https://wodolei.ru/catalog/shtorky/steklyannye/
Баба Яга, любя меня, открыла мне, что один из сих коней надлежал славному богатырю Тугоркану и имеет при себе у седла привязанную саблю, противу коей никакое очарование недействительно. Сей Тугоркан был непобедим, и, поколь владел сим конем, Златокопыт называемым, и оною саблею, никто не смел ему противиться. Баба Яга, не отважась напасть на него явно, украла у него коня и с саблею, отчего несчастный богатырь в такую впал тоску, что не более недели после того прожил.
— Ах, сударыня!— вскричал Звенислав от радости.— Вы неоцененною вестью меня одолжили. Я очень наслышался от одного из моих учителей про Тугоркана, коня его и саблю, или, лучше сказать, меч, который прозван Самосек. Сей Тугоркан был правое крыло старославенского князя Асана и покорил ему тридцать разных государств. Асан, из любви к нему, воздвиг вечный знак над его могилою, насыпав на том месте превысокий курган, который прозван бронница оттого, что сколь ни велик был оный, но весь уставлен был бронями, собранными Тугорканом с побитых от него богатырей... Ах, сударыня, обяжите меня показанием места, где бережется сие неоцененное сокровище!
Алзана следовала в сад, Звенислав, льстящийся приобресть славного коня и меч, не шел, а летел, и Тарбелс, хотя лучше желал бы очутиться в мгновение ока близ возлюбленного своего дерева, но не мог отказать в помощи своему избавителю для получения Златокопыта и Самосека. Они подняли за кольцо медную дверь, кою им указала Алзана, сошли чрез сто ступеней к первым дверям конюшни, запертым толь великим замком, что дуга во оном была в охват толщиною. Алзана хотела бежать искать ключей, но Звенислав избавил ее труда: он сбил одним ударом кулака замок и дверь с крючьев.
Богатырский конь, послышав, что настает ему служба и достается он в руки богатырю, подобному прежнему сто хозяину, заржал так сильно, что своды подземного хода потряслись, и начал отбивать двери своими копытами. Вскоре не осталось препятствия, двери выбиты, и уви дели коня, припадшего пред Звениславом на колена.
Богатырь с радости обнял его, как друга, целовал в лоб и гладил, что Златокопыту столь было чувствительно, что у него навернулись слезы, яко знак неложного признания. Тарбелс нашел также коня и, что для него было всего приятнее, то саблю и копие, у седла привязанные; он вывел оного из погреба. Звенислав сыскал третьего коня и вручил оного Алзане. После того пошел сам и ожидал, что Златокопыт, яко конь богатырский, добровольно последует за своим всадником, что и учинилось. Звенислав прежде, нежели воссел, взял непобедимый меч Самосек, воткнул оный в землю и с коленопреклонением клялся Златокопыту по обыкновению богатырскому тако:
— Я клянусь тебе, неутомимый конь, сим славным оружием, что поколь останется во мне хоть капля крови, ты будешь мой друг и участник моей славы и несчастья.
После чего* обнажил он меч, поцеловал конец оного, вложил в ножны и препоясал по себе. Конь в знак верности своей и покорности упал опять на колена, ибо он не имел только речей, но преострый разум. Когда богатырь сел на коня, оный начал прыгать толь красиво, что нельзя было глядеть на сие без восхищения.
Тарбелс нарушил утеху Звенислава, который беспрестанно занимался красивостию коня своего, он напомнил ему о его обещании Любане; они пустились чрез долы и горы и чрез несколько минут сошли с коней у очарованного дерева.
Тарбелс, увидя дерево, пролил слезы, бросился и обнимал оное. Дерево поколебалось, и ветви его опустились на шею брату Алзанину, которая не могла постигнуть причины сей отменной ласки его к бездушному растению; однако Звенислав тотчас вывел ее из удивления, или, лучше сказать, оное умножил, помазав пень дерева оного желчью змеиною. В то мгновение ветви и кора исчезли, и предстала на месте его девица, могущая спорить в красоте своей с богинею утех.
Она бросилась с объятиями к брату Алзанину, а сей заключил ее в своих; они не могли больше произнесть, как только имена свои: «Ах, Тарбелс! Ах, Аюбана!» — и проливали радостные слезы.
Звенислав не упустил сего промежутка времени, он целовал руки у своей княжны и наговорил ей тысячу нежностей. Однако они опомнились, и первая Любана освободилась из объятий своего любовника, чтоб принести благодарность своему избавителю.
Тарбелс указал ей сестру свою, и сия, понимая, что значит Аюбана в сердце ее брата, оказывала ей истинные ласкания.
— Теперь, дражайший Звенислав,— начал князь обрский,— должен я рассказать тебе и сестре моей приключения мои и сей прелестной царевны и тем удовольствовать желание твое, которое примечаю я из твоих взоров.
Они все сели на землю, и Тарбелс повествовал.
ПРИКЛЮЧЕНИЯ ТАРБЕАСА И ЛЮБАНЫ
— Надеюсь, что сестра моя предуведомила вас, что она и я — дети Котагеда, князя обрского. Алзана и я с младенчества любили друг друга столько, что никогда не могли быть разлучно. Хотя я шестью годами был ее старее, но из дружбы к ней делил с нею все ее детские забавы; равно и она, когда я упражнялся в навычке владеть конем и оружием, не хотела от меня отстать, и могу сказать, что десяти лет могла спорить в том с искуснейшими витязьми двора нашего. Сие, однако, служа с одной стороны к ее славе, причинило с другой ее несчастие. Родительница наша княгиня Селта, вменяя в честь себе иметь в дочери своей искусную ратницу, взяла ее с собою па звериный лов, где она и похищена Бабою Ягою.
Я не могу описать вам, какую навлекло сие горесть моим родителям, а особливо мне. Разосланы целые войска и поиск, призваны все славнейшие волхвы, но первые возвратились без успеха, не могши ни малейшего принять известия о следах хищницы, а вторые тщетно припевали в помощь свое искусство, и следствие показало, что они обманщики, ибо они, согласясь, объявили о достоверной смерти сестры моей и что она, по обыкновению, съедена Бабою Ягою. Родители мои оплакали смерть, но я не мог удовольствоваться одними слезами, я хотел погибнуть или отмстить ведьме за ее злобу. Ведал я, что никогда не получу дозволения на таковое предприятие от моих родителей, и для того собрался уехать тайно, так что не вверил сего ни любимцу моему Слотану. Я написал письмо к моим родителям, уведомляя в оном о моем намерении и о причинах, побудивших меня к тайному отъезду, оставил оное на столике в моей спальне, вооружился и оставил столицу обрскую.
Долго не решался я, в которую сторону мне обратить путь мой; наведывался всюду, никто не ведал жилища Бабы Яги, а многие еще и смеялись таковым вопросам, считая Бабу Ягу выдуманною баснею; однако известно, что оные есть в природе, говорили другие, начинали между собою за то спорить, и я принужден был оставлять их оканчивать спор сей кулаками. Каждый, претерпевший несчастие от женщины, имел право доказывать, что есть Бабы Яги, равно и другой, не видавший от сего пола кроме любви, удовольствия и кротости, мог опровергать, что оных нет. Люди всегда заключают по собственным чувствованиям, всегда так судят, всегда спорят и дерутся. Что до меня, я не находил удовлетворения в моей печали и проехал за Дунай чрез поселения римлян, область аланов, до княжества русского. В лесах, простирающихся к области древлян, сбился я с пути и, ездя целую почти ночь, увидел наконец блеснувший слабый свет. Я следовал на оный и увидел глубоких лет пустынника, греющегося у огня пред своею хижиною. Старец глядел на меня с примечанием; я сошел с коня, привязал оного к дереву и, подшед с почтением, просил у него дозволения обогреться. Пустынник принял меня вежливо, из чего я заключил, что он не всегда был тем, что теперь представляет. Он предложил мне разные сушеные плоды; я с благодарностью пользовался его угощением и открыл ему причину моего странствования.
— Князь,— отвечал он мне,— я похваляю доброе твое намерение, но не могу тебя наставить, каким средством до оного достигнуть, кроме что советую тебе ехать в землю дулебов и бужан и тамо вопросить славное боговещалище; я столько ведаю о прорицаниях обожаемой там Золотой Бабы, что не сомневаюсь, чтоб ты не получил подлинного наставления себе. Волнуемый бедствиями светской жизни, был я тамо, божественный совет повелел мне удалиться мира, и я уверяю тебя, что я забыл здесь все случившиеся со мною несчастия.
Слова сии возбудили мое любопытство, и я просил пустынника рассказать мне случай своей жизни.
— Вы видели свет,— примолвил я, начав мою просьбу,— а я только во оный вступаю, то не лишите меня познания ваших случаев, кои могут быть мне в наставление.
— С радостию, любезный князь,— отвечал он,— я не имею нужды таить того, что отчасти целому известно свету, а прочее не содержит ничего, которое навлекло бы мне стыд или бы укорило мою совесть.
Он начал:
— Я надеюсь, вы слыхали о вспыльчивости Полянского князя Буйслава и о том, что он никогда не мог управлять своими страстями. Несчастия, кои претерпел от него Мирослав, его вельможа, также всенародны, чтоб не промчались они в концы вселенной; и сей Мирослав, известный только по злополучиям и коего, может быть, по наружности обвиняют, стоит пред вами.
— Возможно ли! Ах, добродетельный Мирослав! — вскричал я.— Молва никогда не смела опорочить вашего имени, оно гремит усердием вашим к государю, но подробностей его бедственной к вам ненависти я не слыхал.
— Внимайте ж оные,— сказал пустынник и продолжал: — Всяк подвержен своим слабостям, но оные нигде так не опасны, как на престоле. Буйслав был бы государь очень добрый, но страсти владели им до крайности, и льстецы, его окружающие, умели оные подкреплять и обращать к своим выгодам. Я был первый его любимец, когда он не был еще на престоле, но, вступя на оный, Буйслав меня возненавидел, ибо я беспрестанно, в монархе моем считая себе друга или чувствуя себя оным для него, не преставал обличать его наедине во всем, в чем он противодействовал своей должности.
— Государь!— говаривал я ему часто.— Никогда не забывай, что ты стоишь пред очами целого народа. Не думай, чтоб пороки, кои государи в себе имея, чают их своею багряницею быть закрытыми от глаз народа, чтоб сии пороки могли утаиться от подданных, примечающих все следы твои; стоящее на возвышенном месте скорее в глаза впадает, и они суть строгие судители дел твоих. Часто слабость, извинительная простолюдину, есть неизвинительна для носящего диадему. И что заключит народ, видящий в тебе бога, познав наконец лишь слабейшего смертного? Что помыслит он, увидя, что тот, от коего ожидают управления своего целые народы, не может управлять одним собою?
Сначала Буйслав принимал советы мои с великою благодарностью, вскоре затем слушал он их уже с немалою холодностью, а потом явно запретил мне говорить, кроме о делах по моему чину. Но я никогда не мог преодолеть моего к нему усердия и в воззрении на сие самого себя считал за ничто.
Буйслав скоро вошел во вкус, он делался всё на меннее, уверовал, что льстецы его — вещь нужная, а прочие подданные — только побочная. Заслуженные воена чальники отставлены без награждения; места градоначальников достались за умеренный откуп, заплаченный любовницам княжеских наперсников; казна государственная истощена на украшение серальских прихотей, и воины не получали уже жалованья. Роптание начиналось, надлежало войскам удовлетворить, и наложили новые по дати; оные тягостны были для земледельцев; сии оставляли жилище, пашни заросли тернием, и все дороги сделались опасны от разбоев. Видя гибель государства, сколько раз почитал я долгом звания моего представлять все пути, к оному ведущие, и со слезами просить моего князя установить лучшим употреблением скиптра колеблющийся его престол. Но какой ответ получил я за мое чистосердечие?
— Знаешь ли ты, дерзкий, — сказано мне,—что под данные никогда не подают наставления своим повели телям? Не осмеливайся никогда пред меня являться и исполняй по моим указам.
Нечего мне было больше делать, как скрыть прискорбие мое внутри души моей и исправлять тайным образом погрешности сего несчастного государя во всех тех случаях, где только мог я оные удерживать. Но мог ли я ускорять выдумывать невинные хитрости, чтоб упредить великость нестроений? Буйславом управляли порочнейшие люди обоих полов; он слепо следовал лукавым их представлениям, а они уверяли его, что он может делать все, не давая никому в том отчета. Таковое расположение не могло надолго остаться без своих следствий всеобщий бунт готов был покрыть кровию всю цветущую область полянскую, и один случай открыл оный в сто лице.
Подумайте, от какой малости учинилось начало сего великого пожара, который утушен только моим усердием Постельная собачка княжеской наложницы выбежала на улицу. Сын великого казначея проезжал тогда мимо, и лошадь его раздавила оную. Увидели сие, понесли мертвую собачку к ее госпоже и объявили, что оное воспо следовало от небрежения или намерения того, кто на лошади ехал. Она не могла узнать о сем, не упавши в обморок, и пришла в себя затем, чтоб просить отмщения оказавшему ей толь несносную обиду. Прибавлено к тому несколько поклепов, относящихся к оскорблению величества, а сего и довольно было к воспалению гнева гордого монарха. Виновный взят под стражу и осужден на смерть. Я, узнав про сие, в ужасе прибежал к Буйславу, последуемый отцом несчастного. Сей упал к ногам его и в рыданиях не мог произнесть, как только сии краткие слова:
— Пощади, государь, дни верного раба твоего, он умрет в своем сыне.
А я, с моей стороны, говорил все, что могло бы подвигнуть и каменное сердце к состраданию, выражал, что человек, которого он делает бесчадным, покрыт ранами, одолжившими отечество, и что самый сей мнимый оскорбитель княжеского величества двоекратно спас жизнь княжеского человечества, когда оно готово было сию потерять в войне с аланами, при покойном отце его; что никогда не надлежит осуждать человека по одним доносам, поколь не исследована истина преступления; и что мера заслуг и мера погрешности долженствуют очень верно быть весимы, и верный раб не прежде учинится злодеем, разве пороки перетянут заслуги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
— Ах, сударыня!— вскричал Звенислав от радости.— Вы неоцененною вестью меня одолжили. Я очень наслышался от одного из моих учителей про Тугоркана, коня его и саблю, или, лучше сказать, меч, который прозван Самосек. Сей Тугоркан был правое крыло старославенского князя Асана и покорил ему тридцать разных государств. Асан, из любви к нему, воздвиг вечный знак над его могилою, насыпав на том месте превысокий курган, который прозван бронница оттого, что сколь ни велик был оный, но весь уставлен был бронями, собранными Тугорканом с побитых от него богатырей... Ах, сударыня, обяжите меня показанием места, где бережется сие неоцененное сокровище!
Алзана следовала в сад, Звенислав, льстящийся приобресть славного коня и меч, не шел, а летел, и Тарбелс, хотя лучше желал бы очутиться в мгновение ока близ возлюбленного своего дерева, но не мог отказать в помощи своему избавителю для получения Златокопыта и Самосека. Они подняли за кольцо медную дверь, кою им указала Алзана, сошли чрез сто ступеней к первым дверям конюшни, запертым толь великим замком, что дуга во оном была в охват толщиною. Алзана хотела бежать искать ключей, но Звенислав избавил ее труда: он сбил одним ударом кулака замок и дверь с крючьев.
Богатырский конь, послышав, что настает ему служба и достается он в руки богатырю, подобному прежнему сто хозяину, заржал так сильно, что своды подземного хода потряслись, и начал отбивать двери своими копытами. Вскоре не осталось препятствия, двери выбиты, и уви дели коня, припадшего пред Звениславом на колена.
Богатырь с радости обнял его, как друга, целовал в лоб и гладил, что Златокопыту столь было чувствительно, что у него навернулись слезы, яко знак неложного признания. Тарбелс нашел также коня и, что для него было всего приятнее, то саблю и копие, у седла привязанные; он вывел оного из погреба. Звенислав сыскал третьего коня и вручил оного Алзане. После того пошел сам и ожидал, что Златокопыт, яко конь богатырский, добровольно последует за своим всадником, что и учинилось. Звенислав прежде, нежели воссел, взял непобедимый меч Самосек, воткнул оный в землю и с коленопреклонением клялся Златокопыту по обыкновению богатырскому тако:
— Я клянусь тебе, неутомимый конь, сим славным оружием, что поколь останется во мне хоть капля крови, ты будешь мой друг и участник моей славы и несчастья.
После чего* обнажил он меч, поцеловал конец оного, вложил в ножны и препоясал по себе. Конь в знак верности своей и покорности упал опять на колена, ибо он не имел только речей, но преострый разум. Когда богатырь сел на коня, оный начал прыгать толь красиво, что нельзя было глядеть на сие без восхищения.
Тарбелс нарушил утеху Звенислава, который беспрестанно занимался красивостию коня своего, он напомнил ему о его обещании Любане; они пустились чрез долы и горы и чрез несколько минут сошли с коней у очарованного дерева.
Тарбелс, увидя дерево, пролил слезы, бросился и обнимал оное. Дерево поколебалось, и ветви его опустились на шею брату Алзанину, которая не могла постигнуть причины сей отменной ласки его к бездушному растению; однако Звенислав тотчас вывел ее из удивления, или, лучше сказать, оное умножил, помазав пень дерева оного желчью змеиною. В то мгновение ветви и кора исчезли, и предстала на месте его девица, могущая спорить в красоте своей с богинею утех.
Она бросилась с объятиями к брату Алзанину, а сей заключил ее в своих; они не могли больше произнесть, как только имена свои: «Ах, Тарбелс! Ах, Аюбана!» — и проливали радостные слезы.
Звенислав не упустил сего промежутка времени, он целовал руки у своей княжны и наговорил ей тысячу нежностей. Однако они опомнились, и первая Любана освободилась из объятий своего любовника, чтоб принести благодарность своему избавителю.
Тарбелс указал ей сестру свою, и сия, понимая, что значит Аюбана в сердце ее брата, оказывала ей истинные ласкания.
— Теперь, дражайший Звенислав,— начал князь обрский,— должен я рассказать тебе и сестре моей приключения мои и сей прелестной царевны и тем удовольствовать желание твое, которое примечаю я из твоих взоров.
Они все сели на землю, и Тарбелс повествовал.
ПРИКЛЮЧЕНИЯ ТАРБЕАСА И ЛЮБАНЫ
— Надеюсь, что сестра моя предуведомила вас, что она и я — дети Котагеда, князя обрского. Алзана и я с младенчества любили друг друга столько, что никогда не могли быть разлучно. Хотя я шестью годами был ее старее, но из дружбы к ней делил с нею все ее детские забавы; равно и она, когда я упражнялся в навычке владеть конем и оружием, не хотела от меня отстать, и могу сказать, что десяти лет могла спорить в том с искуснейшими витязьми двора нашего. Сие, однако, служа с одной стороны к ее славе, причинило с другой ее несчастие. Родительница наша княгиня Селта, вменяя в честь себе иметь в дочери своей искусную ратницу, взяла ее с собою па звериный лов, где она и похищена Бабою Ягою.
Я не могу описать вам, какую навлекло сие горесть моим родителям, а особливо мне. Разосланы целые войска и поиск, призваны все славнейшие волхвы, но первые возвратились без успеха, не могши ни малейшего принять известия о следах хищницы, а вторые тщетно припевали в помощь свое искусство, и следствие показало, что они обманщики, ибо они, согласясь, объявили о достоверной смерти сестры моей и что она, по обыкновению, съедена Бабою Ягою. Родители мои оплакали смерть, но я не мог удовольствоваться одними слезами, я хотел погибнуть или отмстить ведьме за ее злобу. Ведал я, что никогда не получу дозволения на таковое предприятие от моих родителей, и для того собрался уехать тайно, так что не вверил сего ни любимцу моему Слотану. Я написал письмо к моим родителям, уведомляя в оном о моем намерении и о причинах, побудивших меня к тайному отъезду, оставил оное на столике в моей спальне, вооружился и оставил столицу обрскую.
Долго не решался я, в которую сторону мне обратить путь мой; наведывался всюду, никто не ведал жилища Бабы Яги, а многие еще и смеялись таковым вопросам, считая Бабу Ягу выдуманною баснею; однако известно, что оные есть в природе, говорили другие, начинали между собою за то спорить, и я принужден был оставлять их оканчивать спор сей кулаками. Каждый, претерпевший несчастие от женщины, имел право доказывать, что есть Бабы Яги, равно и другой, не видавший от сего пола кроме любви, удовольствия и кротости, мог опровергать, что оных нет. Люди всегда заключают по собственным чувствованиям, всегда так судят, всегда спорят и дерутся. Что до меня, я не находил удовлетворения в моей печали и проехал за Дунай чрез поселения римлян, область аланов, до княжества русского. В лесах, простирающихся к области древлян, сбился я с пути и, ездя целую почти ночь, увидел наконец блеснувший слабый свет. Я следовал на оный и увидел глубоких лет пустынника, греющегося у огня пред своею хижиною. Старец глядел на меня с примечанием; я сошел с коня, привязал оного к дереву и, подшед с почтением, просил у него дозволения обогреться. Пустынник принял меня вежливо, из чего я заключил, что он не всегда был тем, что теперь представляет. Он предложил мне разные сушеные плоды; я с благодарностью пользовался его угощением и открыл ему причину моего странствования.
— Князь,— отвечал он мне,— я похваляю доброе твое намерение, но не могу тебя наставить, каким средством до оного достигнуть, кроме что советую тебе ехать в землю дулебов и бужан и тамо вопросить славное боговещалище; я столько ведаю о прорицаниях обожаемой там Золотой Бабы, что не сомневаюсь, чтоб ты не получил подлинного наставления себе. Волнуемый бедствиями светской жизни, был я тамо, божественный совет повелел мне удалиться мира, и я уверяю тебя, что я забыл здесь все случившиеся со мною несчастия.
Слова сии возбудили мое любопытство, и я просил пустынника рассказать мне случай своей жизни.
— Вы видели свет,— примолвил я, начав мою просьбу,— а я только во оный вступаю, то не лишите меня познания ваших случаев, кои могут быть мне в наставление.
— С радостию, любезный князь,— отвечал он,— я не имею нужды таить того, что отчасти целому известно свету, а прочее не содержит ничего, которое навлекло бы мне стыд или бы укорило мою совесть.
Он начал:
— Я надеюсь, вы слыхали о вспыльчивости Полянского князя Буйслава и о том, что он никогда не мог управлять своими страстями. Несчастия, кои претерпел от него Мирослав, его вельможа, также всенародны, чтоб не промчались они в концы вселенной; и сей Мирослав, известный только по злополучиям и коего, может быть, по наружности обвиняют, стоит пред вами.
— Возможно ли! Ах, добродетельный Мирослав! — вскричал я.— Молва никогда не смела опорочить вашего имени, оно гремит усердием вашим к государю, но подробностей его бедственной к вам ненависти я не слыхал.
— Внимайте ж оные,— сказал пустынник и продолжал: — Всяк подвержен своим слабостям, но оные нигде так не опасны, как на престоле. Буйслав был бы государь очень добрый, но страсти владели им до крайности, и льстецы, его окружающие, умели оные подкреплять и обращать к своим выгодам. Я был первый его любимец, когда он не был еще на престоле, но, вступя на оный, Буйслав меня возненавидел, ибо я беспрестанно, в монархе моем считая себе друга или чувствуя себя оным для него, не преставал обличать его наедине во всем, в чем он противодействовал своей должности.
— Государь!— говаривал я ему часто.— Никогда не забывай, что ты стоишь пред очами целого народа. Не думай, чтоб пороки, кои государи в себе имея, чают их своею багряницею быть закрытыми от глаз народа, чтоб сии пороки могли утаиться от подданных, примечающих все следы твои; стоящее на возвышенном месте скорее в глаза впадает, и они суть строгие судители дел твоих. Часто слабость, извинительная простолюдину, есть неизвинительна для носящего диадему. И что заключит народ, видящий в тебе бога, познав наконец лишь слабейшего смертного? Что помыслит он, увидя, что тот, от коего ожидают управления своего целые народы, не может управлять одним собою?
Сначала Буйслав принимал советы мои с великою благодарностью, вскоре затем слушал он их уже с немалою холодностью, а потом явно запретил мне говорить, кроме о делах по моему чину. Но я никогда не мог преодолеть моего к нему усердия и в воззрении на сие самого себя считал за ничто.
Буйслав скоро вошел во вкус, он делался всё на меннее, уверовал, что льстецы его — вещь нужная, а прочие подданные — только побочная. Заслуженные воена чальники отставлены без награждения; места градоначальников достались за умеренный откуп, заплаченный любовницам княжеских наперсников; казна государственная истощена на украшение серальских прихотей, и воины не получали уже жалованья. Роптание начиналось, надлежало войскам удовлетворить, и наложили новые по дати; оные тягостны были для земледельцев; сии оставляли жилище, пашни заросли тернием, и все дороги сделались опасны от разбоев. Видя гибель государства, сколько раз почитал я долгом звания моего представлять все пути, к оному ведущие, и со слезами просить моего князя установить лучшим употреблением скиптра колеблющийся его престол. Но какой ответ получил я за мое чистосердечие?
— Знаешь ли ты, дерзкий, — сказано мне,—что под данные никогда не подают наставления своим повели телям? Не осмеливайся никогда пред меня являться и исполняй по моим указам.
Нечего мне было больше делать, как скрыть прискорбие мое внутри души моей и исправлять тайным образом погрешности сего несчастного государя во всех тех случаях, где только мог я оные удерживать. Но мог ли я ускорять выдумывать невинные хитрости, чтоб упредить великость нестроений? Буйславом управляли порочнейшие люди обоих полов; он слепо следовал лукавым их представлениям, а они уверяли его, что он может делать все, не давая никому в том отчета. Таковое расположение не могло надолго остаться без своих следствий всеобщий бунт готов был покрыть кровию всю цветущую область полянскую, и один случай открыл оный в сто лице.
Подумайте, от какой малости учинилось начало сего великого пожара, который утушен только моим усердием Постельная собачка княжеской наложницы выбежала на улицу. Сын великого казначея проезжал тогда мимо, и лошадь его раздавила оную. Увидели сие, понесли мертвую собачку к ее госпоже и объявили, что оное воспо следовало от небрежения или намерения того, кто на лошади ехал. Она не могла узнать о сем, не упавши в обморок, и пришла в себя затем, чтоб просить отмщения оказавшему ей толь несносную обиду. Прибавлено к тому несколько поклепов, относящихся к оскорблению величества, а сего и довольно было к воспалению гнева гордого монарха. Виновный взят под стражу и осужден на смерть. Я, узнав про сие, в ужасе прибежал к Буйславу, последуемый отцом несчастного. Сей упал к ногам его и в рыданиях не мог произнесть, как только сии краткие слова:
— Пощади, государь, дни верного раба твоего, он умрет в своем сыне.
А я, с моей стороны, говорил все, что могло бы подвигнуть и каменное сердце к состраданию, выражал, что человек, которого он делает бесчадным, покрыт ранами, одолжившими отечество, и что самый сей мнимый оскорбитель княжеского величества двоекратно спас жизнь княжеского человечества, когда оно готово было сию потерять в войне с аланами, при покойном отце его; что никогда не надлежит осуждать человека по одним доносам, поколь не исследована истина преступления; и что мера заслуг и мера погрешности долженствуют очень верно быть весимы, и верный раб не прежде учинится злодеем, разве пороки перетянут заслуги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30