https://wodolei.ru/catalog/unitazy/s-vysokim-bachkom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

То есть косвенно пародия на Пушкина есть пародия на Набокова.
Или еще проще: Чердынцев пишет стихи о своём детстве. Потом воспоминания об отце – это отрочество, его отроческие мечты о совместном с отцом путешествии. Потом воспоминания о любви – первой юности. И наконец – роман о Чернышевском, то есть осмысление своего настоящего и будущего, своего «я» и своей судьбы.
И уж совсем элементарно, лежит на поверхности: мать Якова Чернышевского просит написать о её сыне, похожем на Чердынцева (и он даже прикидывает в уме как, хотя внутренне сопротивляется). Отец же Якова просит написать о Н.Г.Чернышевском. Это служит рациональным импульсом к иррациональному творческому процессу, так что в результате появляется книга о Чернышевском – двойнике Чердынцева.
Чем же близок Чернышевский Чердынцеву-Набокову? Дисгармоничностью и нелепостью своей жизни. Чертовщиной. То ли сам Николай Гаврилович никудышный чертёнок, то ли кто-то тычет иголкой в его восковую фигурку. Ему не везёт, «не идёт карта». Люди, вещи – все сговорились против него. Всё нарочно. Все его мучают. Понимание этого автором и автором автора и служит защитой от судьбы. Точнее, пониманием её, угадыванием её ритма. «Кто следует судьбе – тот гордо шествует с ней рука об руку. Кто противится, того она влачит за собой по грязи». Как Чернышевского.

387

Примечание к №376
тут иррациональный акт любви, иудею непонятный
Знаменитое высказывание Тертуллиана: «Верую, потому что это абсурдно». Дословный перевод звучит ещё сильнее:
«Сын божий распят; мы не стыдимся, хотя это постыдно. И умер Сын божий; это вполне достоверно, ибо ни с чем не сообразно. И после погребения воскрес; это несомненно, ибо невозможно».
Тут весь пафос христианства. Евреи со своим Богом заключили договор, юлили, умоляли его, выпрашивали и требовали. И тут вдруг: не надо никаких договоров. «Отведи меня в стан погибающих».
Из этого понятна и невозможность существования Христа. Существование в истории есть документ, договор. Можно раскопать Голгофу и найти крест, одежду: «Вот же, был! Улика!» А тут мистика. Даже если построить машину времени, ничего не увидишь. Его в истории нет. В этом и разгадка абсурдности тертуллиановского отношения к жизни Иисуса. Достоевский это тонко чувствовал:
«Если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и ДЕЙСТВИТЕЛЬНО было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной» (728).

388

Примечание к №358
«Какой-то каменщик, в красной рубахе и белом фартуке, замахнулся … зубилом и зарычал» (А.Куприн)
Интересно, что «зарычал» именно каменщик, да ещё в белом фартуке, чуть ли не в балахоне. Уже смешно.
«Гамбринус» вообще любопытный образчик правдивости русской литературы, черпать из коей фактические сведения о русской истории может только человек совсем наивный. Вот Куприн живописует сковавшую Одессу жуткую, предпогромную атмосферу:
«Город в первый раз с ужасом подумал о той клоаке, которая глухо ворочалась под его ногами, там, внизу, у моря, и в которую он так много лет выбрасывал свои ядовитые испражнения. Город забивал щитами зеркальные окна своих великолепных магазинов, охранял патрулями гордые памятники и расставлял на всякий случай по дворам прекрасных домов артиллерию».
Артиллерию! Но не это главное. Куприн тут почувствовал «трудность». Ведь «испражнения» – это же обитатели городских окраин, значит, это элита, пролетарии. И идут они на правое дело – громить богатеньких, город, по выражению Бабеля
«Ашкенази, Гессенов и Эфрусси, лощёных купцов, философических гуляк», «экспортёров пшеницы, корабельных маклеров и негоциантов, построивших русский Марсель на месте посёлка Хаджибей».
А как же тогда классовая солидарность? революция? и Куприн продолжает фразу так: «А на окраинах в зловонных коморках и на дырявых чердаках трепетал, молился и плакал от ужаса избранный народ божий».
То есть громить-то будут еврейскую бедноту. И кто, неужели беднота русская, горой стоящая за социальную справедливость? Конечно, нет! Погромщики это мелкая буржуазия, лавочники и лабазники, обирающие евреев, работающих у них в услужении. Их-то они и будут громить, отнимать хорошие вещи и деньги.
Но и не это главное. Дело в том, что погромщики это не просто ничтожные и растленные люди. Погромщиками предводительствует
«некто Мотька Гундосый, рыжий, с перебитым носом, гнусавый человек – как говорили – большой физической силы, прежде вор, потом вышибала в публичном доме, затем сутенёр и сыщик…»
Ну, ну, тут бы и остановиться, хватит. Но перо не может удержаться: «…и крещёный еврей».
Куприн сказал о Набокове: «Талантливый пустопляс».

389

Примечание к №382
То, что сказано, то разумно.
Более того, то, что услышано, то разумно, имеет свой смысл. Любое слово, услышанное мною, меня определяет. Возникает чувство отчуждения, проникновения внутрь. Для меня любой набор слов актуален. Любое слово меня задевает, и я сопротивляюсь изо всех сил. Но «кто пре-следует, тот следует». Меня определили, «сосчитали». Я борюсь против этого, но ведь, в сущности, этой проблемы просто не должно быть, она существует лишь в моём субъективном восприятии.
Возможно, я слишком связан со словом, вязну в нём.

390

Примечание к №382
Ленин, как пример бессмыслицы употребил однажды словосочетания «железный снег» и «сухая вода».
Дед Ленина – Бланк явно был человеком с психическими отклонениями. Своих детей он держал в чёрном теле, запрещал им даже пить чай и кофе. Ходили они всё время в одной и той же одежде, хотя семья была богатая. Однажды, на именинах маленькой Марии, он зазвал детей за праздничный стол. На столе стояла миска со взбитыми сливками. Дети обрадовались такой невиданной роскоши и хотели сливки съесть. Но оказалось, что это сухой, пресный снег. А Бланк (50-летний) хохотал, хохотал. (504)

391

Примечание к №375
Неслучайно выход книги, осмеивающей Чернышевского, совпадает с ярчайшей грёзой о счастливом возвращении отца
Чердынцеву снилось, что он бежит на свидание с отцом по сумеречным берлинским улицам, «и предчувствие чего-то невероятного, невозможного, нечеловечески изумительного, обдавало его сердце какой-то снежной смесью счастья и ужаса».
И вот
«дверь бесшумно, но со страшной силой, открылась, и на пороге остановился отец … (отец) заговорил, – и это опять значило, что всё хорошо и просто, что это и есть воскресение, что иначе быть не могло, и ещё: что он доволен, доволен, – охотой, возвращением, книгой сына о нём, – и тогда, наконец, всё полегчало, прорвался свет, и отец уверенно-радостно раскрыл объятия. Застонав, всхлипнув, Фёдор шагнул к нему, и в сборном ощущении шерстяной куртки, больших ладоней, нежных уколов подстриженных усов, наросло блаженно-счастливое, живое, не перестающее расти, огромное как рай, тепло, в котором его ледяное сердце растаяло и растворилось».

392

Примечание к №382
окончательно погрузиться в мир разума, в мир уроков
В стиле Маяковского какое-то чудовищное, азиатское нарушение меры. Его творчество это продукт гниения языка, гниения, в отличие от обериутов, самодовольного. Эффект достигается за счёт ломания игрушки – самая короткая и разочаровывающая игра. «Давайте я язык сломаю – что получится?» Получилось (точнее, получалось) интересно. Возьмёт тему бубнения и доведёт её до конца. Или тему шипящих. Или чекистски щёлкающих суффиксов:
Но-
жи-
чком
на месте чик
лю-
то-
го
по-
мещика.
Гос-
по-
дин
по-
мещичек,
со-
би-
райте
вещи-ка!
И тут же тема лязганья «на мес-сте». Её хорошо с тупыми согласными и шипящими:
До-
шло
до поры,
вы-
хо-
ди,
босы,
вос-
три
топоры,
подымай косы.
С ломкой языка шло и разламывание тем. Тысячу лет кружился русский язык вокруг запретного умолчания о Боге. На этом во многом очарование языка построено. А в руках Маяковского икона затрещала под топором кощунства. С чего начал:
– Послушайте, господин Бог!
Как вам не скушно
в облачный кисель
ежедневно обмакивать
раздобревшие глаза?
Давайте – знаете –
устроимте карусель
на дереве изучения добра и зла!
И устроили. Всей России устроили. Маяковский сам помогал (в меру своих силёнок, конечно) карусель раскручивать. Поэтому его не просто вышвырнуло и расплющило о стену, а он сам себе могилу вырыл, сам себя в неё закопал. С русским языком шутки плохи. И как он уже к середине 20-х вытянулся, как «вырос» и «воспитался»:
Если ты порвал подряд
книжицу и мячик,
Октябрята говорят:
плоховатый мальчик.

Этот чистит валенки,
моет сам галоши.
Он хотя и маленький,
но вполне хороший.
Это уже человека два часа дубьём «учили» и он урок наизусть рассказывает. С дрожью в голосе от обиды, с напряжением, внутренне плача. С юродством педалируя на недавно ещё оспариваемые постулаты, проворачивая их с подчёркнутой примитивизацией: «Да, нехорошо бить стёкла, я больше не буду, простите меня, пожалуйста». А ведь только что вроде какой замах-то был:
Шар земной порву как мяч,
Валенки надену
И галошей лоскутки
Разотру об стену.
Или уже не пародия, а сами стихи Маяковского:
Я думал – ты всесильный Божище,
а ты недоучка, крохотный божик.
Видишь, я нагибаюсь,
из-за голенища
достаю сапожный ножик.
Крыластые прохвосты!
Жмитесь в раю!
Ерошьте пёрышки в испуганной тряске!
Я тебя, пропахшего ладаном, раскрою
отсюда до Аляски!
И вдруг «Что такое хорошо и что такое плохо». (414). Это ведь юродство, а вовсе не детский стишок. То же – предсмертная поэма «Хорошо»:
Розовые лица.
Револьвер жёлт.
Моя милиция
Меня бережёт.
Жезлом правит,
чтоб вправо шёл.
Пойду направо.
Очень хорошо.
Ему сказали в 1930: «Чтоб ты сдох!» Маяковский: «Очень хорошо». И застрелился. Хотел, как известно, написать и поэму «Плохо». Не успел. То есть, в общем, и написал. Очень коротко и ясно.
Биография Маяковского настолько позорно элементарна, настолько вульгарно нравоучительна, что это в конце концов убийственно смешно. Как будто этот человек и был задуман как ходячая сентенция, как персонаж дешёвой нравоучительной брошюрки, печатаемой «для народа» синодальной типографией. Жизнь его это какое-то религиозное «окно РОСТА». Если хотите, он даже трогателен: эх ты, замахнулся-то не на «крохотного божика», а на великий архетип, на свои русские сны.
Все темы Маяковского – физиологический эротизм, кощунство, гимн кулаку, эпатаж – темы эти не русские (не литературные). Даже можно точнее сказать – еврейские. Маяковский очень поверхностно и нелепо стал притворяться евреем. Это такой поэтический Розанов (кстати, их друг от друга била дрожь), к сожалению, очень вульгарный. Что естественно, так как в поэзии форма является содержанием (а содержание – формой, «темой»). Поэт беззащитен, и у него нет панциря, нет раковины.
Маяковский писал:
А себя, как я, вывернуть не можете,
чтобы были одни сплошные губы!
Маяковский вывернулся еврейскими губами, то есть начал очень неестественно, вымученно. Губы это нерусская часть лица. Где вы на иконе видели губы? Даже не вспомнишь сразу, какие: цвет, форма? Русские: глаза, лоб (чело-век). Ну, отчасти, нос, но это уже сниженный образ, скорее предмет шуток и насмешек. А губ вообще нет. Это нечто «ниже пояса». У Маяковского же на каждой странице губы, губы. Зубы, язык. Он какой-то весь антирусский. Не «не», а именно «анти». То есть в некотором смысле даже ненормально национален. И всё творчество его – пародия основных русских тем.
Вот пушкинско-достоевское:
Мы все глядим в Наполеоны;
Двуногих тварей миллионы
Для нас орудие одно…
У Маяковского доводится до восторженного хохочущего абсурда:
уйду я,
солнце моноклем
вставлю в широко растопыренный глаз.
Невероятно себя нарядив,
пойду по земле,
чтоб нравился и жёгся,
а впереди на цепочке
Наполеона поведу, как мопса.
Тема масонской «красной кувалды»:
Выньте, гулящие, руки из брюк –
берите камень, нож или бомбу,
а если у которого нету рук –
пришёл чтоб и бился лбом бы!
(Заставь дурака…) А вот тема толстовского «покаяния»:
В христиан зубов резцы
вонзая,
львы вздымали рык.
Вы думаете – Нерон?
Это я,
Маяковский Владимир…
Маяковский
еретикам
в подземелье Севильи
дыбой выворачивал суставы.
Простите, простите меня!

Люди!
Дорогие!
Христа ради,
ради Христа,
простите меня!
Нет,
не подыму искажённого тоской лица!
Всех окаяннее, пока не расколется,
буду лоб разбивать в покаянии!

Радуйтесь!
Сам казнится
единственный людоед.
Разумеется, не прошёл Маяковский и мимо сладенького, мимо прогрессивных мармеладовых:
Как трактир, мне страшен ваш страшный суд!
Меня одного сквозь горящие здания проститутки,
как святыню, на руках понесут
и покажут Богу в своё оправдание.
Здесь же тема глумления и дубоватых оговорок, наивно принимаемых литературоведами за иронию. Иронии Маяковский был лишён напрочь, но постоянно заходился и промахивался в самопародию, совершенно не предусмотренную. Маяковский это болезнь, разрушение речи, тем, идей.
Славьте меня!
Я великим не чета.
Я над всем, что сделано,
ставлю nihil.
Но разрушение это по форме и содержанию именно русское. И совпавшее с разрушением самой России. И, разумеется, не просто совпавшее, а совпавшее микрокосмически, как порождённое, отразившее и совпадшее России. И под более низким углом: Маяковский был, как и вся Россия, отравлен иудаизмом, униженно-женски влюбился в иудаизм. Тоже ведь пародия некой основной темы:
на цепь нацарапаю имя Лилино
и цепь исцелую во мраке каторги

Губы дала.
Как ты груба ими.
Прикоснулся и остыл.
Будто целую покаянными губами
в холодных скалах высеченный монастырь.

И видением вставал унесённый от тебя лик,
глазами вызарила ты на ковре его,
будто вымечтал какой-то новый Бялик
ослепительную царицу Сиона евреева.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192


А-П

П-Я