https://wodolei.ru/catalog/mebel/bolshie_zerkala/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


В набоковских произведениях достигнута какая-то вечная и окончательная гармония. Дальше идти некуда – это конец. И завершение русской литературы и разрыв с ней. Неправдоподобно совершенная форма сочетается у него с несвойственным русским описательством, холодной гармонией и красотой античных скульптур. Это возвращение к Пушкину, но это не юность, а старость, увядание. Пушкин считал, что он нужен России, что слух о нем «пройдет по всей Руси великой». Набоков же начал с деланной иронии «Дара»: «я буду таким писателем, какого еще не было, и Россия будет прямо изнывать обо мне, – когда слишком поздно спохватится…», а кончил безнадежным обобщением, тем, что он совсем не нужен «чопорной своей отчизне», и что «вот уже скоро полвека чернеет слепое пятно на востоке моего сознания» и вообще «пулеметным 17-м годом, видимо, кончилась навсегда Россия, как в свое время кончились Афины и Рим». С этим, в сущности, и сошел в могилу.
Я думаю, «если бы все было хорошо», то все было бы так же. Набоков был русский, а относился к литературе и писал как европеец, то есть с полным сознанием искусственности и социальной малозначимости своего творчества. В конечном счете «набоковщина» привела бы русскую литературу к более совершенному, но и более ограниченному миропониманию, к окончательному распадению культуры на формотворчество и ремесленничество и, как следствие, лишение внутренней динамики, омертвению путем комментаторства и филологизации.
Набоков очень нигилистично относится к русским классикам, но при этом был не «революционером», а «реакционером». Он сбросил Достоевского с корабля современности, но сбросил, преодолел его путем «погружения» в мир Пушкина (ведь Достоевский и был гигантским осколком пушкинской вселенной). Но приход к Пушкину, святому для Набокова, был неизбежно вторичен. В сущности, Набоков пришел не к Пушкину, а к произведениям Пушкина, к их, а не его, Пушкина, тону. Сам Пушкин никогда не был «зол, холоден и весел». Он только хотел быть таким, и даже не столько быть, сколько казаться . Суть Пушкина в горячей открытости, в увлечении всем. Набоков взял холодную пушкинскую форму и потерял сущность. Розанов взял именно сущность, разрушив словесные перегородки. Набоков холоден, Розанов горяч.

«Ах, не холодеет, не холодеет еще мир. Это только кажется. Горячность – сущность его, любовь есть сущность его…»

В первом произведении Набокова – «Машенька» – есть эпизод, который для меня является ироническим символом набоковщины:

«Я твоя, – сказала она. – Делай со мной, что хочешь…» Он застыл, потом неловко усмехнулся.
– Мне все кажется, что кто-то идет, – сказал он и поднялся.
Машенька вздохнула, оправила смутно белевшее платье, встала тоже.
И потом, когда они шли к воротам по пятнистой от луны дорожке, Машенька подобрала с травы бледно-розового светляка. Она держала его на ладони, наклонив голову, и вдруг рассмеялась, сказала с чуть деревенской ужимочкой: «В обчем – холодный червячок».


* * *

В Набокове русская культура остыла, окаменела. И сам он в этом ни капельки не виноват. Это выражение неизбежного и закономерного процесса, в Розанове он, может быть, начал выражаться вновь, по-другому, в иной ипостаси. Но со своей же русской, пушкинской душой-сутью. Розанов просто начал с другого конца.
Набоков довел искусство изложения до таких высот совершенства, что окончательно порвалась ниточка связи с бедным и наивным русским читателем, читателем, для которого, как мы знаем, «что написано пером, то не вырубишь топором», и который читает книги совсем не так, как на Западе. Пафос Набокова – принципиальный отказ от ремесленничества, от писания для читателя.
И в этом он схож с Розановым. Но Розанов, отказавшись от ремесленничества, просто уничтожил литературу как таковую. Никакая литература не нужна. Гутенберг, изобрев печатный станок, уничтожил письменную речь, превратив ее в товар, в чтиво, создав пустую толпу «читателей». Розанов не раз и не два воскликал: «Книга, которую давали читать – развратница»; «Книга должна стоить очень дорого»; «Идеальный вид книги – рукопись». То есть книга – это как письмо – только для родных, для друзей. Отсюда вытекает одинаковое с Набоковым отношение к слову. Слово – инструмент. Для Набокова – инструмент для создания красоты, мира бумажных бабочек, для Розанова слово – инструмент для постижения внутренней красоты молчания. Чем громче орешь, тем глубже тишина. В первом случае – полная исксственность, во втором – полная безыскусственность, интимность. Набоков – писатель для писательства, Розанов – писатель для себя. Набоков замкнут, вас для него не существует, Розанов же открыт, он это вы. (555) Вот почему мне Розанов милее, чем Набоков.
Когда я впервые познакомился с книгами Розанова, то с ужасом увидел, или, точнее, почувствовал чисто интуитивно, по незначительным черточкам свою даже физиологическую похожесть на автора.Конечно, Розановская карусель любого задевает, и каждый в тысячеликом его юродствовании найдет и свой лик или личину. Но я почувствовал не это сходство, а сходство с самой сутью его мира. При неизмеримо более высоком уровне , это все же мой тип мышления . Это не заслуга и не недостаток, а просто «так получилось». И раз это получилось, то поэтому, я думаю, Розанов мне понятнее, чем другим. Или, если говорить более осторожно, другие философы мне менее понятны, чем Розанов.
Я никогда не встречал достаточно органичного восприятия его философии. Уже Мережковский, старейший представительновой, «серебряной» России, воскликнул с недоумением:

«Какая в самом деле противоположность этих двух лиц, Вл. Соловьева – с его иконописным лицом Иоанна Предтечи, и Розанова – с обыкновенным лицом „рыжеватого господина в очках“, мелкого контрольного чиновника или провинциального гимназического учителя из поповичей. Но, по мере того, как вглядываешься в это лицо, открывается удивительная смесь бесстрашной и почти бесстыдной, цинической пытливости, как бы бездонного углубления тысячелетней мудрости – с детским простодушием и невинной хитростью – смесь Акакия Акакиевича с Великим Инквизитором».

Так писал Д.С. Мережковский. А вот как пишет один из представителей ушедшей России, Ю.П. Иваск:

"…в Розанове было что-то от змеи подколодной и что-то от птицы певчей . Он не только мечтал о полете, как горьковский уж (рожденный ползать). Он существо и ползающее и парящее. Ползучий Розанов: это маленький человек, человечек, мелкий чиновник, которого природа и вдобавок еще русско-бытовая судьба-злодейка согнула, раздавила, загнала в глухое подполье затаенных эмоций, обиды, зависти, злости, мести. Чтобы как-то заявить о своем существовании, этот человечек, выползая из своего темного закутка, извивался, шутовствовал, бесстыдничал, юродствовал и незаметно жалил, разлагал. Но рожденные ползать иногда летают… Назло таинственной и бессмысленной фортуне, ползучий Розанов не только хотел летать, но и летал… Иногда удавалось ему забывать о всех обидах, и он вырывался на свободу, на простор, и взлетал высоко, в поднебесье …"

Оставим здесь политические ужимки глупых русских кукол и умных куловодов. И Мережковский, и Иваск говорили о чиновничьем и ползучем Розанове не только из-за политических и религиозных антипатий. Смутно и наивно они чувствовали странную, напряженную алогичность и неуловимость розановской мысли. Они чувствовали силу этого человека, делающую его много, на две головы, выше их, но никак не могли нащупать, в чем тут дело. И изобрели (и не они одни) легенду о «двух Розановых». Но Розанов един. Его сила именно в единстве. Проводя параллель с Набоковым, я и пытался нащупать внутреннее единство розановщины, силу и монолитность глубокой русской души. Оказалось, что эти столь внешне непохожие люди обладают сходным внутренним опытом.
Набоков – это тотальная идеализация формы (литературной) Достоевского, Розанов – тотая же тотальная идеализация его содержания (философского). Но и в том и в другом случае основой является индивидуальный внутренний опыт, интимно совпадающий с аналогичным опытом самого Федора Михайловича.

* * *

В мыслях Розанов часто ошибался. В схеме мышления – никогда. В том, как сказано, он идеален. Это идеальное русское мышление. Схема развития набоковской мысли тоже типично русская. Здесь нет никакого насилия. Полная органичность. Может быть, потому (или потому что) Набоков терпеть не мог Германии и немцев. В «Даре» он сознательно говорит о кругообразности своего мышления. Годунов-Чердынцев, автобиографический персонаж, пишет книгу о Чернышевском:

«в виде кольца, замыкающегося апокрифическим сонетом так, чтобы получилась не столько форма книги, которая своей конечностью противна кругообразной природе всего сущего, сколько одна фраза, следующая по ободу, то есть бесконечная…»

Более того, все свое творчество и даже саму жизнь Набоков мыслил в виде гегелевской спирали:

«Спираль – одухотворение круга. В ней, разомкнувшись и высвободившись из плоскости, круг перестает быть порочным. Пришло мне это в голову в гимназические годы, и тогда же я придумал, что бывшая столь популярной в России гегелевская триада выражает, в сущности, всего лишь природную спиральность вещей в отношении ко времени. Цветная спираль в стеклянном шарике – вот модель моей жизни». («Другие берега»)

Неожиданно для самого себя писатель сказал здесь не только о внешнем аллегорическом, но и о внутреннем символическом единстве своего мира. У Набокова, идеально владевшего английским, было чрезвычайно развито чувство языка. И он не стал философом при своей тяге к интеллектуальному артистизму, так как почувствовал всю невозможность русскоязычной философии. Внутренний пафос Набокова – свобода. В послесловии к русскому переводу «Лолиты» он пишет о

«разнице в историческом плане между зеленым русским литературным языком и зрелым, как лопающаяся по швам смоква, языком английским: между гениальным, но еще недостаточно образованным, а иногда довольно безвкусным юношей, и маститым гением, соединяющим в себе запасы пестрого знания с полной свободой духа. Свобода духа! Все дыхание человечества в этом сочетании слов».

Ради этой свободы духа Набоков задушил в себе «достоевщину», хитрое и коварное, но чистое и наивное русское мышление. (594) Он не хотел и не мог мыслить на русском языке, языке не приспособленном для передачи мысли и в этом отношении грубым, материалистичным и вообще безнадежным. Ведь не в том дело, что в русском языке нет философского категориального аппарата, а в том, что его и не может быть. Не в том дело, что сейчас вместо категорий мы имеем лишь насильственно привитые латинские и немецкие кальки, только разрушающие национальную филологическую структуру. Не в этом дело, а в том, что наш язык слишком зыбкий. Понятия в нем легко трансформируются. Поэтому либо в русском языке будут термины, но как устойчиво чужеродное начало, вроде «дуршлага», «кашне» или «ягдташа», либо они разомкнут и расплывутся в отечественном киселе, превратятся в «пальтецо» и «кофеек».
Набоков писал:

«Телодвижения, ужимки, ландшафты, томление деревьев, запахи, дожди, тающие и переливающиеся оттенки природы, все нежно-человеческое (как ни странно!), а также все мужицкое, грубое, сочно-похабное, выходит по-русски не хуже, если не лучше, чем по-английски; но столь свойственные английскому тонкие недоговоренности, поэзия мысли, мгновенная перекличка между отвлеченнейшими понятиями… – становится по русски топорным, многословным и часто отвратительным в смысле стиля и ритма»

Поверим Набокову, ведь может быть, это единственный писатель, создавший одинаково гениальные призведения на двух совершенно разных языках. Кому, как не ему, чувствовать всю схожесть и все различия русского и английского языковых миров.
Но отказ от мышления по-русски подарил Набокову свободу . И в полете фантазии, в мышлении иррациональном он воспроизвел структуру духовного мира русского человека и тем самым поднялся до высот философских обобщений. Логический обод «Дара» – это туго скрученная в пружину спираль свободного и естественного филологического творчества.
И все же Набоков покинул бедное русское мышление. За что? Ведь так хочется подумать, помыслить. Хоть немножко. Но набоковщина грубо отнимает у нас саму возможность этого. Набоков очень не любил критические разборы своих книг. И действительно, когда читаешь критику, посвященную анализу его творчества, то это, как правило, просто «хрип патриархальных кретинов». Иначе и быть не может, так как его оппоненты уже в силу характера своей деятельности, вынуждены пробавляться русским рациональным мышлением. В результате получается, что контакт с Набоковым вообще невозможен. (Наверное, в сходном положении находятся музыкальные критики).Просто не о чем говорить. Прочел, молча поклонился и «отваливай в сторону». А иначе это просто саморазоблачением будет. Поэтому Набоков страшно давит на читателя (619). С радостью я нашел в «Других берегах» несколько грубых логических ошибок. (630) Стоило ему одной ногой, даже мизинцем одной ноги, встать на твердую почву рацио, как обаяние стало быстро испаряться. Набоков это чувствовал и допускал подобные просчеты крайне редко.
Розанов же добрый. Он не боится быть смешным ужом (642) и ползать по болотным кочкам отечественного мышления. Розанов «снисходит», опускается. И за эту «низменность» низкий поклон ему. Вот почему (заканчиваю очередной оборот пластинки) Набоков мне ближе, а Розанов милее.

* * *

Розанов друг и товарищ. Учитель. Кажется, это единственный русский философ с опытом педагога, с опытом непосредственного и незамутненного страстями общения с людьми. Я не знаю другого русского мыслителя, который не то чтобы смог, но хотя бы всерьез попытался помочь людям жить:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192


А-П

П-Я