https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/rossijskie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Отец был неудачником. Неудавшейся личностью. И поэтому постоянно ворошил чужие муравейники, коверкал чужие миры. Для него удавшихся личностей, может быть, и не существовало вовсе. И главная жертва – я. Но отец был всё же неудавшейся ЛИЧНОСТЬЮ. И прекрасно понимал, что такое личностное начало. И во мне, своём сыне, всячески его развивал. Уничтожал и развивал. Играл. Как кошка с мышью играл со мной отец. Он ушёл, а я, его гениальная шутка, остался. И зачем-то живу.

196

Примечание к №193
«Вишнёвый сад» очень нежное произведение, так что его ни в коем случае не следует ставить на сцене.
Театр это огрубление смысла. Не рисунок – чертёж, схема. Время прочтения навязывается извне, возникает ощущение длительности. Длительность же разрушает соотнесённость. Ещё хуже – кино, где вдобавок отсутствует хотя бы опосредованное включение в действие. Действие окончательно переходит в изображение, причём изображение, бесконечно девальвированное своей многократностью. Если в статичной картине возможна соотнесённость, продуманность композиции, то в фильме речь идёт, в лучшем случае, об элементарной стилизации. Уровень восприятия катастрофически понижается. Кино не трогает, оно слишком далеко, как это ни парадоксально – слишком слабо, блекло. Естественная реакция на это – перенасыщенность фильмов ужасами и порнографией. Тонкий, «символический» кинематограф невозможен, как невозможен диалог на расстоянии 20-ти метров. Возможна краткая информация и обмен эмоциями, причём эмоциями максимально примитивными.
Впрочем, достижим некоторый баланс, то есть чередование похабщины и философии. Чем и занимаются «великие кинорежиссёры». Конечно, это напоминает исполнение симфонии на барабане: кино – грубый вид искусства. Очень грубый. Чем грубее кино, тем оно глубже проникает в сознание. Грубость всегда удачна в кино. Разве можно сопоставить по воздействию порнографический роман с порнофильмом. Но чем тоньше, чем выше, тем бессильнее становится кинематограф. Возможен палиатив – смешение низменного с возвышенным. Но это непоправимо нарушает Меру. А мера в искусстве – главное.

197

Примечание к №193
у него, человека, вышедшего из другого социального слоя, нет соответствующей культуры заигрывания
Цель романа. Действительная, реальная цель. Утилитарная. Цель, поскольку она вообще может быть у художественного произведения. – Учить ухаживанию образованные классы, создавать культуру ухаживания. «Евгений Онегин» в миллион раз ПОЛЕЗНЕЕ, в самом УТИЛИТАРНОМ смысле, именно потому, что там Пушкин писал о «дамских ножках». Это и есть цель романа. «То, для чего он нужен». Зачем и должны читать (и читали) Пушкина, Лермонтова, Тургенева 99/100 юношей и девушек. Чернышевский, Добролюбов и Писарев должны были бы читать «Онегина» с карандашом в руке. Именно для них «Онегин» должен был быть откровением, счастливо изменившим всю их жизнь, такую корявую и нескладную. А они своего, в сущности, СПАСИТЕЛЯ высмеяли.

198

Примечание к №165
Набоков это завершение Достоевского.
Творческий замысел Набокова всегда насилие, эксперимент над миром, овладение им. Это характерно и для Достоевского, но у него больше субъективного. Его мир МОЛОЖЕ, он ещё недостаточно сотворён. А у Набокова – завершение русского слова, седьмой день творения. Неслучайно он воскликнул:
«Библия ошибается! Мир был сотворён в седьмой день, в минуту отдохновения!»
Если материализм в произведениях Достоевского носит идеологический характер (стрижка ногтей Верховенским, например), то у Набокова – онтологический. Чердынцев с наслаждением стрижёт ногти на ногах, и они, весело щёлкая, разлетаются по ванной комнате. Это завершение мира, делание его целиком, «с ногтями». Если выдуманный Набоковым оппонент порицает Чердынцева за то, что тот якобы выложил портрет Чернышевского из обрезков ногтей, то сам этот критик и является таким обрезком, созданным автором для круглости, для полноты.
Розанов в пику Платону (и, собственно, вслед за Башмачкиным) считал, что должна быть и вечная идея волоса. Конечно, для писателя на волосе-то все и держится. Если в стихах истина это рифма и ритм, то в прозе – материя, «выделка».
Отсюда вытекает враждебность творчества вообще и прежде всего художественной литературы (и прежде всего прозы) – религии. Прозаик сам Бог. Он создаёт материю из ничего.
Но из-за этого и внутренняя близость религии. И эта близость сказывается в актуализации темы добра и зла. Писатель, как и верующий, не может освободиться от постоянной соотнесённости с этими категориями. Собственно, писатель это Бог. И Набоков, наиболее совершенный русский писатель, законченный писатель, уже окончательно и вполне онтологически выступает для своих персонажей Богом. Но каким Богом? И Богом ли? Может быть, для своего мира, для своих книг, это Дьявол?

199

Примечание к №187
Меня потратили, «сварили суп».
Кто виноват? – Я.
Солнцепёк. Мыслям тяжело. А объективно что же произошло? – Просто температура мозга увеличилась на 2 градуса. Напекло голову. Но мозг сам по себе этого не видит. У него нет же глаз. А со стороны скажут: «Надень шапку». Я даже не пойму, о чём это.
Только косвенно, вторым зрением немного догадываюсь. Мне дана жизнь. ЖИЗНЬ. Время – деньги. Я на своё время накупил дешёвых пряников и глиняных свистулек. И вот жизнь проходит. Я её проел на никчемных пряниках, да и пряники-то не ел, а так, для души покупал – красивые. А платил за это, расплачивался годами убитой, проданной жизни.
Что мне теперь – пудовый пряник-тупик в гроб класть себе? Дур-рак! Какой же я дур-рак! Нет, не знаю. Только догадываюсь (по судьбе отца, например). Если бы точно знал, сошёл бы с ума.

200

Примечание к №85
«Чужие должны доказывать друг другу всякую истину». (Н.Бердяев)
Разве? Разве чужие обязательно враги, обязательно держат камень за пазухой? Это русская мысль. Отсюда особенности русского рационализма.
Русский трезвый ум, русский учёный – это прежде всего невыносимейшее начётничество и догматизм. Славянский ум сводится к рассудку. У немцев рассудочность очень обаятельна, сентиментальна, культурна. Для немца само мышление трагично. Это послушание, отказ от плотских радостей, бессонные ночи, юношеский порыв, любовь к учителю (первый монолог Сальери).
Конечно, Гегель догматик, но догматик красивый и человечный. Это кажется для русского оговоркой, но я повторяю: красивый и человечный догматик.
Или возьмём психоанализ. Фанатик психоанализа своим догматизмом людей лечит.
И английский, и даже французский догматик тоже нечто широкое и по сути вовсе не догматичное. Но русский… Русский психоаналитик. Бр-р-р! Да он здорового с ума сведёт. «Выучишь от сих до сих» и «я тебе добра хочу».
Для западного человека форма это форма, но форма не злорадная. Форма, не злящаяся на то, что она форма, а не содержание. А русский:
– Ага, у них справки. Значит, карманы зашивай, а то кошелёк свистнут. У меня же нет справки на кошелёк.
Он пришёл получить выписку из ЖЭКа, а там уже не люди. Если нет справки, что он пошёл в ЖЭК, они его там в ЖЭКе убьют и съедят. А чего, кто докажет?! И русский начинает «доказывать». Карандаш на верёвку, кружку на цепь.
Русский химик или физик, русский экономист, русский юрист, русский историк (не историософ, а фактограф) это, как правило, нечто невыносимое. Еврей-учёный – какая весёлость, ироничность, лёгкость, свобода. И чем «учёнее», чем позитивнее и техничнее, тем легче, лучше. А русский – зуда. И зудит, зудит, зудит. Тупость чудовищная. Утилитарный абстрактный ум. Грубый, славянский. Извилин мало, зато кора толстая. Русский экстраверт – вещь тяжёлая, тяжёленькая. И главное, всё тянет туда. Это не расовая аномалия, а некоторый русский тип, тип, очень часто встречающийся.
Конечно, тип догматика груб всегда. Но западный тип получил удивительное религиозное смягчение. Ведь западная наука возникла из богословия. Русская наука с самого начала развивается как нечто диаметрально противоположное. То есть прежде всего как нечто некрасивое. Русский учёный безобразен. И где вы видели в русской литературе образ учёного? Ну-ка, поищите. В серебряном веке разве, в чертовщине стилизаций Белого. Нет, следовательно, самого НАЦИОНАЛЬНОГО ТИПА учёного. И существование русского в науке возможно только за счет серьёзного обеднения личности.

201

Примечание к с.15 «Бесконечного тупика»
Изнутри же Розанова хорошо не видится, а утробно чувствуется русская жизнь. Россию чувствуешь, как своё тело.
Мне очень нравится следующая аллегория Владимира Соловьёва в «Критике отвлечённых начал»:
«Мы вообще познаём предмет или имеем общение с предметом двумя способами: извне, со стороны нашей феноменальной отдельности, – знание относительное, в двух своих видах, как эмпирическое и рациональное, и изнутри, со стороны нашего абсолютного существа, внутренно связанного с существом познаваемого, – знание безусловное, мистическое. Это двоякое знание или двоякая связь наша с предметами может быть пояснена следующим сравнением. Ветви одного и того же дерева разнообразно скрещиваются и переплетаются между собою, причём эти ветви и листья на них различным образом соприкасаются друг с другом своими поверхностями, – таково внешнее или относительное знание, но те же самые листья и ветви помимо этого внешнего отношения связаны ещё между собою внутренно посредством своего общего ствола и корня, из которого они все одинаково получают свои жизненные соки, – таково знание мистическое или вера».
Выявление внутреннего единства личности и мира возможно, и достигается за счёт явленности внешней разветвлённости. Субъект, которому является таким образом расчленённая внешность, вынужден её внутренне достраивать.() А форма этой достройки является в значительной степени аналогией внутреннего мира являющейся ему личности. Через дробность постигается внутреннее мистическое единство другого мира. И наоборот, попытка последовательного и соразмерного раскрытия лишь разрушает восприятие со стороны другого «я». Что и произошло в случае самого Соловьёва.

202

Примечание к №182
некоторые письма его легки и смешны (о Чехове)
Впрочем, самое лёгкое письмо Чехов не написал, а получил. В мае 1900 года от князя Урусова:
«Я по болезни никуда не могу выходить, сижу дома, но не развожу нюней и думаю себе – ну Ваганьково, так Ваганьково (209). Врачи, однако, утверждают, что нет непосредственной опасности для жизни. И в самом деле, затяжное воспаление по соседству с головным мозгом – что тут опасного».
Письмо это Чехов получил уже с того света.

203

Примечание к №178
в сцене пародийной и отвратительной, типично русской «литературной дуэли»
Несомненно, что русская литература всё-таки началась с реализма. Первым реалистом был Пушкин. Но в результате – запутался, превратился в порождённого им Онегина и в реальности убит Ленским. Первое чувство на снегу – удивление: «Как же так? Онегин убит?! Пустите меня!»
Далее Лермонтов. Опять романная дуэль и альтер эго писателя – Печорин – наповал убивает своего противника. И снова реальность, не тратя время на нравоучения, бьёт без промаха, в грудь.
После этого простых, «реальных» дуэлей в литературе уже не встретить. От самой темы, столь привлекательной (диалог-расправа), отказаться было невозможно, но и у Тургенева, и у Толстого, Достоевского, Чехова и дальше, мельче (Куприн и др.), – дуэль уже всегда оговорочна, пародийна. По крайней мере – неудачна. Соответственно, в реальности у всех писателей (кроме осторожного Чехова) дуэли, но дуэли, так почему-то и не состоявшиеся (213), как-то рассосавшиеся или расстроившиеся.
В «Двойнике» у Достоевского Голядкин вызывает своего двойника (то есть литературный персонаж в известном смысле) на дуэль (221), но затем превращает вызов в нечто совсем иное, сюрреальное:
«Дайте мне это письмо, чтоб разорвать его, в ваших же глазах … или если уж этого никак невозможно, то умоляю вас читать его наоборот, – совсем наоборот, то есть нарочно с намерением дружеским, давая обратный смысл всем словам письма моего».

204

Примечание к №182
пошлость и чеховской темы
Чехов сам ещё в молодости ощущал удивительную пошлость происходящего с ним. Писал:
«Как ни стараюсь быть серьёзным, но ничего у меня не выходит, и вечно у меня серьёзное чередуется с пошлым. Должно быть, планида моя такая…»

205

Примечание к №91
Григорьев это пьяный русский следователь
Итак, либо пьяное застолье, либо допрос, либо вообще их жуткое наложение. А возможен ли вообще нормальный диалог по-русски? Вот для меня? Да, но как очень тонкое глумление над собеседником и самим собой. (290) Этого не заметят даже, а мне надо щипнуть, чтобы увидеть, что он живой. Тогда мысль полетит. Надо в доме повешенного заговорить о верёвке. Даже не собственно о верёвке (тогда всё моментально дешифруется и собеседник замкнётся), а около верёвки, по поводу верёвки. Русский собеседник это глумление чувствует инстинктивно и начинает незаметно для себя потихоньку оправдываться. Ему так сразу уютно становится, понятно. Как на допросе, но без негативной ауры. Словно острая приправа, пробуждающая аппетит. Иногда русский даже догадывается, – в известных моментах, – но не верит: «не может же он». И правильно делает, ведь и со стороны глумящегося это не вполне осознанно – просто мысли надо за что-то зацепиться.
Вот и эта книга такое глумление. Сама её форма – издевательство над читателем.
С евреями, сколько я ни общался, всегда удивительная слепота. Либо они совсем не чувствуют, что над ними издеваются, либо понимают, но грубо, прямолинейно. Мне вообще часто хочется им сказать: «Вы вот: „мы, русские“, „у нас в России“. Какие же вы русские, в вас русского ничего нет».
Я так и говорю.
Но не прямо.
И они не понимают.

206

Примечание к №
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192


А-П

П-Я