https://wodolei.ru/
Сей опустошил дорогу, которую я проезжала, и погублял всех на оную вспадающих. Он появился ко мне в виде страшного мертвеца, имеющего железные когти, напал и старался растерзать меня. Я имела столько отважности, чтоб отразить его нападение, и чародей, видя неудачу в намерении своем, отшел от меня, произнеся ужасные клятвы и угрозы. Он предвещал мне, что я скоро буду побеждена богатырем киевским. Я смеялась таковым угрозам, но с того времени, конечно, по чародейству Твердовского, сделалась я очень сонлива. Для сего, победя тысячника киевского, удержала я оного при себе, для стражи во время моего сна. Но чему быть, то будет. Ты, любезный неприятель, превозмог мою предосторожность и... дал мне знать, что женщина подвержена своим слабостям и что мужчины много имеют средств победить ее гордость...
Признаюсь, что наглый твой поступок поверг меня в отчаяние, и справедливый гнев мой побуждал к жестокому над тобой отмщению, но посреди самой моей ярости находила я в себе чувствование, в пользу твою клонящееся. Долго я сражалась сама с собою, осуждала убеждающую меня слабость. Стократно определяла твою погибель, столько ж уступала моему сердцу и наконец испытала, что я женщина. Я не могла простить тебе, но невозможно уже было и покушаться на жизнь твою. Она учинилась мне драгоценною, и я искала уже тебя для того только, чтоб ты признался в вине своей. Я сыскала тебя и жертвую. Я познаю цену победы моей. Тогда я покоряла богатырей только временно, но в тебе надеюсь иметь пленника навеки.
Сей пламенный разговор окончился поцелуем и подал случай наговорить богатырю киевскому тысячи нежных извинений, тысячу ласкательств; но я сомневаюсь, чтоб удержался он от преступления, в коем извинялся. Сказать правду: не существенность преступления составляет вину, а обстоятельство и время.
Солнце взошло уже, и самодержец русский увидел опасную неприятельницу, с покорностию подвергшуюся его законам. Царь-девица не скрыла, на каких условиях вступает она в подданство. Алеша Попович просил дозволения у своего государя о дозволении сдержать ему свое слово. Владимир охотно соизволил на брак сей, который совершен во дворце в тот же день с превеликим торжеством. Пиршества продолжались целую неделю, и старый богатырь Чурило Пленкович, подгулявши на свадьбе у сына, имел случай сказать: «Противу жестокой женщины всегда должно высылать молодого пригожего детину».
Больше неизвестно о подвигах славного богатыря сего. Насильство времени лишило нас дальнейших о нем сведений, кроме что он жил в великом согласии с своею женою и одарен был от великого князя великим именем. Слышал я, что есть отрывки о победах его, учиненных во услужении Владимировом, в летописях косожских и угрских, но сии не пощажены также древностию, и сказывают, что листы в них все сгнили.
Впрочем, желающие ведать о прочих славных и могучих богатырях русских, также и о богатыре, служившем князю Владимиру под именем дворянина Заолешанина, те да потрудятся поискать повествования о них в тех курганах, коих довольное число в разных местах находится. Уверяют, что все сии земляные насыпи заключают в себе свидетельство славных происшествий, но я не имею времени оные раскапывать.
Повесть о дворянине
Заолешанине — богатыре,
служившем князю Владимиру
Громобой , полковой воевода великого князя Святослава Игоревича, утружденный военными подвигами, удалился по смерти своего государя в свои вотчины. Привыкши к звуку оружия, недолго мог он наслаждаться уединением* в часах, посвящаемых им спокойным размышлениям, скоро начались оказываться промежки, кои повергали его в беспокоящее уныние. Он не находил уже удовольствия прогуливаться на прекрасных берегах реки Клязмы, где имел дом свой. Луга, рощицы и прозрачные струи бьющих источников не изображали ему той привлекающей природы, которая прежде казалась ему истинным елементом человека здравомыслящего. Скука последовала ему в переменяемые места, и одна только псовая охота, представляющая некоторое подобие войны, составлявшей прежде наилучшее его упражнение, учинилась для него необходимою Он почасту провождал целые дни в густых лесах
В один из приятнейших весенних дней, когда плодоносный Световид умеренным своим дыханием распростер уже по земле зеленеющиеся ковры, коим толь неудачно тщится спорить человеческое искусство, Громобой в густейших и удаленнейших Заклязмских пустынях потерял своих псов; он разослал всех своих охотников искать оных.
День почти кончался, люди его не возвращались, и наступающая ночь принудила его восприять путь к своему дому Сначала казалось ему, что возвращается он надлежащею дорогою, но вдруг узрел себя в преужасных дебрях. Навислые деревья, сплетшиеся оных ветви, торчащие из боков колоды препятствовали ему ехать; он хотел искать дороги, с которой сбился, и оборотил своего коня; но позади его были преопаснейшие стремнины и пропасти, так что он не мог без трепета вообразить, каким образом миновал он сии опасности, и не приметя, когда проезжал оные. В недоумении слез он с коня и продирался сквозь препятствующие ему густины, ведя оного за повод; но отпрыгнувшая ветвь стегнула коня его, который, испугавшись сего, вырвался, поскакал и, оборвавшись со стремнины, пропал в глазах его.
Солнце скрывалось уже за леса, ночь приближалась, и Громобой не знал, что ему начать: опасность ночевать в пустыне побудила его шествовать на случай. Продираясь сквозь кусты, с каждым шагом находил он меньше препятствия; природа от часу умягчала свою дикость, и в одно мгновение очутился он на прелестной поляне. Высокие древа окружали оную и представляли как бы искусством сделанные зеленые стены. Тысячи благоухающих цветов наполняли воздух ароматами, а колебающий оные зефир приносил сии к Громобою и побуждал его думать, что он зашел в область богини или волшебницы. Прозрачный водомет бил из развалившегося садового здания; все изображало тут древность, но не запустение; разбросанные остатки камней и истуканов казали, что они учреждены с тем намерением, чтоб прохожего привлечь и привести в задумчивость. Дерновая софа, имеющая тень от сплетшихся роз, находилась близ водомета; не можно было ее видеть и не пожелать на оную сесть, что учинил и Громобой. Шум воды, стремящейся из водомета и рассекающейся о камни, тотчас вовлек его в некоторое сладостное уныние; он не помнил, где он, и рад бы был спорить, что в тот день не выезжал на охоту. Пустыня, опасность и пропажа лошади исчезли в его мыслях.
— Есть еще на свете места,— говорил он,— в коих могу я быть доволен! Здесь нет той пустоты в душе моей, которая повсюду повергает меня в скуку. Кажется, сего только и требовало мое сердце, чтоб я сюда пришел, здесь оно только трепещет, но не стонет.
Слова его остановлены были нежнейшим женским голосом, который происходил в недальности от него и пел следующее. Голос умолк, и тяжкий вздох на крылах зефира промчался в тишине вечерней зари. Казалось, он поколебал все цветочки и листы, но более всех сердце Громобоево; он ветрел сей вздох своим; он не смел шевельнуться, пока продолжалося пение; он был вне себя; теперь он опомнился, но затем, чтоб впасть в изумление; он встает поспешно, оглядывается кругом, ничего не видит, негодует на свои взоры, посылает их вновь пробежать окрестности — предмет его удивления сокрыт от них пребывает. Сердце его начинает трепетать; он вопрошает себя о причине сего беспокойства и, не дождавшись ответа от рассуждения, идет. Все углы, все стороны обысканы — нет ничего. Он остановляется, подслушивает — одна лишь тишина господствует всюду. Беспокойство его умножается, нетерпеливость побуждает его бежать взад и вперед; он устал и мстил своей неудаче вздохом.
— О божественный голос! — возопил потом Громобой.— Затем ли ты толь сладок, чтоб не видать уст, из коих ты происходишь? Ах, прелестная певица! Не скрывай себя от человека, который бохее всех на свете приемлет участие в твоих стенаниях!
Но какое удивление для Громобоя: он услышал опять тот голос близ самого себя — ему говорит:
— Принимать участие, не зная для кого, есть только любопытство, и лишь в том, чтоб узнать, кто несчастен. Довольно, Громобой, ты меня никогда не увидишь!.. Я стенаю от любви; ее мучения удовлетворяются только любовью ж, ты их не ведаешь. Ах! Ты никогда меня не увидишь. Ты знаешь меня, богиня! — вскричал Громобой, упав на колена.— Прими сие поклонение в местах, тебе посвященных. Знаю, что не могу тебя видеть; я недостоин... Но если б только смертный не должен был умереть от взора на божество... Но нет, мне не можно жить, тебя не видя! О богиня! Накажи меня за дерзостное желание воззреть на тебя самою сею казнию!
— Если б я была и богиня,— отвечал голос, Громовой должен бы жить, но ах, я смертная и тем только не счастнейшая, что не удовлетворю твоему требованию Желающий меня увидеть должен в меня влюбиться страстно, меня не видя, и на условии не видать меня никогда... Хочешь ли ты предать себя сим бесполезным страданиям и в состоянии ль доказать невидимой Милане, что ты ее любишь?
Доказать тебе! Ах, несравненная Милана! Я люблю тебя, обожаю, я готов был сказать сие, когда только услышал твой прелестный голос; ты проникла им в мою душу и приуготовила сердце иметь восхитительную надежду, что все выражения песни твоей стремятся на меня Я полюбил уже, тебя не видя, и если только поверишь истинным словам моим: я любил тебя, не ведая, есть ли ты на свете; сердце мое, никем еще в жизни не плененное, нашло себя в мучениях, кой час вступил я в пределы, где ты обитаешь, что, впрочем, бы значили нечаянная перемена в спокойствии моего духа, омерзение ко всем обыкновенным моим упражнениям и то неизвестное желание сердца моего, которое, ведаю теперь, хотело любить тебя?
— Усильность любопытства,— подхватил голос, может приводить человека ко всяким выдумкам, на словам можно говорить все.
Если тебе надобны клятвы..
Они также слова,— сказал голос Я желаю дока зательств, а ты какие можешь мне подать? Первое, что ты любишь невидимку, тут уж нет никаких ожиданий, а потом и любить без надежды нельзя; поверю ль я, чтоб гы мог любить меня, согласясь вечно меня не видать
Ах, на все, на все согласен, кроме только одного, чтоб ты меня не ненавидела, дражайшая Милана!.. Я знаю, что со мной делается, не ведаю, что предприемлю, но не сомневаюсь, что люблю тебя больше моей жизни. Кажется, я должен буду обожать тебя и тогда, если ты скажешь мне, что я не такой счастливец для коего ты пела столь для меня очаровательно.
Прости, Громобой,— сказал голос со вздохом может быть, ты не обманываешь... Может быть, ты не раскаешься, что меня...
Она не докончала, сам Громобой не допустил ее к тому; он бросился объять ее колена, коих не видал, но, подобно Иксиону, ловил только воздух. Он кричал:
— Помедли, любезная!.. Позволь хоть сие утешение.
— Ты не для утех обещался любить меня; помни, что ты не увидишь меня вечно!.. Прости!— кричал ему голос, удаляясь, и последнее слово неслось уже к нему из густины леса.
— Не видать тебя!—возопил Громобой, вскоча.— Нет, я не согласен на толь варварское условие! Ах,— продолжал он, остановясь,— я обещал сие... мне должно было сие обещать, я пленен ею! Но что я,— вопрошал он себя, опамятовавшись,— где я и кого люблю? Мечту только; можно ли любить то, чего не знаешь?.. Опомнись, Громобой, и вздумай о своей опасности, ты один в пустыне, где нет [никого], кроме диких зверей. Пойдем!
«Поколь еще останься здесь,— вещало ему сердце,— ты не пойдешь от мест, в коих обитает моя обладательница!» «Обладательница моя,— думал он, возвращаясь на софу к водомету,— кто она?.. Все сие игра воображения, здесь все ложно, все очарование, кроме того только, что я не удалюсь отсюда, тайное притяжение удерживает меня, повеления души моей прицепляют меня к обворожению; оно лестно, оно утешает меня, и я остаюсь здесь» — Он сел на софу.
Уже смерклось, но Громобой, занятый любовию и рассуждениями, был игрою надежды и сомнения. «Я люблю,—думал он,—утешаюсь тем, в чем нет никаких ожиданий. Я пленился одним только голосом; откуда оный происшел? Сия Милана, из коей воображения мои сооружают предмет, достойный моего обожания,—только волшебный облак, я ее вечно не увижу, она меня в том сама уверила... Сие привидение предостерегало меня, чтоб я не был безумен ему верить. Нет, это было не привидение: Милана называла себя несчастною смертною; из темных ее выражений кажется, что она обворожена и не смеет открыть тайны волшебства, в коей зависит ее освобождение... Истинно так! Чем более я рассуждаю, тем явственнее постигаю требование ее, до сего относящееся: она сделается видимою, когда в нее влюбятся без надежды!..»
— Дражайшая Милана!— вскричал он по сем слове.— Талисман, удерживающий мое счастие, скоро рушится!
Я увижу тебя; волшебник, тебя мучащий, приуготовляет твое избавление, влияв в меня непонятную мне страсть к тебе; я люблю тебя нелицемерно; люблю, сам не зная кого. Ты столько мила мне, что я готов не видать тебя вечно, если только от того зависит твоя польза... Увы, Милана, ты уже ' счастлива, волшебство кончилось, но я... возможно ль? Я тебя не увижу никогда; судьба твоя и мое злосчастие сего требуют... Я согласен!.. Но может ли быть какое-либо волшебство столь люто; запретишь ли ты сама из благодарности в единой моей надежде наслаждаться твоим голосом! Нет, я его услышу! Ты не можешь быть жестока, и в сих местах ты будешь подавать сию единую отраду: я буду говорить с тобою... Ты будешь приходить в сию пустыню и отдашь мне сию софу: она будет моя постеля и мой гроб... мне не можно удалиться от места, где я тебя почувствовал... и хотя б сей мой разговор с тобою уже последний... Ах, Милана!
Вздох пресек его слова. Он повергся на софе, мучился, надеялся, отчаивался и заснул влюбленным без всяких ожиданий.
Уже румяная Зимцерла рассыпала розы свои на востоке, страстный соловей воспевал уже любовь свою, и громкий его голос проливался до ушей Громобоевых, но он еще покоился во объятиях сна, если только можно назвать упокоением то состояние, в коем тысячи мучительных представлений терзали его чувства.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
Признаюсь, что наглый твой поступок поверг меня в отчаяние, и справедливый гнев мой побуждал к жестокому над тобой отмщению, но посреди самой моей ярости находила я в себе чувствование, в пользу твою клонящееся. Долго я сражалась сама с собою, осуждала убеждающую меня слабость. Стократно определяла твою погибель, столько ж уступала моему сердцу и наконец испытала, что я женщина. Я не могла простить тебе, но невозможно уже было и покушаться на жизнь твою. Она учинилась мне драгоценною, и я искала уже тебя для того только, чтоб ты признался в вине своей. Я сыскала тебя и жертвую. Я познаю цену победы моей. Тогда я покоряла богатырей только временно, но в тебе надеюсь иметь пленника навеки.
Сей пламенный разговор окончился поцелуем и подал случай наговорить богатырю киевскому тысячи нежных извинений, тысячу ласкательств; но я сомневаюсь, чтоб удержался он от преступления, в коем извинялся. Сказать правду: не существенность преступления составляет вину, а обстоятельство и время.
Солнце взошло уже, и самодержец русский увидел опасную неприятельницу, с покорностию подвергшуюся его законам. Царь-девица не скрыла, на каких условиях вступает она в подданство. Алеша Попович просил дозволения у своего государя о дозволении сдержать ему свое слово. Владимир охотно соизволил на брак сей, который совершен во дворце в тот же день с превеликим торжеством. Пиршества продолжались целую неделю, и старый богатырь Чурило Пленкович, подгулявши на свадьбе у сына, имел случай сказать: «Противу жестокой женщины всегда должно высылать молодого пригожего детину».
Больше неизвестно о подвигах славного богатыря сего. Насильство времени лишило нас дальнейших о нем сведений, кроме что он жил в великом согласии с своею женою и одарен был от великого князя великим именем. Слышал я, что есть отрывки о победах его, учиненных во услужении Владимировом, в летописях косожских и угрских, но сии не пощажены также древностию, и сказывают, что листы в них все сгнили.
Впрочем, желающие ведать о прочих славных и могучих богатырях русских, также и о богатыре, служившем князю Владимиру под именем дворянина Заолешанина, те да потрудятся поискать повествования о них в тех курганах, коих довольное число в разных местах находится. Уверяют, что все сии земляные насыпи заключают в себе свидетельство славных происшествий, но я не имею времени оные раскапывать.
Повесть о дворянине
Заолешанине — богатыре,
служившем князю Владимиру
Громобой , полковой воевода великого князя Святослава Игоревича, утружденный военными подвигами, удалился по смерти своего государя в свои вотчины. Привыкши к звуку оружия, недолго мог он наслаждаться уединением* в часах, посвящаемых им спокойным размышлениям, скоро начались оказываться промежки, кои повергали его в беспокоящее уныние. Он не находил уже удовольствия прогуливаться на прекрасных берегах реки Клязмы, где имел дом свой. Луга, рощицы и прозрачные струи бьющих источников не изображали ему той привлекающей природы, которая прежде казалась ему истинным елементом человека здравомыслящего. Скука последовала ему в переменяемые места, и одна только псовая охота, представляющая некоторое подобие войны, составлявшей прежде наилучшее его упражнение, учинилась для него необходимою Он почасту провождал целые дни в густых лесах
В один из приятнейших весенних дней, когда плодоносный Световид умеренным своим дыханием распростер уже по земле зеленеющиеся ковры, коим толь неудачно тщится спорить человеческое искусство, Громобой в густейших и удаленнейших Заклязмских пустынях потерял своих псов; он разослал всех своих охотников искать оных.
День почти кончался, люди его не возвращались, и наступающая ночь принудила его восприять путь к своему дому Сначала казалось ему, что возвращается он надлежащею дорогою, но вдруг узрел себя в преужасных дебрях. Навислые деревья, сплетшиеся оных ветви, торчащие из боков колоды препятствовали ему ехать; он хотел искать дороги, с которой сбился, и оборотил своего коня; но позади его были преопаснейшие стремнины и пропасти, так что он не мог без трепета вообразить, каким образом миновал он сии опасности, и не приметя, когда проезжал оные. В недоумении слез он с коня и продирался сквозь препятствующие ему густины, ведя оного за повод; но отпрыгнувшая ветвь стегнула коня его, который, испугавшись сего, вырвался, поскакал и, оборвавшись со стремнины, пропал в глазах его.
Солнце скрывалось уже за леса, ночь приближалась, и Громобой не знал, что ему начать: опасность ночевать в пустыне побудила его шествовать на случай. Продираясь сквозь кусты, с каждым шагом находил он меньше препятствия; природа от часу умягчала свою дикость, и в одно мгновение очутился он на прелестной поляне. Высокие древа окружали оную и представляли как бы искусством сделанные зеленые стены. Тысячи благоухающих цветов наполняли воздух ароматами, а колебающий оные зефир приносил сии к Громобою и побуждал его думать, что он зашел в область богини или волшебницы. Прозрачный водомет бил из развалившегося садового здания; все изображало тут древность, но не запустение; разбросанные остатки камней и истуканов казали, что они учреждены с тем намерением, чтоб прохожего привлечь и привести в задумчивость. Дерновая софа, имеющая тень от сплетшихся роз, находилась близ водомета; не можно было ее видеть и не пожелать на оную сесть, что учинил и Громобой. Шум воды, стремящейся из водомета и рассекающейся о камни, тотчас вовлек его в некоторое сладостное уныние; он не помнил, где он, и рад бы был спорить, что в тот день не выезжал на охоту. Пустыня, опасность и пропажа лошади исчезли в его мыслях.
— Есть еще на свете места,— говорил он,— в коих могу я быть доволен! Здесь нет той пустоты в душе моей, которая повсюду повергает меня в скуку. Кажется, сего только и требовало мое сердце, чтоб я сюда пришел, здесь оно только трепещет, но не стонет.
Слова его остановлены были нежнейшим женским голосом, который происходил в недальности от него и пел следующее. Голос умолк, и тяжкий вздох на крылах зефира промчался в тишине вечерней зари. Казалось, он поколебал все цветочки и листы, но более всех сердце Громобоево; он ветрел сей вздох своим; он не смел шевельнуться, пока продолжалося пение; он был вне себя; теперь он опомнился, но затем, чтоб впасть в изумление; он встает поспешно, оглядывается кругом, ничего не видит, негодует на свои взоры, посылает их вновь пробежать окрестности — предмет его удивления сокрыт от них пребывает. Сердце его начинает трепетать; он вопрошает себя о причине сего беспокойства и, не дождавшись ответа от рассуждения, идет. Все углы, все стороны обысканы — нет ничего. Он остановляется, подслушивает — одна лишь тишина господствует всюду. Беспокойство его умножается, нетерпеливость побуждает его бежать взад и вперед; он устал и мстил своей неудаче вздохом.
— О божественный голос! — возопил потом Громобой.— Затем ли ты толь сладок, чтоб не видать уст, из коих ты происходишь? Ах, прелестная певица! Не скрывай себя от человека, который бохее всех на свете приемлет участие в твоих стенаниях!
Но какое удивление для Громобоя: он услышал опять тот голос близ самого себя — ему говорит:
— Принимать участие, не зная для кого, есть только любопытство, и лишь в том, чтоб узнать, кто несчастен. Довольно, Громобой, ты меня никогда не увидишь!.. Я стенаю от любви; ее мучения удовлетворяются только любовью ж, ты их не ведаешь. Ах! Ты никогда меня не увидишь. Ты знаешь меня, богиня! — вскричал Громобой, упав на колена.— Прими сие поклонение в местах, тебе посвященных. Знаю, что не могу тебя видеть; я недостоин... Но если б только смертный не должен был умереть от взора на божество... Но нет, мне не можно жить, тебя не видя! О богиня! Накажи меня за дерзостное желание воззреть на тебя самою сею казнию!
— Если б я была и богиня,— отвечал голос, Громовой должен бы жить, но ах, я смертная и тем только не счастнейшая, что не удовлетворю твоему требованию Желающий меня увидеть должен в меня влюбиться страстно, меня не видя, и на условии не видать меня никогда... Хочешь ли ты предать себя сим бесполезным страданиям и в состоянии ль доказать невидимой Милане, что ты ее любишь?
Доказать тебе! Ах, несравненная Милана! Я люблю тебя, обожаю, я готов был сказать сие, когда только услышал твой прелестный голос; ты проникла им в мою душу и приуготовила сердце иметь восхитительную надежду, что все выражения песни твоей стремятся на меня Я полюбил уже, тебя не видя, и если только поверишь истинным словам моим: я любил тебя, не ведая, есть ли ты на свете; сердце мое, никем еще в жизни не плененное, нашло себя в мучениях, кой час вступил я в пределы, где ты обитаешь, что, впрочем, бы значили нечаянная перемена в спокойствии моего духа, омерзение ко всем обыкновенным моим упражнениям и то неизвестное желание сердца моего, которое, ведаю теперь, хотело любить тебя?
— Усильность любопытства,— подхватил голос, может приводить человека ко всяким выдумкам, на словам можно говорить все.
Если тебе надобны клятвы..
Они также слова,— сказал голос Я желаю дока зательств, а ты какие можешь мне подать? Первое, что ты любишь невидимку, тут уж нет никаких ожиданий, а потом и любить без надежды нельзя; поверю ль я, чтоб гы мог любить меня, согласясь вечно меня не видать
Ах, на все, на все согласен, кроме только одного, чтоб ты меня не ненавидела, дражайшая Милана!.. Я знаю, что со мной делается, не ведаю, что предприемлю, но не сомневаюсь, что люблю тебя больше моей жизни. Кажется, я должен буду обожать тебя и тогда, если ты скажешь мне, что я не такой счастливец для коего ты пела столь для меня очаровательно.
Прости, Громобой,— сказал голос со вздохом может быть, ты не обманываешь... Может быть, ты не раскаешься, что меня...
Она не докончала, сам Громобой не допустил ее к тому; он бросился объять ее колена, коих не видал, но, подобно Иксиону, ловил только воздух. Он кричал:
— Помедли, любезная!.. Позволь хоть сие утешение.
— Ты не для утех обещался любить меня; помни, что ты не увидишь меня вечно!.. Прости!— кричал ему голос, удаляясь, и последнее слово неслось уже к нему из густины леса.
— Не видать тебя!—возопил Громобой, вскоча.— Нет, я не согласен на толь варварское условие! Ах,— продолжал он, остановясь,— я обещал сие... мне должно было сие обещать, я пленен ею! Но что я,— вопрошал он себя, опамятовавшись,— где я и кого люблю? Мечту только; можно ли любить то, чего не знаешь?.. Опомнись, Громобой, и вздумай о своей опасности, ты один в пустыне, где нет [никого], кроме диких зверей. Пойдем!
«Поколь еще останься здесь,— вещало ему сердце,— ты не пойдешь от мест, в коих обитает моя обладательница!» «Обладательница моя,— думал он, возвращаясь на софу к водомету,— кто она?.. Все сие игра воображения, здесь все ложно, все очарование, кроме того только, что я не удалюсь отсюда, тайное притяжение удерживает меня, повеления души моей прицепляют меня к обворожению; оно лестно, оно утешает меня, и я остаюсь здесь» — Он сел на софу.
Уже смерклось, но Громобой, занятый любовию и рассуждениями, был игрою надежды и сомнения. «Я люблю,—думал он,—утешаюсь тем, в чем нет никаких ожиданий. Я пленился одним только голосом; откуда оный происшел? Сия Милана, из коей воображения мои сооружают предмет, достойный моего обожания,—только волшебный облак, я ее вечно не увижу, она меня в том сама уверила... Сие привидение предостерегало меня, чтоб я не был безумен ему верить. Нет, это было не привидение: Милана называла себя несчастною смертною; из темных ее выражений кажется, что она обворожена и не смеет открыть тайны волшебства, в коей зависит ее освобождение... Истинно так! Чем более я рассуждаю, тем явственнее постигаю требование ее, до сего относящееся: она сделается видимою, когда в нее влюбятся без надежды!..»
— Дражайшая Милана!— вскричал он по сем слове.— Талисман, удерживающий мое счастие, скоро рушится!
Я увижу тебя; волшебник, тебя мучащий, приуготовляет твое избавление, влияв в меня непонятную мне страсть к тебе; я люблю тебя нелицемерно; люблю, сам не зная кого. Ты столько мила мне, что я готов не видать тебя вечно, если только от того зависит твоя польза... Увы, Милана, ты уже ' счастлива, волшебство кончилось, но я... возможно ль? Я тебя не увижу никогда; судьба твоя и мое злосчастие сего требуют... Я согласен!.. Но может ли быть какое-либо волшебство столь люто; запретишь ли ты сама из благодарности в единой моей надежде наслаждаться твоим голосом! Нет, я его услышу! Ты не можешь быть жестока, и в сих местах ты будешь подавать сию единую отраду: я буду говорить с тобою... Ты будешь приходить в сию пустыню и отдашь мне сию софу: она будет моя постеля и мой гроб... мне не можно удалиться от места, где я тебя почувствовал... и хотя б сей мой разговор с тобою уже последний... Ах, Милана!
Вздох пресек его слова. Он повергся на софе, мучился, надеялся, отчаивался и заснул влюбленным без всяких ожиданий.
Уже румяная Зимцерла рассыпала розы свои на востоке, страстный соловей воспевал уже любовь свою, и громкий его голос проливался до ушей Громобоевых, но он еще покоился во объятиях сна, если только можно назвать упокоением то состояние, в коем тысячи мучительных представлений терзали его чувства.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30