https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/100x100/s-nizkim-poddonom/ 

 

ринуться ли дальше, или принять свою ногу, повернуться спиной к трясине и спокойно, трезво пойти назад.
Он знал, насколько ничтожны и насколько наивны средства, предложенные пока медициной для лечения в этих случаях; он знал, как робки и неуверенны попытки полубольных людей сделаться вполне здоровыми, но самые эти попытки были ему хорошо известны, и не напрасно же обладал он подлинным талантом жалости, вообще редким в жизни.
Но даже и талант жалости так же жесток к тому, кто им обладает, как всякий другой талант, и так же ускользает от точных определений, и, припертый к стене краснощеким, задорным, победоносным здравым рассудком, так же робеет и заикается, как всякий талант, и не находит для себя достаточно веских оправданий.
Впоследствии многие то снисходительно улыбались, то недоуменно пожимали плечами, когда из устроенного Худолеем пансиона для тех, кого он считал на границе психического здоровья, решительно ничего не вышло, и даже несмешливому от природы человеку вся эта затея в конце концов казалась совершенно смешной: но много ли можно насчитать и у всякого, кто бы он ни был, вполне безошибочных начинаний?
Где-то в одной кузнице куются и молнии и мысли, и одинаково их свойство ослеплять.
Бессребренику вообще очень трудно бывает понять, что всякое дело на земле требует не только знаний и труда, но и денег, а талант, - даже и жалости, - очень поздно убеждается в том, что далеко не всякий его шаг непременно должен увенчаться успехом.
Однажды, - что было совсем не в правилах Ивана Васильича, - он приехал домой раньше обыкновенного, - часов в пять вечера, - и не один, а с довольно высоким, но очень и широким в то же время, хотя и совсем молодым еще на лицо человеком, не больше двадцати трех лет. Это было осенью, в октябре, за несколько недель до случая на вокзале.
В доме в это время отпили уже чай и разошлись - дети во флигель, Зинаида Ефимовна на кухню солить помидоры с Фомою; однако Иван Васильич вызвал Фому и приказал ему подогреть самовар.
Только Володя в окно флигеля видел этот приезд отца и узнал того, с кем он приехал. И любопытство, справиться с которым он не мог, заставило его тихо войти в дом, как будто за какою-то нужной ему книгой, и приблизиться почти вплотную к неплотно притворенной двери отцовского кабинета. И он услышал - низкий трубный голос говорил неспешно и запинаясь, долго прицеливаясь как будто к каждому слову, прежде чем в него ударить:
- ...Потом я заметил такую за собой... странность... Я, допустим, чего-нибудь ищу... или кого-нибудь... И у меня представление создается очень ясное, что это, допустим, здесь вот... налево... До малейших подробностей ясно... Я начинаю вполне спокойно... то есть уверенно, - это точнее, - искать налево... И вдруг случайный взгляд направо, - и искомое оказывается... там... И вот... я не верю, что это оно: оно должно быть налево, а не направо... Я глаза отвожу и продолжаю искать налево... все-таки... налево... И долго так... с полминуты... пока не опомнюсь... Вот до чего я рассеян...
- Ну, это что же... это неважно, - сказал с улыбкой в голосе отец.
- Какой же я художник, - зарокотал гость, - если я представлению... вполне предвзятому... верю, а глазам не верю?
- Мы все часто глазам не верим...
- Но со мною всегда так... Я очень часто ищу... по рассеянности, и всегда так... всегда не там, где надо, точно кто приказал мне это... А потом не верю глазам... И я должен сказать еще: я никогда не знаю твердо, что мне надо делать... Мне всегда кажется, что нужно как-нибудь иначе, что-нибудь еще... А совсем не то, что я делаю...
- Даже, когда вы боретесь, с вами это тоже бывает?
- Нет... Вот именно только тогда я не... как бы это сказать...
- Не двоитесь?
- Потому не двоюсь, что мы вдвоем боремся, - прогудел гость. - Однако долгой партерной борьбы, когда противник пассивен, - не выношу я... Он лежит... На груди, конечно, - он мне самому предоставляет делать с ним, что мне угодно... И тут-то я всегда допускаю ошибки... Я начинаю горячиться...
- А это не хорошо?
- Конечно... Противник этого только и ждет.
- А вы, собственно, какую же профессию предпочитаете? Художника или борца?
- Нет, зачем же... Борьба - разве это у меня профессия?.. Я, конечно, художник...
- Предпочитаете живопись?
- Да-а... Хотя в этих профессиях много общего... И там и тут рекорды... И там и тут - жестокая конкуренция.
- Только одна - культурна, другая - нет...
- Должен признаться, доктор, я не думаю этого... Мне они кажутся обе культурны... или обе некультурны... Со временем, наверное, никакой живописи не будет и в помине...
- Гм... Вы так думаете?.. А ваш сон?
- Картина моя?
- Ах, у вас есть такая картина... Нет, я спрашиваю просто, каков ваш сон?.. То есть нет ли бессонницы, кошмаров?..
- Жесточайшие кошмары... Когда я сплю... Но я мало сплю... Мало и плохо... Бессонница, - вы угадали... - прогудел гость.
Тут Володя переступил с ноги на ногу, и Иван Васильич это услышал, подошел к двери и притворил ее плотно, а Володя ушел, стараясь ступать на носки и не скрипнуть.
Но вечером, когда дети сошлись ужинать (а гость или пациент давно уже уехал вместе с отцом) и когда Вася, ища стул (а их было в обрез - только полдюжины), взял было стул из кабинета отца, Володя быстро вырвал его и сказал запальчиво:
- Не смей брать этого! Возьми другой!
- Тю-ю! - оторопел Вася. - Почему это?
- На этом Сыромолотов сидел.
- Тю-ю! Ху-дож-ник?
- Не художник, а чемпион мира.
Довод этот показался убедительным даже для Васи.
Правда, он буркнул было: "Мира и его окрестностей", но взял все-таки другой стул, на котором сиживал отец, а на сыромолотовский косился во время ужина с явным и большим интересом.
ГЛАВА ВТОРАЯ
ЧЕМПИОН МИРА
Сыромолотовых было двое - отец и сын, и оба они были художники, но отца знали как бывшего профессора Академии, старого передвижника, а молодого, хотя он тоже был "любимое дитя Академии" и получил заграничную поездку, знали только как атлета, борца, чемпиона мира.
"Чемпион" - нерусское слово, но даже и равнозначащего слова не появилось и не могло бы появиться в России, - стране унылых песен, косых взглядов, широких и весьма усидчивых задов, драной сермяги и прочего известного всем...
Слишком мало древнегреческой радостной крови текло в русских жилах, чтобы появилось подобное слово и получило определенный смысл. И Ваня Сыромолотов не добивался во что бы ни стало сделаться чемпионом мира, вышло это совершенно случайно и для него самого неожиданно.
Правда, когда он был еще реалистом в Воронеже и жил у тетки, теперь умершей, реалисты гордились им как силачом, и тогда на пари взобрался он по водосточной трубе на третий этаж епархиального училища и по карнизу влез в открытое окно дортуара семиклассниц, произведя в тихом интернате этом страшнейший переполох; однако он проделал это без особого увлечения и, окончательно перепугав епархиалок и их классных дам, тем же маршрутом через окно по трубе вниз - спустился совершенно спокойно. В наказание за это его отцу предложили взять его из училища. Как раз в то время приехал из Петербурга в Воронеж старый художник, навсегда порвав с Академией, и когда, после долгих заминок, рассказал ему Ваня, за что его просят покинуть училище, Сыромолотов-отец внимательно оглядел рослого, крепкого сына и сказал медленно:
- Однако вышел из тебя, братец, огромный дурак.
Прошение об увольнении Вани по домашним обстоятельствам подписал, но с начальством его по этому поводу не объяснился. Это был начальный период его отчужденности от всех. Его жена, мать Вани, умерла перед тем года за два, но едва ли это было причиной его странной сосредоточенности в себе. И едва ли сразу и вдруг человек деятельный, здоровый, могуче сложенный, не такой и старый - всего только пятидесяти восьми лет - решил уединиться и запереться, как в скиту, в только что купленном доме в том самом городе, где жили Худолеи, только в другом конце, на так называемом Новом Плане.
Дом был просторный, но стоял в середине усадьбы, в саду, а на улицу выходила только каменная стена и над нею взвивались в небо стройные ветки японского клена.
Очень редко и очень мало кто посещал Сыромолотова. Однако, возлюбив одиночество, он в каждой комнате своей утвердил на самой видной из стен по аккуратной дощечке с надписью готическим шрифтом:
А р а б с к о е и з р е ч е н и е:
"Хороший гость необходим хозяину, как воздух для дыхания; но если воздух, войдя, не выходит, то это значит, что человек уже мертв".
Хозяйство у него вела Марья Гавриловна, сероглазая девица тридцати с небольшим лет, но улыбавшаяся еще как девочка, часто красневшая, богомольная, скромная, услужливая, говорившая серебряным голосом, не раздобревшая еще и ходившая плавной и легкой походкой кельнерши в большом биргале.
Марья Гавриловна была единственным человеком, с которым говорил старый Сыромолотов, точнее, - единственным, которого он слушал, так как говорила все время она.
Может быть, даже смущала (если не пугала) ее сосредоточенная маска лица этого большого старого человека, с широкими, как русская печь, плечами, с большой головой... Только острые глаза на этом лице, глубоко ушедшие в пещеры глазниц под выпуклые надбровные дуги и подпертые мешками снизу, неотступно следили за ее шевелящимися губами и заметно тянулось к ней несколько тугое правое ухо, крупное и плоское.
И что бы и о чем бы ни начала говорить Марья Гавриловна, он глядел, отрываясь от тарелки или стакана, на нее, казалось бы привычную за три года, с неослабным изучающим интересом. И только иногда, когда она вставляла какое-нибудь свое, необычное для него, слово, переспрашивал.
- Иду я в городской, сад, - говорила, например, она, - новое платье надела, - а вдруг дождь!.. Ну, конечно, уж, - летнее время дождь - что же он такое! - Так, минутность одна...
- Ми-нут-ность? - спрашивал он очень серьезно, раздвигая брови.
- А, конечно же - минутность: сейчас промочил - через пять минут высохло.
И улыбалась, польщенная его вопросом.
Улыбалась она почти всегда, даже когда возилась одна на кухне: жарит котлеты, подкладывает на сковородку масла, чтобы не подгорели, и вдруг вспомнит что-то и улыбнется длинно. Безостановочная работа шла под ее невысоким и гладким, немного мясистым лбом, работа мысли девушки в тридцать с лишком лет, думающей только об одном: о возможном муже.
Если была она в праздник у обедни, то за обедом в этот день говорила:
- Пошла сегодня к обедне в Троицкую церковь, а там, оказалось, на мое горе монах какой-то служил!..
- На горе? - подымал брови Сыромолотов.
- Разумеется!.. Я у самого амвона стоять люблю, а тут вдруг не отец Семен, а мона-ах!.. Что же его смущать-то, монаха? - Гре-ех!.. Так и ушла в уголочек... Там и простояла в духоте час цельный...
- Отца Семена, значит, можно смущать? - тянулся правым ухом Сыромолотов.
- Отца Семена смущать - матушку его радовать!.. Кабы он вдовый - дело особое, - а то какой же тут грех?
Или она говорила о своей первой любви, осмелев, и тогда говорила с подъемом:
- Его звали Август Оттович - он эстонец был, - механик... Белый, красивый!.. Я его лилией звала... Глаза какие! Как у ангела... Усы...
- Усы, как у ангела? - с любопытством вглядывался старик.
- Глаза, а совсем не усы!.. Разве у ангелов бывают усы?.. Усы, - я хотела сказать, - как у военного... Даже еще и у военных здесь я ни у кого таких не видала... Только он нежный-нежный такой был!.. Все, бывало, сидит на скамейке один в саду и все мечтает!..
- Гм... О чем? - тянулось ухо большое и плоское.
- Так, обо всем... О природе... О деревьях... А женщинами он совсем мало занимался... Вот я плакала, когда он в свой Петербург уезжал!.. Адрес мне свой оставлял, - из кошелька визитную карточку доставал, а в кошельке кольцо золотое... "Откуда, спрашиваю, у вас тут кольцо золотое, Август Оттович, раз вы говорите есть холостой?.. На руке не носите, а в кошельке, стало быть, носите?.." А он как скраснеется весь!.. Так я ему потом ничего и не писала: зачем же себя только зря волновать, а жена его чтобы ревностью мучилась?..
Или так:
- Шла я сегодня с базару, а впереди меня такой высокий красивый молодой человек шел, такой необыкновенный красивый шатен, - а я с корзинкой тяжелой спешу-спешу, чтобы от него не отстать, а он сел вдруг на лавочку да как закашляется!.. Платок ко рту прикладывает, а на платке кровь!.. Вот я испугалась!..
- Чего испугалась?
- Ну куда же он такой больной, чахоточный?.. Какое же из него женщине счастье?.. Только одно горе-забота... Вот военные - здоровые все люди... Ах, я ясные военные пуговицы до страсти люблю!.. Кабы мне муж военный попался, - все бы я сидела, пуговицы его мелом чистила, чтобы блестели!..
Так каждый день своей прежней жизни и теперь еще искала она полноценной мужской красоты, тосковала только по ней, улыбалась про себя только ей и ни о чем не умела и не могла говорить больше.
Но была у нее странная мечта красоту эту непременно присвоить и узаконить - обвести ее кольцом, как заколдованным кругом, и так твердо держалась она за эту свою мечту, что вот еще и теперь берегла себя и надеялась, и если говорила об этом с Сыромолотовым, то потому, что тот ее спокойно и внимательно слушал, что был он уже старик и тоже о чем-то своем мечтал, - так ей казалось, - так что хотя говорила только одна она, но за столом в темноватой от деревьев под окнами столовой сидело их двое мечтавших.
Было у нее множество историй (и как, не смешиваясь, помещались они в ее памяти!), все сотканных из красивых шатенов, брюнетов, блондинов, непременно из высшего круга, и простых горничных, швеек, мещанских девиц... Они, все эти девицы, были только миловидны собой - не красавицы, отнюдь нет, а только миловидны, - мужчины же были писаные красавцы, больше лейтенанты и мичманы флота и гвардейцы; они за большие деньги покупали им, этим горничным и швейкам, баронство, чтобы ввести их в круг своих дам, а свадьбу справляли непременно таинственно, при закрытых дверях, чтобы та или иная барышня из общества, мучимая ревностью и завистью, не помешала им сочетаться законным браком.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51


А-П

П-Я