https://wodolei.ru/
Боб довольно ухмылялся: он наслаждался паблисити, как десятилетним виски. Кстати, виски – это прекрасная идея. Хотя Боб и получал из отеля к ярости зеленевшего от злости старшего вахмистра Шлимке обильный стол, ему приходилось подчиняться одному предписанию: ни капли алкоголя, даже пива. Так что он пил фруктовые соки, пока один их запах не начал вызывать у него тошноту, и перешел в итоге на минеральную воду.
Никаких женщин и одна минеральная вода – Боб Баррайс понял, что для такого человека, как он, жизнь в тюрьме означала бы гибель.
Машина вырвалась из толпы репортеров, и в самом конце Боб увидел знакомое лицо. Это был Фриц Чокки. Он небрежно прислонился к тюремной стене и наблюдал за ослепительным выходом своего бывшего друга. Рядом стоял Эрвин Лундтхайм, сын химика и наследник всемирно известной фармацевтической фирмы. Он принадлежал к тесному кругу Чокки и считался поставщиком всех наркотиков, которые выпивались, выкуривались, вдыхались, вводились в задних комнатах бара. В двадцать три года он был полной развалиной: впалые щеки, мертвенная бледность, горящие, запавшие глаза с вечно застывшим взглядом, в котором отражался ирреальный мир с печатью гибели и разрушения.
Чокки! Боб Баррайс поднял обе руки и замахал через стекло. Чокки не мог этого не заметить, он смотрел прямо в лицо Бобу, но не шелохнулся. Они проехали мимо и получили, наконец, зеленую улицу.
– Ну и шуточки! – сказал Чокки Эрвину Лундтхайму. – Он женится на Марион. Если они продержатся год, я добровольно подвергну себя кастрации!
– Если он ее любит… – Лундтхайм поискал в карманах одну из своих специально приготовленных сигарет. Его всегда сопровождал сладковатый запах разложения.
– Боб не способен на любовь, он извращенец. Это человек, которому ничего не стоит вскрывать гробы и осквернять покойников. Пошли, Лундт, мне зверски захотелось пропустить стаканчик. От одного вида Боба хочется блевать, просто блевать!
– Это был Чокки! – сказал Боб и наклонился вперед, к доктору Дорлаху. Он сидел с Марион сзади, на широком сиденье – свадебная пара, покрытая огромным букетом роз. Доктор Дорлах обернулся:
– Нет. Я его не видел. Вы должны порвать с этим клубом, Боб.
– Уже порвал. Алло, куда мы вообще едем? – Боб посмотрел в окно. Они ехали по сельской местности. Марион живет на Хольтенкампенер-штрассе. Это за Бреденаем. Поворачивайте, дорогие мои.
– Мы едем во Вреденхаузен, – спокойно произнес доктор Дорлах.
– Ошибка, мы едем к Марион. Я четыре недели просидел за решеткой и спал на тонком матрасе. Я мечтаю о нормальной постели и женской ласке.
– Господин Хаферкамп просил, чтобы вы сначала приехали во Вреденхаузен.
– Дядя Теодор просил! Представляю, как он стоял, несостоявшийся Цезарь, в позе полководца, с важным видом: «Боба ко мне!» И все бегут выполнять приказ, потому что едят хлеб дяди Теодора.
Но только не я, дорогой доктор! – Боб похлопал шофера по плечу: – Поворачивайте и возвращайтесь в Бреденай! Хольтенкампенер-штрассе, семнадцать.
– Мы едем по намеченному пути.
– Доктор, – Боб высвободился из рук Марион, которая хотела удержать его, – мое последнее слово: я распоряжаюсь своей жизнью, а не мой дядя. Никто не сможет навязать мне тоску по родительскому очагу. Либо мы поворачиваем, либо я вывалюсь из машины. У меня в этом есть опыт, доктор… Гонщик должен уметь выпрыгивать на полном ходу.
– Это вы доказали, – двусмысленно произнес доктор Дорлах.
– Ну так что? – Голос Боба стал жестким. Доктор Дорлах взглянул на него, пожал плечами и кивнул нерешительному шоферу. Машина доехала до первого перекрестка, обогнула квартал и по главной дороге вернулась в Эссен.
– Когда мы можем ожидать вас во Вреденхаузене? – саркастически спросил Дорлах.
– На двадцать четыре часа уж я имею право, чтобы подготовиться к семейной жизни. Только у меня одна просьба: уберите Гельмута до моего приезда. Мой спаситель становится моим кошмаром, а если меня начинают преследовать кошмары, это страшно…
Перед жилым домом на Хольтенкампенер-штрассе Боб и Марион вышли. Доктор Дорлах остался сидеть, и даже шофер не открыл дверцу молодому господину.
– Пошли, – резко сказал Боб и взял Марион под руку. Букет роз он положил на левое плечо, как ружье. – Нам не нужна эта банда дерьмовых умников. Только ты и я… Для нас мог бы открыться новый мир. Создай мне этот мир, Марион…
Не оглядываясь, они вошли в дом.
Она приняла ванну и лежала в ослепительной, благоухающей наготе на кровати. Жалюзи были опущены, на ночном столике горела одна-единственная лампа, покрытая красным шелковым абажуром. Ее рассеянный, тающий в комнате свет едва прорезал темноту своим красноватым мерцанием. Освещение склепа… Баррайс сразу ощутил знакомый зуд по всей коже, таинственное чувство рвалось наружу из пор.
Он сидел возле Марион на кровати, положив левую руку на ее покрытый черными завитками лобок, а правой лаская вздымающиеся ему навстречу тугие, как будто обагренные кровью груди. Она лежала, застыв, с широко открытыми глазами, черные растрепанные волосы рассыпались по подушке, рот полуоткрыт, как после задушенного крика, – настоящая маска смерти, пугающая своей естественностью.
– Я люблю тебя… – тихо проговорил Боб. Дыхание его было прерывистым, она чувствовала дрожь в его руках и неотрывно смотрела на него. Каждый раз ее парализовал страх, когда прелюдия их любви начинала переходить в неистовое удовлетворение. – Я не хочу возвращаться в эту жизнь. Ты единственный человек, который меня понимает. Весь мир может состоять только из одного человека… Разве не ужасно, что мы так одиноки? Марион, посмотри на меня.
– Я вижу тебя, Боб, – сказала она едва слышно.
– Я сумасшедший?
– Но, Боб!
– Будь честной. Посмотри на меня внимательно! Я безумен? – Он убрал руки с ее гладкого, прохладного после купания тела и провел ими по своему лицу. Только сейчас он заметил, что весь вспотел, что его лицо влажно от пота. Он вытер его и почувствовал на ладонях запах духов Марион: – Я… я иногда не знаю, что делаю. То есть я знаю это точно, но не могу затормозить, тормоз не срабатывает… и телега катится и катится, увлекая все на своем пути. Я вижу все это отчетливо и ничего не могу поделать. Понимаешь?
– Не совсем. – Она не двигалась, только глаза ее немного успокоились. Ее вытянутое в красном мерцании тело утратило судорожную напряженность. Мускулы расслабились, тело стало мягким.
– Что ты не понимаешь?
– Зачем сейчас говорить об этом? Я люблю тебя, Боб…
Он наклонился, поцеловал кончики ее грудей, услышал ее тихий вздох и поднял голову. Пот снова выступил из его пор.
– Это я убил Ренату Петерс? – глухо спросил он. В ее глазах опять заметался страх:
– Я не знаю.
– Ты считаешь, я способен на такое?
– Я люблю тебя, Боб.
– А если это действительно был я? Если я столкнул ее с моста?
– Иди к мне, Боб. Ближе. – Она обхватила пальцами его затылок. Но он воспротивился движению ее рук, упершись локтями в кровать.
– Что ты вообще думаешь обо мне? Ты маленькая черная кошка, мурлыкающая, когда ее гладят. Но у тебя ведь есть мозги. Ты же должна думать. Должны же быть у тебя другие мысли, кроме: любовь! любовь! любовь! Этим начинается любая жизнь, но на этом она не кончается! Я убил Ренату Петерс?
– Боб… – ее глаза засверкали.
– Будь искренней! – неожиданно закричал он. Она вздрогнула, как в судорожном спазме, ее раздвинутые ноги сжались. – Будь искренней, черт возьми! Будь честной! Ты моя жена! Хотя бы моя жена должна быть честной! – Он набросился на нее, как гигантская змея, собирающаяся задушить свою жертву: – Я убил ее?
– Да, – прохрипела Марион.
– Да?! – Воспаленный мозг Боба затуманился. «Мое сердце сгорает, – подумал в ужасе он. – О Боже, мое сердце сейчас просто расплавится, настолько оно раскалено».
Он схватил руками шею Марион, уставился в ее широко раскрытый рот, в эту красную, наполненную горячим дыханием, грозящую поглотить его пещеру, пальцы его обрели силу, и с глухим стоном он сжал их.
10
Нет, он не убил ее. Он душил ее, пока она не лишилась чувств, потом сидел перед ней на корточках, любовался прекрасным, безжизненным, обнаженным телом, осыпал его поцелуями – от волос до кончиков ногтей – и чувствовал, как его бушующее нутро потихоньку успокаивается, возбуждение уходило, подобно воде при отливе. Наконец сознание его прояснилось настолько безжалостно, что он стал омерзителен сам себе. Он лег рядом с Марион, еще не очнувшейся от своего беспамятства, закрыл лицо обеими руками и тихонько заплакал.
Он не заметил, как она открыла глаза, но лежала, затаившись, без движения, не ради того, чтобы дальше изображать абсолютно побежденную, а из страха, чистого страха за свою жизнь. Лишь когда он пошевелился, выпрямился и посмотрел на нее, их взгляды встретились.
– Выкинь меня вон! – сказал Боб глухим голосом. – Или возьми какой-нибудь предмет, хотя бы лампу, и проломи мне череп. Ты сделаешь доброе дело, верь мне.
– И кто только сделал тебя таким? – тихо спросила она.
– Все! Я рос как король, а жил хуже нищего. Нищий может стоять на углу с протянутой рукой – и это жизнь! А меня обкладывали шелковыми подушками, и стоило мне кашлянуть, вокруг моей кроватки уже сидели профессора и устраивали консилиум. Когда другие мальчишки падали и разбивали себе колено, им наклеивали пластырь, и дело было исчерпано. У меня же в дом сразу спешил ортопед, мне делали анализ крови, чтобы установить, нет ли инфекции, срочно вызывали гематолога. Я всегда оставался желторотым юнцом, и если я пытался вырваться из этого спертого воздуха гипертрофированной материнской любви и буржуазного генеалогического мышления, ко мне приглашали психоневролога, который разговаривал со мной, как врач с больным в Конго. Это было тошнотворно, всегда тошнотворно… Но однажды, мне было лет тринадцать, я случайно поймал в саду кошку нашего садовника. Я схватил ее за горло и сжал. Когда она упала на землю, она была мертва. Впервые в жизни я увидел, что я сильнее, чем другие живые существа, что я обладаю собственной силой. Какое чувство! Потом я на всех это проверял: я щипал и бил наших горничных, пнул ногой садовника в берцовую кость и ликовал, когда он, как индеец, танцевал вокруг меня с искаженным лицом, я вонзил перочинный нож лакею Эмилю в жирный зад и украл у дяди Теодора собачью плетку. С ней я летом ходил по парку и сбивал головки всем цветам. Я обезглавил все розовые кусты, и мой триумф был неописуем. Я был сильнее всех… Потому что никто не залепил мне пощечину, когда я себя так вел. «Мальчик страдает манией разрушения», – услышал я однажды вопль дяди Теодора, а мама мягко ответила: «Я разговаривала об этом с профессором Валлербергом. Он это рассматривает как неизбежный выход половых агрессий». Так я рос. – Боб склонился к Марион. В ее глазах он прочел огромный панический страх. – Что же удивляться, что со мной стало? – Он обмяк, ткнулся головой между ее грудей и вдыхал запах ее тела, как наркотик. – Я люблю тебя, – бормотал он. – Но кто сможет любить меня? Я погибну. Завтра наша свадьба… Сделай благое дело, Марион: выгони меня вон!
– Нет. – Она медленно покачала головой. Неожиданно Марион заплакала, беззвучно, без содроганий. Лишь крупные слезы катились по щекам. – Я сдержу свое слово. Я помогу тебе…
Вечером на маленьком автомобиле Марион они отправились во Вреденхаузен.
Как взломщики, прокрались они через заднюю дверь в замок Баррайсов.
Ужин протекал в более чем прохладной атмосфере. Теодор Хаферкамп поздоровался с Марион Цимбал, как с новой уборщицей: с рукопожатием и со словами «Рад вас видеть!» – и больше не замечал ее. Холодным вечер был прежде всего потому, что за столом сидел Гельмут Хансен со своей признанной Хаферкампом невестой Евой Коттман, а доктор Дорлах как ни в чем не бывало рассказывал анекдоты, будто у Баррайсов все в порядке.
Дворецкий Джеймс прислуживал за столом. Как всегда корректный, общаясь с Бобом, он был чуть более сух и сдержан. На ужин подали бульон с яйцом, голубцы и перец с овощами, на десерт – крем с вином. Воистину не праздничный стол.
– Какая головокружительная вечеринка накануне свадьбы! – заметил Боб после десерта. – Чувствуется, что в этом доме давно не было свадеб. Может, мне позаботиться о веселье? У меня достаточно сюрпризов, хватит на десять свадеб.
– Каждый гений одарен односторонне, – ядовито произнес Теодор Хаферкамп. – Давай воздержимся от твоих представлений. Нам еще многое придется пережевывать. Гельмут, Роберт, не откажитесь проследовать за мной в библиотеку.
– Глава семьи протрубил, стадо слонов явилось. И почему не написаны социологические труды о том, что человек внутренне недалеко ушел от животного? Ему всегда нужен вожак. – Боб поднялся, демонстративно поцеловал в глаза Марион и пошел в библиотеку. Гельмут Хансен и Хаферкамп обменялись быстрыми взглядами, смысл которых сразу поняла Марион.
– Могу я потом тоже поговорить с вами, господин Хаферкамп? – спросила она.
– Разумеется. Со мной любой может поговорить. Это только в глазах Боба я чудовище, – он кивнул Хансену и вышел с ним из столовой. Дворецкий Джеймс начал убирать посуду, а доктор Дорлах взял под руку Марион и повел ее в салон, любимое место Матильды Баррайс. Ева Коттман осталась одна, как и было заранее условлено. «Позаботься потом о Марион, – попросил ее Гельмут Хансен. – Не исключено, что у Боба не найдется для этого времени и желания. Мне жаль девушку, она любит Боба и с отчаянностью миссионера хочет сделать из него хорошего человека! Боюсь, и тело и душа ее будут погублены им…»
– Вы курите? – спросил доктор Дорлах. Он провел Марион Цимбал к одному из роскошных гобеленовых кресел и сел напротив нее. На прозрачной столешнице столика между ними стояли графин с красным вином, два бокала и серебряная тарелка с сигаретами более чем двадцати сортов. Марион отрицательно покачала головой.
– Сейчас нет. – Она показала на рюмки: – Все подготовлено, не правда ли? Продуманы все детали.
– И да, и нет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
Никаких женщин и одна минеральная вода – Боб Баррайс понял, что для такого человека, как он, жизнь в тюрьме означала бы гибель.
Машина вырвалась из толпы репортеров, и в самом конце Боб увидел знакомое лицо. Это был Фриц Чокки. Он небрежно прислонился к тюремной стене и наблюдал за ослепительным выходом своего бывшего друга. Рядом стоял Эрвин Лундтхайм, сын химика и наследник всемирно известной фармацевтической фирмы. Он принадлежал к тесному кругу Чокки и считался поставщиком всех наркотиков, которые выпивались, выкуривались, вдыхались, вводились в задних комнатах бара. В двадцать три года он был полной развалиной: впалые щеки, мертвенная бледность, горящие, запавшие глаза с вечно застывшим взглядом, в котором отражался ирреальный мир с печатью гибели и разрушения.
Чокки! Боб Баррайс поднял обе руки и замахал через стекло. Чокки не мог этого не заметить, он смотрел прямо в лицо Бобу, но не шелохнулся. Они проехали мимо и получили, наконец, зеленую улицу.
– Ну и шуточки! – сказал Чокки Эрвину Лундтхайму. – Он женится на Марион. Если они продержатся год, я добровольно подвергну себя кастрации!
– Если он ее любит… – Лундтхайм поискал в карманах одну из своих специально приготовленных сигарет. Его всегда сопровождал сладковатый запах разложения.
– Боб не способен на любовь, он извращенец. Это человек, которому ничего не стоит вскрывать гробы и осквернять покойников. Пошли, Лундт, мне зверски захотелось пропустить стаканчик. От одного вида Боба хочется блевать, просто блевать!
– Это был Чокки! – сказал Боб и наклонился вперед, к доктору Дорлаху. Он сидел с Марион сзади, на широком сиденье – свадебная пара, покрытая огромным букетом роз. Доктор Дорлах обернулся:
– Нет. Я его не видел. Вы должны порвать с этим клубом, Боб.
– Уже порвал. Алло, куда мы вообще едем? – Боб посмотрел в окно. Они ехали по сельской местности. Марион живет на Хольтенкампенер-штрассе. Это за Бреденаем. Поворачивайте, дорогие мои.
– Мы едем во Вреденхаузен, – спокойно произнес доктор Дорлах.
– Ошибка, мы едем к Марион. Я четыре недели просидел за решеткой и спал на тонком матрасе. Я мечтаю о нормальной постели и женской ласке.
– Господин Хаферкамп просил, чтобы вы сначала приехали во Вреденхаузен.
– Дядя Теодор просил! Представляю, как он стоял, несостоявшийся Цезарь, в позе полководца, с важным видом: «Боба ко мне!» И все бегут выполнять приказ, потому что едят хлеб дяди Теодора.
Но только не я, дорогой доктор! – Боб похлопал шофера по плечу: – Поворачивайте и возвращайтесь в Бреденай! Хольтенкампенер-штрассе, семнадцать.
– Мы едем по намеченному пути.
– Доктор, – Боб высвободился из рук Марион, которая хотела удержать его, – мое последнее слово: я распоряжаюсь своей жизнью, а не мой дядя. Никто не сможет навязать мне тоску по родительскому очагу. Либо мы поворачиваем, либо я вывалюсь из машины. У меня в этом есть опыт, доктор… Гонщик должен уметь выпрыгивать на полном ходу.
– Это вы доказали, – двусмысленно произнес доктор Дорлах.
– Ну так что? – Голос Боба стал жестким. Доктор Дорлах взглянул на него, пожал плечами и кивнул нерешительному шоферу. Машина доехала до первого перекрестка, обогнула квартал и по главной дороге вернулась в Эссен.
– Когда мы можем ожидать вас во Вреденхаузене? – саркастически спросил Дорлах.
– На двадцать четыре часа уж я имею право, чтобы подготовиться к семейной жизни. Только у меня одна просьба: уберите Гельмута до моего приезда. Мой спаситель становится моим кошмаром, а если меня начинают преследовать кошмары, это страшно…
Перед жилым домом на Хольтенкампенер-штрассе Боб и Марион вышли. Доктор Дорлах остался сидеть, и даже шофер не открыл дверцу молодому господину.
– Пошли, – резко сказал Боб и взял Марион под руку. Букет роз он положил на левое плечо, как ружье. – Нам не нужна эта банда дерьмовых умников. Только ты и я… Для нас мог бы открыться новый мир. Создай мне этот мир, Марион…
Не оглядываясь, они вошли в дом.
Она приняла ванну и лежала в ослепительной, благоухающей наготе на кровати. Жалюзи были опущены, на ночном столике горела одна-единственная лампа, покрытая красным шелковым абажуром. Ее рассеянный, тающий в комнате свет едва прорезал темноту своим красноватым мерцанием. Освещение склепа… Баррайс сразу ощутил знакомый зуд по всей коже, таинственное чувство рвалось наружу из пор.
Он сидел возле Марион на кровати, положив левую руку на ее покрытый черными завитками лобок, а правой лаская вздымающиеся ему навстречу тугие, как будто обагренные кровью груди. Она лежала, застыв, с широко открытыми глазами, черные растрепанные волосы рассыпались по подушке, рот полуоткрыт, как после задушенного крика, – настоящая маска смерти, пугающая своей естественностью.
– Я люблю тебя… – тихо проговорил Боб. Дыхание его было прерывистым, она чувствовала дрожь в его руках и неотрывно смотрела на него. Каждый раз ее парализовал страх, когда прелюдия их любви начинала переходить в неистовое удовлетворение. – Я не хочу возвращаться в эту жизнь. Ты единственный человек, который меня понимает. Весь мир может состоять только из одного человека… Разве не ужасно, что мы так одиноки? Марион, посмотри на меня.
– Я вижу тебя, Боб, – сказала она едва слышно.
– Я сумасшедший?
– Но, Боб!
– Будь честной. Посмотри на меня внимательно! Я безумен? – Он убрал руки с ее гладкого, прохладного после купания тела и провел ими по своему лицу. Только сейчас он заметил, что весь вспотел, что его лицо влажно от пота. Он вытер его и почувствовал на ладонях запах духов Марион: – Я… я иногда не знаю, что делаю. То есть я знаю это точно, но не могу затормозить, тормоз не срабатывает… и телега катится и катится, увлекая все на своем пути. Я вижу все это отчетливо и ничего не могу поделать. Понимаешь?
– Не совсем. – Она не двигалась, только глаза ее немного успокоились. Ее вытянутое в красном мерцании тело утратило судорожную напряженность. Мускулы расслабились, тело стало мягким.
– Что ты не понимаешь?
– Зачем сейчас говорить об этом? Я люблю тебя, Боб…
Он наклонился, поцеловал кончики ее грудей, услышал ее тихий вздох и поднял голову. Пот снова выступил из его пор.
– Это я убил Ренату Петерс? – глухо спросил он. В ее глазах опять заметался страх:
– Я не знаю.
– Ты считаешь, я способен на такое?
– Я люблю тебя, Боб.
– А если это действительно был я? Если я столкнул ее с моста?
– Иди к мне, Боб. Ближе. – Она обхватила пальцами его затылок. Но он воспротивился движению ее рук, упершись локтями в кровать.
– Что ты вообще думаешь обо мне? Ты маленькая черная кошка, мурлыкающая, когда ее гладят. Но у тебя ведь есть мозги. Ты же должна думать. Должны же быть у тебя другие мысли, кроме: любовь! любовь! любовь! Этим начинается любая жизнь, но на этом она не кончается! Я убил Ренату Петерс?
– Боб… – ее глаза засверкали.
– Будь искренней! – неожиданно закричал он. Она вздрогнула, как в судорожном спазме, ее раздвинутые ноги сжались. – Будь искренней, черт возьми! Будь честной! Ты моя жена! Хотя бы моя жена должна быть честной! – Он набросился на нее, как гигантская змея, собирающаяся задушить свою жертву: – Я убил ее?
– Да, – прохрипела Марион.
– Да?! – Воспаленный мозг Боба затуманился. «Мое сердце сгорает, – подумал в ужасе он. – О Боже, мое сердце сейчас просто расплавится, настолько оно раскалено».
Он схватил руками шею Марион, уставился в ее широко раскрытый рот, в эту красную, наполненную горячим дыханием, грозящую поглотить его пещеру, пальцы его обрели силу, и с глухим стоном он сжал их.
10
Нет, он не убил ее. Он душил ее, пока она не лишилась чувств, потом сидел перед ней на корточках, любовался прекрасным, безжизненным, обнаженным телом, осыпал его поцелуями – от волос до кончиков ногтей – и чувствовал, как его бушующее нутро потихоньку успокаивается, возбуждение уходило, подобно воде при отливе. Наконец сознание его прояснилось настолько безжалостно, что он стал омерзителен сам себе. Он лег рядом с Марион, еще не очнувшейся от своего беспамятства, закрыл лицо обеими руками и тихонько заплакал.
Он не заметил, как она открыла глаза, но лежала, затаившись, без движения, не ради того, чтобы дальше изображать абсолютно побежденную, а из страха, чистого страха за свою жизнь. Лишь когда он пошевелился, выпрямился и посмотрел на нее, их взгляды встретились.
– Выкинь меня вон! – сказал Боб глухим голосом. – Или возьми какой-нибудь предмет, хотя бы лампу, и проломи мне череп. Ты сделаешь доброе дело, верь мне.
– И кто только сделал тебя таким? – тихо спросила она.
– Все! Я рос как король, а жил хуже нищего. Нищий может стоять на углу с протянутой рукой – и это жизнь! А меня обкладывали шелковыми подушками, и стоило мне кашлянуть, вокруг моей кроватки уже сидели профессора и устраивали консилиум. Когда другие мальчишки падали и разбивали себе колено, им наклеивали пластырь, и дело было исчерпано. У меня же в дом сразу спешил ортопед, мне делали анализ крови, чтобы установить, нет ли инфекции, срочно вызывали гематолога. Я всегда оставался желторотым юнцом, и если я пытался вырваться из этого спертого воздуха гипертрофированной материнской любви и буржуазного генеалогического мышления, ко мне приглашали психоневролога, который разговаривал со мной, как врач с больным в Конго. Это было тошнотворно, всегда тошнотворно… Но однажды, мне было лет тринадцать, я случайно поймал в саду кошку нашего садовника. Я схватил ее за горло и сжал. Когда она упала на землю, она была мертва. Впервые в жизни я увидел, что я сильнее, чем другие живые существа, что я обладаю собственной силой. Какое чувство! Потом я на всех это проверял: я щипал и бил наших горничных, пнул ногой садовника в берцовую кость и ликовал, когда он, как индеец, танцевал вокруг меня с искаженным лицом, я вонзил перочинный нож лакею Эмилю в жирный зад и украл у дяди Теодора собачью плетку. С ней я летом ходил по парку и сбивал головки всем цветам. Я обезглавил все розовые кусты, и мой триумф был неописуем. Я был сильнее всех… Потому что никто не залепил мне пощечину, когда я себя так вел. «Мальчик страдает манией разрушения», – услышал я однажды вопль дяди Теодора, а мама мягко ответила: «Я разговаривала об этом с профессором Валлербергом. Он это рассматривает как неизбежный выход половых агрессий». Так я рос. – Боб склонился к Марион. В ее глазах он прочел огромный панический страх. – Что же удивляться, что со мной стало? – Он обмяк, ткнулся головой между ее грудей и вдыхал запах ее тела, как наркотик. – Я люблю тебя, – бормотал он. – Но кто сможет любить меня? Я погибну. Завтра наша свадьба… Сделай благое дело, Марион: выгони меня вон!
– Нет. – Она медленно покачала головой. Неожиданно Марион заплакала, беззвучно, без содроганий. Лишь крупные слезы катились по щекам. – Я сдержу свое слово. Я помогу тебе…
Вечером на маленьком автомобиле Марион они отправились во Вреденхаузен.
Как взломщики, прокрались они через заднюю дверь в замок Баррайсов.
Ужин протекал в более чем прохладной атмосфере. Теодор Хаферкамп поздоровался с Марион Цимбал, как с новой уборщицей: с рукопожатием и со словами «Рад вас видеть!» – и больше не замечал ее. Холодным вечер был прежде всего потому, что за столом сидел Гельмут Хансен со своей признанной Хаферкампом невестой Евой Коттман, а доктор Дорлах как ни в чем не бывало рассказывал анекдоты, будто у Баррайсов все в порядке.
Дворецкий Джеймс прислуживал за столом. Как всегда корректный, общаясь с Бобом, он был чуть более сух и сдержан. На ужин подали бульон с яйцом, голубцы и перец с овощами, на десерт – крем с вином. Воистину не праздничный стол.
– Какая головокружительная вечеринка накануне свадьбы! – заметил Боб после десерта. – Чувствуется, что в этом доме давно не было свадеб. Может, мне позаботиться о веселье? У меня достаточно сюрпризов, хватит на десять свадеб.
– Каждый гений одарен односторонне, – ядовито произнес Теодор Хаферкамп. – Давай воздержимся от твоих представлений. Нам еще многое придется пережевывать. Гельмут, Роберт, не откажитесь проследовать за мной в библиотеку.
– Глава семьи протрубил, стадо слонов явилось. И почему не написаны социологические труды о том, что человек внутренне недалеко ушел от животного? Ему всегда нужен вожак. – Боб поднялся, демонстративно поцеловал в глаза Марион и пошел в библиотеку. Гельмут Хансен и Хаферкамп обменялись быстрыми взглядами, смысл которых сразу поняла Марион.
– Могу я потом тоже поговорить с вами, господин Хаферкамп? – спросила она.
– Разумеется. Со мной любой может поговорить. Это только в глазах Боба я чудовище, – он кивнул Хансену и вышел с ним из столовой. Дворецкий Джеймс начал убирать посуду, а доктор Дорлах взял под руку Марион и повел ее в салон, любимое место Матильды Баррайс. Ева Коттман осталась одна, как и было заранее условлено. «Позаботься потом о Марион, – попросил ее Гельмут Хансен. – Не исключено, что у Боба не найдется для этого времени и желания. Мне жаль девушку, она любит Боба и с отчаянностью миссионера хочет сделать из него хорошего человека! Боюсь, и тело и душа ее будут погублены им…»
– Вы курите? – спросил доктор Дорлах. Он провел Марион Цимбал к одному из роскошных гобеленовых кресел и сел напротив нее. На прозрачной столешнице столика между ними стояли графин с красным вином, два бокала и серебряная тарелка с сигаретами более чем двадцати сортов. Марион отрицательно покачала головой.
– Сейчас нет. – Она показала на рюмки: – Все подготовлено, не правда ли? Продуманы все детали.
– И да, и нет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49