и ученый остался жить одиноким богатым вдовцом, поручив присмотр за домом Анжелике, занимаясь воспитанием маленькой Катарины, которую он любил больше всего в жизни.
Так шли годы. Состояние Мусатти увеличивалось, но восхождение его по лестнице науки, столь быстрое и триумфальное вначале, постепенно замедлялось и наконец вовсе остановилось. В течение последних десяти лет Мусатти, поглощенный страстью к наживе, не разработал ни одного нового метода лечения, не провел ни одной оригинальной хирургической операции.
Не отказываясь от своих прежних, передовых взглядов, но все же не желая навлечь на себя недовольство церковных властей и монашеских орденов, он прекратил свои опыты над трупами, что строго преследовалось инквизиторами и было воспрещено папой Бонифацием VIII, а также стал уклоняться от диспутов, на которых обсуждались острые вопросы.
Число его учеников редело. В университете появлялись новые профессора, и многие из прежних питомцев Таддэо покидали его.
Как ни старался Мусатти сохранять равнодушие, самолюбие его было уязвлено. Он почувствовал болезненную зависть к молодым, талантливым коллегам. Однажды маэстро уронил себя до недостойного поступка, добившись изгнания из состава коллегии своего лучшего ученика Федериго Гварони, чья бескорыстная страсть к науке была для Таддэо постоянным укором. Клика университетских схоластов и сам викарный епископ поддержали Мусатти. Гварони был изгнан. После этого многие из друзей и поклонников Таддэо отдалились от него.
Лежа один в своей спальне, старый ученый думал о прежней жизни. Ночь текла медленно, душная, тихая, насыщенная пряным запахом цветов. Бессонница мучила Мусатти, и мысли приобретали тревожную остроту.
Он вспомнил свои первые опыты, свои триумфы, своих учеников. Все это было…
Жизнь идет к концу. Что же оставит он после себя? Его труды, доставившие ему некогда громкую славу, давно превзойдены другими. Он не создал своей школы, не воспитал ни одного выдающегося ученого. Никто не посвятит ему своего первого исследования, никто не скажет миру с гордостью: «Я ученик Таддэо Мусатти…»
Федериго Гварони… тот мог бы стать достойным преемником его славы… Таддэо сам оттолкнул его.
Он вдруг отчетливо осознал свое одиночество и ужаснулся. Зачем он жил? Мысленно он окинул взглядом свой роскошный дом, золото и драгоценности, хранившиеся в тайниках. Он умрет, и Катарина быстро развеет все по ветру либо отдаст в приданое какому-нибудь знатному повесе или пьянице-художнику. Она даже не сохранит его имени, став женой безвестного, чужого человека… Да, впереди не было решительно ничего. Измученный бессонницей и мрачными мыслями, Мусатти уснул уже на рассвете.
* * *
Под аркой городских ворот на каменной скамье дремали два стража; алебарды их стояли в стороне, мирно прислоненные к сторожевой будке.
Ни всадников, ни пешеходов еще не было видно в этот ранний час.
Но вот со стороны реки, омывавшей крепостную стену, показался одинокий путник. Он приблизился к воротам.
Один из стражников открыл глаза и, протянув руку, повелительно сказал:
– Два кватрино, приятель, с каждого, кто входит в наш город…
Путник уплатил две медные монеты и учтиво спросил:
– Не могут ли почтенные блюстители порядка указать, где живет Таддэо Мусатти, доктор Падуанского университета, который, несомненно, пользуется известностью и уважением среди своих сограждан?
– Мусатти?.. – переспросил стражник, позевывая, и толкнул своего товарища. – Что-то не слыхал я такого имени…
– Знавал я одного Мусатти, – равнодушно ответил второй стражник. – Только его сожгли…
– Сожгли?! – вскрикнул путник, и если бы стражники были наблюдательней, они заметили бы, как побледнело его лицо.
– На прошлой неделе, в пятницу, – продолжал стражник. – Придумал он взбираться по ночам на колокольню святого Антония Падуанского и оттуда блеять по-козлиному. Вот его отцы инквизиторы и пристукнули… Теперь, слава Христу, не блеет…
– Теперь не блеет, – подтвердил первый стражник.
Путник молча поклонился и пошел было в ворота, но его остановил окрик:
– Постой! А ты сам-то кто будешь? По одежде вроде крестьянин, а говоришь как-то чудно…
– Я иноземец, – ответил путник, – однако уже несколько лет живу в Италии.
– Француз, значит? – догадался первый стражник.
– Нет, – ответил путник.
– Немец, – авторитетно объявил второй стражник. – Немец или турок. По разговору слышу, что турок!.. – И оба стражника весело расхохотались. – Турок, турок. Конечно, турок! А может, и немец… Ха, ха, ха…
Путник тихо ответил:
– Я не турок и не немец. Я направлялся к доктору Мусатти. Мне нужна его помощь, но если его сожгли…
– Сожгли, говоришь? – переспросил стражник.
– Да ведь это ты, почтенный, сказал мне об этом, – заметил путник.
– Разве? – возразил стражник. – Помнится, я говорил не про доктора, а про шерстобита и звали его не Мусатти, а Луцатти…
– Как бы его ни звали, – заметил первый стражник, – раз уж поджарили, значит, туда ему и дорога. Не так ли, парень?
Путник ответил:
– Совершенно верно, приятели. Совершенно верно, – и быстро зашагал дальше.
Город начинал просыпаться. Площади и улицы наполнялись народом. Из церквей доносились звуки органа. В лавках уже шла бойкая торговля. Медленно двигались повозки, запряженные мулами, ослы, навьюченные корзинами и тюками. Громко переругивались водоносы, наполняя меха у фонтанов.
Пройдя по узким улицам, мощенным мелким булыжником, путник оказался на просторной пьяцца дель Санта-Антонио, в центре которой возвышалась медная конная статуя. Это была гордость падуанцев, памятник кондотьеру Гаттемалате, изваянный бессмертным Донателло в 1453 году.
Едва ли это было известно пришельцу, впервые посетившему Падую, но он залюбовался чудесным искусством ваятеля. Всадник, облаченный в рыцарские доспехи, свободно и твердо стоял в стременах; повелительным движением правой руки он положил жезл на гриву коня, словно указывая на высокую древнюю башню, некогда служившую городу колокольней. Сильная рука всадника сдерживала могучего коня, готового вырваться на просторы битвы. Чудилось, что на площади раздается его гневное ржание… Такой свободой и отвагой веяло от фигуры всадника, такая порывистая сила таилась в изогнутой шее и ступившем на ядро копыте коня, что невозможно было не ощутить прилива бодрости и радостного волнения, глядя на этот памятник. Глаза путника засияли, и сразу стало ясно, несмотря на обросшее бородой утомленное и запыленное лицо, что это был молодой человек.
Поглядев еще немного на статую, путник направился через площадь к перекрестку, где виднелись вывески аптекаря, портного и цирюльника, украшенные эмблемами их ремесла.
* * *
Таддэо Мусатти проснулся поздно и чувствовал себя отвратительно. Слуга доложил, что явился неизвестный человек и просит допустить его к маэстро.
– Должно быть, пациент, – проворчал Таддэо. – Скажи, что я не могу оказать помощи, и направь его к доктору Луиджи.
Слуга покачал головой.
– Он говорит, что не нуждается во врачебной помощи, а хочет побеседовать с вашей милостью. Прибыл он, очевидно, издалека. Еще говорит он, что имеет письмо от вашего друга.
– Письмо от друга?.. – заинтересовался Таддэо. – От какого друга? Пусть войдет. Посмотрим, кто это из друзей вспомнил старого Мусатти.
Мусатти недоверчиво посмотрел на вошедшего, на его пыльные тяжелые башмаки, на пастушью куртку и сожженное солнцем лицо.
– Чего ты хочешь? – спросил он холодно.
– Стать учеником знаменитого магистра, доктора Таддэо Мусатти. – Пришелец почтительно поклонился.
Мусатти во все глаза глядел на странного юношу.
– Ты… грамотен?
– Кроме родного языка, который даровал мне господь при моем появлении на свет, я говорю, читаю и пишу на польском, чешском и немецком…
– Я не знаю ни одного из этих языков, – прервал его Мусатти. – Однако ты неплохо изъясняешься по-итальянски.
– Если маэстро позволит, – возразил пришелец, – я предпочел бы латынь, так как еще недостаточно владею итальянской речью.
– Где же ты изучил латынь?
– Я имею честь быть бакалавром семи свободных искусств достославного Краковского университета, – ответил пришелец по-латыни.
– Вот как! – Мусатти сам перешел на латынь. – Садитесь же, коллега. Ваше имя?
– Франциск, сын Луки Скорины. Я русский, из славного города Полоцка.
– Не слыхал я такого города… – Мусатти был явно смущен. – Мне сказали, что у вас письмо от моего друга. Кто этот друг?
– Николай Коперник, некогда учившийся в Падуе. Ученейший муж, которого я глубоко почитаю.
– Николай Коперник!.. – задумался Мусатти. – Да, да, припоминаю… Молодой, всегда задумчивый… польский ученый. Он, кажется, занимался здесь астрономией. Дайте же мне это письмо, я с интересом прочту его.
– Письма нет. Я утерял его.
Мусатти недоверчиво посмотрел на посетителя.
– Странно!.. А что же теперь поделывает Коперник?
– Я давно не имею сведений о нем, – ответил Скорина.
– Давно? Когда же он дал вам письмо ко мне?
– Пять лет тому назад.
– Что? – Маэстро подозрительно поглядел на гостя. – Пять лет назад?.. Однако…
– Прошу вас, уважаемый маэстро, – спокойно сказал Скорина, – дать мне возможность, и я все объясню вам.
Незнакомец казался подозрительным, но Мусатти невольно подчинился твердой и спокойной силе, исходившей от него.
* * *
Георгий начал свой рассказ с того памятного дня, когда, простившись с друзьями, он выехал из Кракова.
Едва ли описания долгого пути и впечатления Скорины могли представлять интерес для итальянского ученого, имевшего самое смутное представление о славянских странах. Георгий не стал излагать их маэстро Таддэо, ограничив рассказ лишь упоминанием о происшествиях, связанных со смертью великого князя Александра и борьбой, начатой Глинским.
Мусатти слушал вяло и недоверчиво. Ни Александр, ни Сигизмунд, ни Глинский, как и события, разыгравшиеся на далеких землях Литвы и Польши, не интересовали старого профессора.
Только когда Георгий перешел к рассказу о жизни в Киевском монастыре и о сохранившихся там древних рукописях, в глазах Мусатти затеплился огонек любопытства.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59
Маэстро не стал продолжать этого разговора и в сильнейшем раздражении отправился в постель. Он твердо решил дать дочери примерную взбучку, но, когда сквозь открытое окно его спальни проникли отблески факелов, звуки шагов и веселой песенки, которую напевала вернувшаяся домой Катарина, подумал, что, пожалуй, лучше отложить объяснение. Сон успокоит его, и утром он сможет более справедливо разобраться во всем.
Однако сон не приходил к взволнованному Таддэо. Его беспокоили не столько поздние прогулки дочери, сколько ее мотовство.
Маэстро был скуп.
Некогда, будучи студентом, а затем молодым врачом, относился к деньгам почти равнодушно. Его занимала только наука, которой он предавался с истинной страстью, не оставлявшей места иным привязанностям.
Мусатти был одним из тех, кто пытался освободить науку от предрассудков и суеверий. Но здесь медицина встречала особенно яростное сопротивление, ибо попытки проникнуть в тайну человеческого тела, «сотворенного по образу и подобию божью», грозили поколебать незыблемые основы церковного авторитета. Тогда господствовали заимствованные европейцами у Востока теории, согласно которым не только судьба человека, но и состояние его организма определялись движением небесных светил.
Чума, черная оспа, страшный и разрушительный недуг, называемый в Италии то «неаполитанской», то «французской» болезнью, неведомые эпидемии, опустошавшие целые города и области, происходили, по утверждениям схоластов, из-за неблагоприятного сочетания планет. Любая болезнь зависела от созвездия, под которым родился заболевший. Лекарствами служили магические заклинания и молитвы. К хирургии ученые медики относились презрительно, предоставляя это занятие невежественным цирюльникам и шарлатанам.
Заодно с «ведьмами» и «чернокнижниками» святая инквизиция сжигала на кострах ученых, дерзавших вскрывать трупы.
И все же дух свободного разума давал себя чувствовать в медицине.
Ученые Падуанского университета Бартоломео Монтаньяна и Микеле Савонарола повели открытую борьбу против схоластической медицины.
За ними шел и Таддэо Мусатти. Уже в первые годы своей научной деятельности Мусатти прослыл выдающимся знатоком патологической анатомии. Его трактат о повреждении сухожилий изучался во многих университетах.
Слава его росла, а вместе с ней росли и его доходы.
В те времена труд ученых и художников оплачивался весьма скудно и условия существования даже самых выдающихся людей науки и искусства всецело зависели от щедрости меценатов. Но медицина и юриспруденция находились в привилегированном положении. В то время как профессору риторики или морали платили не более сорока – пятидесяти дукатов в год, что обеспечивало ему лишь самое скромное существование, Мусатти получал свыше тысячи дукатов, на которые мог вести жизнь знатного патриция. К тому же доктора медицины извлекали немалые доходы из лечебной практики. А маэстро Таддэо не ощущал недостатка в щедрых пациентах. К его помощи прибегали даже члены венецианской синьории.
Будучи уже известным ученым, Мусатти женился на дочери богатого ювелира из Венеции, которая принесла ему приданое, значительно увеличившее его состояние. С этих пор новая страсть появилась в душе Таддэо Мусатти. Теперь уже нередко он отдавал время, предназначенное для ученых бесед, подсчету своих доходов и расходов. Маэстро не позволял себе никаких излишеств ни в пище, ни в одежде. Правда, его новый дом, выстроенный искусным флорентийским зодчим, учеником знаменитого Микелоццо, не уступал по красоте фасада и изяществу отделки дворцам некоторых вельмож. Но дом способствовал увеличению славы и соответствовал положению маэстро, да и расходы на его постройку были не особенно велики. Архитектор, пользуясь врачебной помощью Таддэо, не много взял за свой труд.
Жена Мусатти умерла вскоре после родов, и ученый остался жить одиноким богатым вдовцом, поручив присмотр за домом Анжелике, занимаясь воспитанием маленькой Катарины, которую он любил больше всего в жизни.
Так шли годы. Состояние Мусатти увеличивалось, но восхождение его по лестнице науки, столь быстрое и триумфальное вначале, постепенно замедлялось и наконец вовсе остановилось. В течение последних десяти лет Мусатти, поглощенный страстью к наживе, не разработал ни одного нового метода лечения, не провел ни одной оригинальной хирургической операции.
Не отказываясь от своих прежних, передовых взглядов, но все же не желая навлечь на себя недовольство церковных властей и монашеских орденов, он прекратил свои опыты над трупами, что строго преследовалось инквизиторами и было воспрещено папой Бонифацием VIII, а также стал уклоняться от диспутов, на которых обсуждались острые вопросы.
Число его учеников редело. В университете появлялись новые профессора, и многие из прежних питомцев Таддэо покидали его.
Как ни старался Мусатти сохранять равнодушие, самолюбие его было уязвлено. Он почувствовал болезненную зависть к молодым, талантливым коллегам. Однажды маэстро уронил себя до недостойного поступка, добившись изгнания из состава коллегии своего лучшего ученика Федериго Гварони, чья бескорыстная страсть к науке была для Таддэо постоянным укором. Клика университетских схоластов и сам викарный епископ поддержали Мусатти. Гварони был изгнан. После этого многие из друзей и поклонников Таддэо отдалились от него.
Лежа один в своей спальне, старый ученый думал о прежней жизни. Ночь текла медленно, душная, тихая, насыщенная пряным запахом цветов. Бессонница мучила Мусатти, и мысли приобретали тревожную остроту.
Он вспомнил свои первые опыты, свои триумфы, своих учеников. Все это было…
Жизнь идет к концу. Что же оставит он после себя? Его труды, доставившие ему некогда громкую славу, давно превзойдены другими. Он не создал своей школы, не воспитал ни одного выдающегося ученого. Никто не посвятит ему своего первого исследования, никто не скажет миру с гордостью: «Я ученик Таддэо Мусатти…»
Федериго Гварони… тот мог бы стать достойным преемником его славы… Таддэо сам оттолкнул его.
Он вдруг отчетливо осознал свое одиночество и ужаснулся. Зачем он жил? Мысленно он окинул взглядом свой роскошный дом, золото и драгоценности, хранившиеся в тайниках. Он умрет, и Катарина быстро развеет все по ветру либо отдаст в приданое какому-нибудь знатному повесе или пьянице-художнику. Она даже не сохранит его имени, став женой безвестного, чужого человека… Да, впереди не было решительно ничего. Измученный бессонницей и мрачными мыслями, Мусатти уснул уже на рассвете.
* * *
Под аркой городских ворот на каменной скамье дремали два стража; алебарды их стояли в стороне, мирно прислоненные к сторожевой будке.
Ни всадников, ни пешеходов еще не было видно в этот ранний час.
Но вот со стороны реки, омывавшей крепостную стену, показался одинокий путник. Он приблизился к воротам.
Один из стражников открыл глаза и, протянув руку, повелительно сказал:
– Два кватрино, приятель, с каждого, кто входит в наш город…
Путник уплатил две медные монеты и учтиво спросил:
– Не могут ли почтенные блюстители порядка указать, где живет Таддэо Мусатти, доктор Падуанского университета, который, несомненно, пользуется известностью и уважением среди своих сограждан?
– Мусатти?.. – переспросил стражник, позевывая, и толкнул своего товарища. – Что-то не слыхал я такого имени…
– Знавал я одного Мусатти, – равнодушно ответил второй стражник. – Только его сожгли…
– Сожгли?! – вскрикнул путник, и если бы стражники были наблюдательней, они заметили бы, как побледнело его лицо.
– На прошлой неделе, в пятницу, – продолжал стражник. – Придумал он взбираться по ночам на колокольню святого Антония Падуанского и оттуда блеять по-козлиному. Вот его отцы инквизиторы и пристукнули… Теперь, слава Христу, не блеет…
– Теперь не блеет, – подтвердил первый стражник.
Путник молча поклонился и пошел было в ворота, но его остановил окрик:
– Постой! А ты сам-то кто будешь? По одежде вроде крестьянин, а говоришь как-то чудно…
– Я иноземец, – ответил путник, – однако уже несколько лет живу в Италии.
– Француз, значит? – догадался первый стражник.
– Нет, – ответил путник.
– Немец, – авторитетно объявил второй стражник. – Немец или турок. По разговору слышу, что турок!.. – И оба стражника весело расхохотались. – Турок, турок. Конечно, турок! А может, и немец… Ха, ха, ха…
Путник тихо ответил:
– Я не турок и не немец. Я направлялся к доктору Мусатти. Мне нужна его помощь, но если его сожгли…
– Сожгли, говоришь? – переспросил стражник.
– Да ведь это ты, почтенный, сказал мне об этом, – заметил путник.
– Разве? – возразил стражник. – Помнится, я говорил не про доктора, а про шерстобита и звали его не Мусатти, а Луцатти…
– Как бы его ни звали, – заметил первый стражник, – раз уж поджарили, значит, туда ему и дорога. Не так ли, парень?
Путник ответил:
– Совершенно верно, приятели. Совершенно верно, – и быстро зашагал дальше.
Город начинал просыпаться. Площади и улицы наполнялись народом. Из церквей доносились звуки органа. В лавках уже шла бойкая торговля. Медленно двигались повозки, запряженные мулами, ослы, навьюченные корзинами и тюками. Громко переругивались водоносы, наполняя меха у фонтанов.
Пройдя по узким улицам, мощенным мелким булыжником, путник оказался на просторной пьяцца дель Санта-Антонио, в центре которой возвышалась медная конная статуя. Это была гордость падуанцев, памятник кондотьеру Гаттемалате, изваянный бессмертным Донателло в 1453 году.
Едва ли это было известно пришельцу, впервые посетившему Падую, но он залюбовался чудесным искусством ваятеля. Всадник, облаченный в рыцарские доспехи, свободно и твердо стоял в стременах; повелительным движением правой руки он положил жезл на гриву коня, словно указывая на высокую древнюю башню, некогда служившую городу колокольней. Сильная рука всадника сдерживала могучего коня, готового вырваться на просторы битвы. Чудилось, что на площади раздается его гневное ржание… Такой свободой и отвагой веяло от фигуры всадника, такая порывистая сила таилась в изогнутой шее и ступившем на ядро копыте коня, что невозможно было не ощутить прилива бодрости и радостного волнения, глядя на этот памятник. Глаза путника засияли, и сразу стало ясно, несмотря на обросшее бородой утомленное и запыленное лицо, что это был молодой человек.
Поглядев еще немного на статую, путник направился через площадь к перекрестку, где виднелись вывески аптекаря, портного и цирюльника, украшенные эмблемами их ремесла.
* * *
Таддэо Мусатти проснулся поздно и чувствовал себя отвратительно. Слуга доложил, что явился неизвестный человек и просит допустить его к маэстро.
– Должно быть, пациент, – проворчал Таддэо. – Скажи, что я не могу оказать помощи, и направь его к доктору Луиджи.
Слуга покачал головой.
– Он говорит, что не нуждается во врачебной помощи, а хочет побеседовать с вашей милостью. Прибыл он, очевидно, издалека. Еще говорит он, что имеет письмо от вашего друга.
– Письмо от друга?.. – заинтересовался Таддэо. – От какого друга? Пусть войдет. Посмотрим, кто это из друзей вспомнил старого Мусатти.
Мусатти недоверчиво посмотрел на вошедшего, на его пыльные тяжелые башмаки, на пастушью куртку и сожженное солнцем лицо.
– Чего ты хочешь? – спросил он холодно.
– Стать учеником знаменитого магистра, доктора Таддэо Мусатти. – Пришелец почтительно поклонился.
Мусатти во все глаза глядел на странного юношу.
– Ты… грамотен?
– Кроме родного языка, который даровал мне господь при моем появлении на свет, я говорю, читаю и пишу на польском, чешском и немецком…
– Я не знаю ни одного из этих языков, – прервал его Мусатти. – Однако ты неплохо изъясняешься по-итальянски.
– Если маэстро позволит, – возразил пришелец, – я предпочел бы латынь, так как еще недостаточно владею итальянской речью.
– Где же ты изучил латынь?
– Я имею честь быть бакалавром семи свободных искусств достославного Краковского университета, – ответил пришелец по-латыни.
– Вот как! – Мусатти сам перешел на латынь. – Садитесь же, коллега. Ваше имя?
– Франциск, сын Луки Скорины. Я русский, из славного города Полоцка.
– Не слыхал я такого города… – Мусатти был явно смущен. – Мне сказали, что у вас письмо от моего друга. Кто этот друг?
– Николай Коперник, некогда учившийся в Падуе. Ученейший муж, которого я глубоко почитаю.
– Николай Коперник!.. – задумался Мусатти. – Да, да, припоминаю… Молодой, всегда задумчивый… польский ученый. Он, кажется, занимался здесь астрономией. Дайте же мне это письмо, я с интересом прочту его.
– Письма нет. Я утерял его.
Мусатти недоверчиво посмотрел на посетителя.
– Странно!.. А что же теперь поделывает Коперник?
– Я давно не имею сведений о нем, – ответил Скорина.
– Давно? Когда же он дал вам письмо ко мне?
– Пять лет тому назад.
– Что? – Маэстро подозрительно поглядел на гостя. – Пять лет назад?.. Однако…
– Прошу вас, уважаемый маэстро, – спокойно сказал Скорина, – дать мне возможность, и я все объясню вам.
Незнакомец казался подозрительным, но Мусатти невольно подчинился твердой и спокойной силе, исходившей от него.
* * *
Георгий начал свой рассказ с того памятного дня, когда, простившись с друзьями, он выехал из Кракова.
Едва ли описания долгого пути и впечатления Скорины могли представлять интерес для итальянского ученого, имевшего самое смутное представление о славянских странах. Георгий не стал излагать их маэстро Таддэо, ограничив рассказ лишь упоминанием о происшествиях, связанных со смертью великого князя Александра и борьбой, начатой Глинским.
Мусатти слушал вяло и недоверчиво. Ни Александр, ни Сигизмунд, ни Глинский, как и события, разыгравшиеся на далеких землях Литвы и Польши, не интересовали старого профессора.
Только когда Георгий перешел к рассказу о жизни в Киевском монастыре и о сохранившихся там древних рукописях, в глазах Мусатти затеплился огонек любопытства.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59