https://wodolei.ru/brands/Astra-Form/ 

 

Леонид. - Оба здоровые, крепкие, молодые, - только жить да жить!.. Приятно, когда родину свою любят!.. Даже со стороны приятно глядеть... Отчего же у нас нет этого?.. Со многими говорил, - разлад, скука у всех, насмешка... Почему же это?
- Ага!.. Вот!.. - подскочил на месте Карасек.
- По-че-му?.. То-то, отец!.. Подумайте на досуге! - метнул в его сторону рыжую бороду Иртышов.
- Отец Леонид меня зовут, - поправил священник с явной досадой.
- Да уж как бы ни назвал, - поняли же!.. А теперь слушайте, я вам отвечу...
И Иртышов сузил глаза и проговорил почти шепотом:
- Когда меня вешать поведут, - предположим так, не пугайтесь, - вы ко мне с крестом своим не подходите тогда: сильно обругать вас могу!
- Что вы?.. Что вы?.. - отшатнулся и - тоже шепотом о. Леонид.
А студент поднялся и бодро выкрикнул:
- Господа!.. Начинаю читать еще одну свою поэму: "Поземша"!..
- К черту с поэмами! - громко отозвался вдруг Дейнека, неожиданно покраснев, при этом поставил рассерженно полный стакан боком на блюдечко, пролил немного чаю и от этого осерчал еще больше. - Поэмы! Поэмы!.. Вы... Вы... такой же поэт, как дохлая лошадь!
- То есть как же вы это, Андрей Сергеич?.. Нет, вы не пейте больше чаю, вам вредно! - заволновался Худолей, и тут же студенту: - Мы, конечно, прослушаем сейчас вашу поэму... Но вас, Андрей Сергеич, я прошу быть сдержаннее!.. Прошу!..
Дейнека в упор глядел на студента и чмыкал носом краснея, студент оскорбленно глядел на Дейнеку и побледнел, когда поднялся о. Леонид.
В черной рясе своей, как в хитоне древнем, в черной рясе, чуть голубоватой от верхнего света крупной груши, с белесыми, как будто еще более вдруг побелевшими, волосами, и совсем бессильно упавшей, запавшей редкой бородою он смотрел куда-то поверх Иртышова и Ивана Васильича глазами, от расширенных зрачков ставшими черными почти и глубины несколько пугающей, и голос понизил до звука сдавленного глухого рыдания:
- Сказали, что болен я... И вот, Иван Васильич нашел... "Лечиться, говорит, надо"... Вот, лечусь... Лечусь... Но почему же так страшно... Почему же тоска смертная?.. Пить?.. Пробовал, каюсь (он наклонил голову)... Не принимает натура... Не помогло, - нет... И даже хуже... Бросил... Слабым умом своим постичь не могу, - путаюсь... но сердцем чую... чую! Двое деток у меня... Они здоровенькие пока, слава богу, отчего же это, когда глажу их по головкам беленьким, рука у меня дрожит?.. Глажу их, ласкаю, а на душе все одно почему-то. Откуда это? Не знаю... Не могу постигнуть! Отвернусь - слезы у меня!..
- Отец Леонид! - с кроткой твердостью в голосе обратился было к нему Иван Васильич, но он не остановился, не отвел даже глаз от того, что привиделось ему над головами других:
- За что, господи, посетил видением страшным?.. Молюсь, чтобы не видеть, нет помощи! Стою в церкви своей приходской, и кажется мне: качается!.. Явственно кажется: ка-ча-ет-ся!.. Вот упадет сейчас!.. Не раз крикнуть хотел: "Православные, спасайтесь!.." Но куда же бежать-то, ку-да же?.. Где спасенье?..
- Ну, пошел свой елей разливать! - громко буркнул Иртышов. - Нашел время!
Его о. Леонид расслышал.
- Елей? - переспросил, отступая и серея.
- Елей, именно, а то что же?
И прижался Иртышов к столу пружинистой рыжей бородой, точно готовясь сделать прыжок тигра.
Но о. Леонид, подавшись еще больше назад, уронил свой стул, и только успел было Иван Васильич вмешаться: "Иртышов!.. Я вам делаю замечание!" как высоким сиплым голосом о. Леонид крикнул в полнейшем испуге:
- Спасите меня!.. Спа-си-те!.. Спаси-те!..
И поднялось большое смятение в нижнем этаже дома Вани.
Обняв дрожащего, с нависшими прядями волос, о. Леонида, Иван Васильич бормотал смущенно:
- Успокойтесь, батюшка, успокойтесь!.. Придите в себя!..
Растерянная Прасковья Павловна, с распустившейся белой буклей вдоль лба, подносила ему стакан, в который проворно накапала каких-то капель.
Синеоков кричал в сторону Иртышова:
- Это бестактно!.. Вы такой же больной, как и все тут!.. Извольте подчиняться режиму!
Студент Хаджи тем временем вплотную почти подобрался к Дейнеке и кричал тоже:
- Вы - гнуснейшая личность! Знайте - гнус-нейшая!
- Что-о-о?.. Как вы смеете?!. - сжал вровень с его лицом оба кулака Дейнека.
- Вы... говорите... мне: "Поэт, как... дохлая лошадь!"...
- Да, поэт, как дохлая лошадь!.. Да, говорю: "Поэт из вас, как дохлая лошадь"!.. Дальше?
Отец Леонид отталкивал стакан Прасковьи Павловны, слабо бормоча:
- Это - секира при корени... Секира при корени...
- Он - такой же больной, как вы! - убеждал его Иван Васильич, оборачивая изумленную христоподобную голову в сторону Дейнеки. - Уверяю вас, такой же самый!.. Я ему скажу, и он больше не будет вас беспокоить... Андрей Сергеич!.. (Он покачал укоризненно головой.) Поверьте, такой же самый больной!..
- Это есть не совсем тактично с вашей стороны, господин Иртышов! доказывал в это время взволнованно Карасек. - Вы обязаны извиниться!
У Хаджи же очень заметны стали не бросавшиеся прежде в глаза крупные скулы. Он стоял перед Дейнекой, наклонив голову, только глаза подняв кверху на высокие глаза Дейнеки.
И, заметив это, Ваня подошел к нему и рокотнул отвлекающе:
- Ваши поэмы, как супрематизм в живописи... Но их, конечно, поймет не всякий... Вообще оригинальность приемов, она... должна быть выстрадана... правда?
Эмма же в это время горячо говорила Синеокову, кивая на Иртышова:
- Этот человек, он, ну, нах фабрик, нах конюшня, ну, а не здесь!.. Он имеет - ну, плохой запах!
- Ах, как же иначе, когда такая мода нынче: мода на грубость и скверные запахи!.. - отзывался ей Синеоков.
Только сам Иртышов не был, казалось, смущен. Отмахнувшись от наседавшего на него Карасека, он дотянулся длинной рукой до желтого шафранного с красными жилками яблока, понюхал его и по-детски беспечно вонзил в него крепкие под рыжими усами зубы.
ГЛАВА ПЯТАЯ
ВЕРХНИЙ ЭТАЖ
Это было странное утро, когда Марья Гавриловна, придя с базара, принесла старому Сыромолотову радостную, как она думала, весть: уехала Эмма, а Ваня не поехал с нею, остался, даже не проводил ее на вокзал.
- Ого!.. Остался?.. А зачем, собственно, остался?.. Дом свой стеречь? - поднял крылья бровей старик, и взгляд у него стал злой и угрюмый.
Стараясь не забыть ничего, а передать точно все, как говорила ей Настасья, Марья Гавриловна сыпала готовыми уже, спелыми словами, которые не держатся уже, как все спелое, а падают сами:
- До того тиранила, до того тиранила, - а Иван Алексеич молчит себе или коротко так скажет: "Можешь ехать, а я не поеду. Никуда не поеду, мне и здесь хорошо..." Она кричит, ногами топает: "Ты - ракушь!.. Ты камень!.. Мохом расти!" - "И буду, говорит, ракушка!.. Не задразнишь!.." Такое сражение подняла, - батюшки!.. А вчера уехала одна, - тем и кончилось... Дом-то на его деньги, на Ивана Алексеича (не все выклянчила), и купчая на его имя...
Старик слушал сбычась и неподвижно, а когда кончила Марья Гавриловна, опустил брови и сказал:
- Сейчас не уехал, потом уедет...
- Кри-ча-ла! - подхватила Марья Гавриловна. - Как уезжала на извозчике, а он у окна открытого стоял (у них ведь окна - зима не зима все время настежь), - так и кричала: "Чтоб ты через два ден ехаль!.. Буду ждать на Орел!.." А он-то ей ни словечка, Иван Алексеич!.. Даже "прощай" не сказал!
Действительно, Эмма уехала одна, уехала в Ригу, в цирк, куда приглашали также и Ваню; но как ни хотелось Эмме приехать в свой родной город с мужем - чемпионом мира, он отказался: он сослался на то, что болен.
- Ты - больной?.. Ты такой больной, как... печка!..
- Что же ты понимаешь в болезнях? - кротко возражал Ваня.
Сцены были бурные, и даже обижался нижний этаж на содрогание потолка, и когда уехала, наконец, Эмма, - нижний этаж был рад, пожалуй, не меньше, чем Марья Гавриловна.
И однажды увидели во дворе дома Вани широкого господина с проседью в бороде, в прекрасном новом пальто, в бобровой шапке, в щегольских перчатках, с дорогою тростью в руках. У Прасковьи Павловны, вышедшей в переднюю ему навстречу, он сановито и вежливо спросил, как пройти к хозяину, художнику Сыромолотову, и очень учтиво благодарил, когда она указала ему лестницу.
Поднявшись во второй этаж, он постучал в дверь, не найдя звонка сбоку. Открыл ему сам Ваня и отступил, увидев отца.
Но тот был весел. Еще не снимая шапки, в пыльном солнечном луче весь золотящийся, он улыбался прищурясь и певучим, - как в детстве только слышал Ваня, - молодым голосом говорил:
- Не ждал - не гадал?.. Вот видишь, как иногда бывает!.. А я к тебе... с визитом!.. Потому что... (он снял шапку и в угол вешалки поставил трость) я сегодня почти именинник, как тебе... было когда-то известно... Гебурстаг мой сегодня, - день рождения... Стукнуло мне сегодня (он расстегнул пальто) - ровно шестьдесят лет...
- Как шестьдесят?.. - удивился Ваня, помогая снять пальто. Пятьдесят семь только... или пятьдесят восемь...
- Уте-шил!.. "Пятьдесят восемь"!.. Оч-чень далеко от шестидесяти... Но я говорю себе: шестьдесят!.. Это чтобы привыкнуть к седьмому десятку заранее...
Когда, так балагуря в прихожей, разделся он и вошел в комнаты, Ваня увидел, что одет отец в совершенно новую дорогую пару и что бриллиантовая булавка - царский подарок, о котором он знал, у него в мастерски по-старому завязанном галстуке... Волосы на голове, обычно кудлатые, теперь были тщательно расчесаны и были еще пышны для его лет и придавали его широкому черепу вид совершенной несокрушимости, а борода была кованая...
Правда, был очень яркий солнечный день, и реки света лились в окна верхнего этажа, - все-таки Ваня проговорил удивленно:
- Ты нынче какой-то трисиянный!.. С тебя хоть портрет пиши для монографии!
- Что ж, и пиши, - отозвался отец. - Пиши - пиши... Полчаса тебе попозирую... Только мазок свой покажи сначала, - мазок и рисунок... А то, пожалуй, не сяду!.. Мазок и рисунок...
Старик имел такой парадный и такой снисходительный вид, что не видавшая его никогда раньше и принявшая его за какое-то очень важное лицо, посетившее ее молодого хозяина, большеносая Настасья, вошедшая было с тряпкой и щеткой половой, почтительно застыла у порога.
Но старик тут же обратился к ней:
- Послушай, милая Личарда, дай мне там стаканчик воды холодной!..
И Настасья, едва бормотнув: "Сичас!" - и бросив щетку и тряпку, опрометью бросилась на кухню за водой, тряся тяжкими грудями.
- А может быть, чаю? - догадался предложить отцу сын.
- Нет, только воды... А где же твоя мастерская?
Уезжая, Эмма забрала с собой свои трапеции, но крючки в балках потолка остались, и когда в мастерскую Вани вошел старик, он прежде всего в эти прочные крючья упер глаза, перевел их на Ваню, но тут же вспомнил, как "качалась" немка однажды вечером, когда он кричал мартовским котом, догадался, зачем крючья, однако сказал сыну по-прежнему серьезно и строго:
- Этто... этто... сними!.. Гадость какая!.. Сними, говорю.
И даже ноздрями передернул.
- Боишься, что повешусь? - улыбнулся Ваня: - Не собираюсь, не бойся...
И пока пил отец воду, принесенную Настасьей, смотрел на него Ваня, любуясь и улыбаясь и стараясь догадаться, почему именно он у него в мастерской и такой новый?.. Не потому же, конечно, что сегодня стукнуло ему пятьдесят восемь лет!
Отворяя дверь отцу, Ваня был со шпателем и палитрой в руке: он подмалевывал картину, стоявшую на мольберте, и теперь она, по-новому яркая, раньше других притянула старого Сыромолотова.
- Ого!.. Калабрия? - спросил он преувеличенно весело.
- Вроде, - ответил Ваня.
На картине спереди справа были развалины, а на среднем плане вел усталого, понурого осла усталый прожженный солнцем человек в широкой соломенной шляпе; на осле сидела, видимо, очень усталая женщина в белом, с грудным ребенком.
- Или бегство святого семейства во Египет?
- Похоже и на это, - улыбнулся Ваня.
- Этто... удалось, - да... Кое-где кактусы, кажется?.. Усталость хотел?.. Если хотел, - удалась...
- И вечер... солнце уж зашло... Так ты находишь, что усталость заметна?..
- А это? - присмотрелся отец к переднему плану. - Ого, какие глазища страшные!.. И лапы?.. Это что?.. Лапы?.. Это - зверь?..
- Вроде... Как раз только что я его хотел показать лучше...
- Помешал я, значит?.. Эх!.. - и старик слегка дотронулся до плеча сына.
- Ну вот, помешал!.. Я хотел немного еще его показать... А много нельзя: ведь оно в сильной тени от этих развалин... Оно - в своем логовище... Значит, усталость все-таки заметна?.. Я так и хотел... А пейзаж у меня произвольный... В Калабрии я не был... Кактусы разве есть в Калабрии?.. Я их срисовал с какой-то фотографии, потом, может быть, смажу... "Сейчас они отдохнут", - так думаю назвать...
- Ага!.. Отдохнут?.. Потому что...
- Потому что о н о ждет их и сейчас бросится...
- Кто же это о н о?.. Зверь?.. Тигр?.. Лев, что ли?..
- Да... Вообще... Страшный какой-то конец их жизни... Все устало очень: люди, осел, небо... и вся эта вообще пустыня с кактусами... Но о н о - нет! Оно, напротив, полно силы... Оно ждет их... и дождется... Вот что, собственно, я хочу... Полно силы и голодно... Очень голодно... Показывать его ясно я не хочу... Вот только это (он показал шпателем) концы лап и глаза на морде... Но очертаний морды не должно быть... А прыжок оно сделает через две-три минуты, когда они подвинутся.
- Ага!.. Но лапы все-таки охра?
- Нет, они должны быть темнее... Это я хотел замазать сейчас.
- Ага... Ну да... Половина пока еще работы... А половину работы дуракам не показывают... А это что?
- Это - "Жердочка"... Сначала я называл "Узкая тропа", теперь зову "Жердочка"... Что еще уже жердочки?.. Канат?
Картина была на подрамнике и просто прислонена к стене. Какая-то погоня загнала двоих - мужчину спереди и женщину сзади - на бревно, перекинутое через горный поток... Но хлещет дождь, бревно скользкое, и вот падает мужчина, - поскользнулся и падает навзничь, и не удержится, упадет сейчас, и будет унесена потоком и разбита о камни женщина: это видно по лицу ее, что сейчас упадет и она... Сзади же горы, и две лошадиные головы в дожде - черная и белая: погоня.
- Гм... "Жердочка"... Да... Экспрессия есть!.. Вот как - а?.. И воздух... и скалы даны... Это - Абруццо?
- Вроде этого, - пророкотал Ваня.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51


А-П

П-Я