https://wodolei.ru/catalog/unitazy/rasprodazha/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Однажды какой-то любитель подобрал характерные изречения из чеховских книг и хотел их издать отдельной брошюрой. Чехов был возмущён. Хотя в сущности с мыслями этими он был согласен. Но не уверен в их истинности.
Такая позиция Чехова совсем не является какой-то аномалией. Наоборот, это типично писательская позиция. Ибо кто такой писатель? Прежде всего читатель, дилетант. «Мудрость» его заимствована (откуда угодно, от Библии и Платона до доверчивого соседа), но заимствована, правда, всегда удачно и к месту.
«Красота спасет мир» Достоевского, о которой столько написано, взята ведь у Шиллера. (Хотя антитеза «некрасивость убьет» – развитие, кажется, самостоятельное.) Литература это «философия для бедных», некая частность и популяризация. Философу литература не нужна (как философу). Но… В одном случае литература имеет громадное значение для философа и для философии. Свободная, ничем не ограниченная фантазия писателя даёт чистейший пример схемы мышления. Тут именно «авось» литературы даёт ей особое преимущество. Философию «на авось» не построишь, она всегда приземлена, всегда выверена отвесом истинности. Говоря проще и грубее, философу нельзя врать, нельзя фантазировать. Литература же вся построена на этом. Это лгущая философия. И из-за этого не только она являет эталон СВОБОДНОГО мышления, свободного ото всего, даже от логики, но и является необходимой и неизбежной альтернативой философии, той «неправильностью», которая выверяет её правильность. Это легко понять из следующего примера: пародия на философское произведение является литературой, а не философией же. И в некотором смысле вся литература есть пародия на философию. Но, повторяю, из-за своей свободы она превращается в прекрасный материал для философских размышлений.

723

Примечание к №690
Важна не тема, важна чисто русская интерпретация-проворачивание, с языком от удовольствия.
Почему Розанов был столь увлечён темой секса (820) и много думал и писал о щекотливейших и скабрёзнейших аспектах полового вопроса? Что за интерес? Ведь он не был сексуально ненормален, как гомосексуалист Леонтьев. И не был декадентски «прогрессивен», как Мережковский, мирно делящий жену с другом дома. И не был даже холостяком, как Соловьёв. И дети у него были, в отличие от, например, Бердяева. Интимная жизнь и сексуальные интересы Розанова вполне заурядны. Что же его привлекало? Я думаю, именно потому, что в половом отношении он не был «озабочен», именно поэтому эта тема и показалась ему интересной. Из-за чисто интеллектуальной игривости, игривого стремления к покаянию и смерти. Он был русский, и ему было стыдно. И как раз стыд притягивал, возбуждал. Розанов в своих статьях на соответствующие темы оговаривается весьма красноречиво:
«Не без великого смущения мы написали здесь многие слова; но пусть читатель доверится, что автор знал весь риск этих слов, и значит были они неизбежны, когда, постановив их полными буквами и в надлежащем порядке, он и сам прошёл чрезвычайно близко к краю величайшего и гибельного осуждения, какому вообще может быть подвергнуто имя писателя. Всё рискованно здесь – в мысли, для имени пишущего; но нет ещё областей, которые содержали бы такие великие обещания…»
«Очищение невозможно было произвести одною только философией, по существу холодною и лишь пролетающей ОКОЛО темы (может быть – МИМО её): нужно было, т. е. была задача – снизойти и чуть-чуть уничижиться САМОМУ перед темой».
И унижение было отблагодарено:
«Вошёл в заколдованный лес, и пока С ЭТОЙ стороны к нему подходил – казалось жабы и ведьмы повисли на его суках: а как вошёл и ОТТУДА посмотрел – увидел реющих эльфов».
Собственно, вся «эротомания» Розанова это петляющее путешествие по лесу сексуальности. Тогда это ух как страшно было. Страшно и интересно. Особенно в русской-то чаще. Обойти весь лес, всё посмотреть и не заблудиться, не пропасть. Задача. А сейчас, в жиденьком леске конца ХХ века, сплошь пробитом просеками психоанализа, Розанову бы и неинтересно было. Нашёл бы чего-нибудь полюбопытней.

724

Примечание к №581
«Г-н Горн только чуточку пооткровеннее и чуточку больше обнажился, но его отличие … ничуть не больше, чем отличие г. Струве от г. Набокова».
(В.Ленин)
Здесь проведём на кривом кульмане ещё чёрточку. Розанов в «Опавших листьях» предлагал Мережковскому:
"Друг мой: обнимите и поцелуйте Владимира Набокова. Тошнит? (761) … Мы – святые. Они – ничто. Воры и святые, блудники и святые, мошенники и святые. Они «совершенно корректные люди» и ничто. Струве спит только с женою, а я – со всеми (положим): и между тем он даже не муж жены своей, и не мужчина даже, а – транспарант… а я все-таки муж, и «при всех» – вернейший одной".

725

Примечание к №714
Фашизм … мимикрия, обман для благой цели.
Немецкий фашизм можно рассматривать как антимасонский бунт. И бунт этот доказал, что масонство далеко не простое разрушение. Масонство это, быть может, единственно возможный ПОРЯДОК в мире, как говорил ещё Достоевский (в «Легенде»).

726

Примечание к №680
(Туркин) «всё время говорил на своём необыкновенном языке, выработанном долгими упражнениями в остроумии» (А.Чехов)
Если для Щедрина нарочитость языка была все же литературным приёмом, то для Чехова она стала в значительной мере формой стилизованного существования (как и для его Туркина). Невозможно представить, чтобы в реальности дворянин Салтыков говорил на фельетонном языке своих произведений. Речь Чехова вся построена на интеллигентских присказках и прибаутках. (760)
Следующая ступень разложения языка – творчество Заболоцкого и Хармса. Для них филологическое юродство стало не просто плоским литературным приёмом, как у Щедрина, и даже не поведением, как у Чехова, а определённым взглядом на мир:
Иногда во тьме ночной
Приносят длинную гармошку (766)
Извлекают резкие продолжительные звуки
И на травке молодой
Скачут страшными прыжками,
Взявшись за руки, толпой.
Это уже порча вполне сознательная, но, в отличие от дореволюционной литературы, к тому же крайне продуктивная, т. к. совпадает с общей порчей мира.
Завершает этот процесс Андрей Платонов. В его произведениях происходит не просто разложение литературной формы и языка, но и распадение способа осмысления мира. (767) Распад достигает своего логического предела. И, совпадая с максимальным распадом окружающего мира, становится максимально оправданным. Если Щедрин верх неестественности, то Платонов верх естественности, органичности. Он не менее органичен, чем классическая проза Чехова.
В «Котловане» девочка Настя говорит про медведя-пролетария:
«– Смотри, Чиклин, он весь седой!»
А Чиклин отвечает:
«– Жил с людьми – вот и поседел от горя».
Разве это не похоже на чеховских «Мужиков»:
"На печи сидела девочка лет восьми, белоголовая, немытая, равнодушная; она даже не взглянула на вошедших. Внизу тёрлась о рогач белая кошка.
– Кис, кис! – поманила её Саша. – Кис!
– Она у нас не слышит, – сказала девочка. – Оглохла.
– Отчего?
– Так. Побили."
Ритм идентичен, и я часто повторяю про себя и тот и другой отрывок. Что же касается содержания, то Платонов явно продолжает чеховскую традицию, чеховское отношение к «веикаму уускаму наооду» (в данном случае грассирование дворянское или местечковое на выбор, все равно). Чехов:
"На Воздвиженье, 14 сентября, был храмовой праздник… Как раз в это время на террасе сидел инженер с семьёй и пил чай…
(Пришел из деревни крестьянин Лычков с палкой в руках) – Ваше высокоблагородие, барин… – начал Лычков и заплакал. – Явите божескую милость, вступитесь… Житья нет от сына… Разорил сын, дерётся… Ваше высокоблагородие…
Вошел и Лычков-сын, без шапки, тоже с палкой; он остановился и вперил пьяный, бессмысленный взгляд на террасу.
– Не моё дело разбирать вас, – сказал инженер. – Ступай к земскому или к становому…
(Лычков-отец) поднял палку и ударил ею сына по голове; тот поднял свою палку и ударил старика прямо по лысине, так что палка даже подскочила. Лычков-отец даже не покачнулся и опять ударил сына, и опять по голове. И так стояли и всё стукали друг друга по головам, и это было похоже не на драку, а скорее на какую-то игру".
Это вполне платоновский сюжет. Легко представить себе соответствующую сцену в одной из его повестей. Только лексику деформировать и всё:
"1 мая был всемирный праздник международного трудящегося. Как раз в это время на террасе сидел инженер с семьей и совершал процесс питания.
К нему пришёл из нашей советской деревни зажиточный крестьянин Лычков с орудием палкой в руках. – Гражданин работник умственного труда… – начал Лычков и заплакал. – Явите сочувствие к сочувствующему генеральной линии… Житья нет от сына… Разорил сын, дерётся…
Вошёл и Лычков-сын, без шапки, тоже с орудием труда; он кончил факт движения и под углом классового чутья сделал взгляд на террасу.
– Генеральная линия партии взяла курс на мою смерть, – сказал инженер. – Ступайте к секретарю или к милиционеру…"
А следующий абзац можно вообще дословно переписывать.
Толстой был очень недоволен «Мужиками»:
«У Горького есть что-то своё, а у Чехова часто нет идеи, нет цельности, не знаешь, зачем писано. Рассказ „Мужики“ – это грех перед народом. Он не знает народа…»
«Если бы русские мужики были действительно таковы, то все мы давно перестали бы существовать».
И перестали. Показ Чеховым отрицательных сторон деревенской жизни, разрушающий миф русской литературы о добродетельных поселянах (779) (в полном единодушии создаваемый не выносившими друг друга Тургеневым, Достоевским и Толстым), был и началом разрушения самой русской литературы. Но у Чехова, а затем в ещё большей степени у Бунина, деформировалась литературная идеология. Сама лексика была ещё вполне классической. «Обериуты» лексику разрушили, на них «хорошая литература» кончается. Но своей идеологии, своего мифа-мира они не создали, да и не могли создать. Платонов же это реидеологизация литературы. Возвращение к её назидательности и дидактичности, но возвращение вторичное, опирающееся на разрушенный левый язык. Платонов кристаллизовался из леворадикального газетного месива. В этом смысле он ещё русский писатель. Корни его логоса доходят до 60-х годов ХIХ в. Это логическое завершение интеллигентского инфантильного языка, в конце концов сбывшегося и послужившего адекватным выражением апокалипсиса коллективизации. Наверно, правый язык и не годился для подобной задачи. Не могу себе представить Бунина, пишущего о деревне 30-х.

727

Примечание к №629
И самурай думал: «Что ж ты, негодяй, Родиной, да ещё за пятак, торгуешь!»
Как известно, в Японии эмигрантов-европейцев практически нет. Русских же в Японии вообще живет раз-два и обчёлся. Но в их числе зато нашлось место старейшему русскому социал-демократу Александру Алексеевичу Ванновскому. Участник I съезда РСДРП от московской организации нашёл себе после 1917 г. приют не в Англии, Франции, Германии или Русском Китае – с большими русскими общинами, со сходными жизненными условиями, – а в Японии. В стране, где иностранцев не любят, где соотечественников практически нет. Без языка, без связи с социал-демократическими общинами Европы и Америки, сравнительно обеспеченными и с развитой системой вэаимопомощи. И прожил там Ванновский, выехавший в 1919 г. из России «для лечения», не 10, и не 20, и не 30, а 50 лет. Что же привлекало его в Японии? Да ведь платило, наверно, старейшему социал-демократу за прошлые-то заслуги перед божественным микадо определённую пенсию определённое ведомство японское. Как-никак кто был во время русско-японской войны активнейшим деятелем московского вооруженного восстания и призывал к штурму Кремля? – Офицер царской армии Александр Алексеевич Ванновский. Кто был тогда инициатором и вожаком военного восстания в Киеве? – Он же, Ванновский. Кто написал пособие для русских социал-демократов «Тактика уличного боя»? – Опять Ванновский… Но платили немного. Ванновский в Японии жил бедно. Японцы таких людей не любят.
В 30-х годах к японцам в Маньчжурию бежал начальник НКВД Дальневосточного края Генрих Люшков, бывший зам. начальника секретно-политического отдела и один из следователей по делу Кирова. Сын Антонова-Овсеенко встретился в 1948 году в лагере с бывшим начальником штаба Квантунской армии (732), и он рассказал ему о дальнейшей судьбе Люшкова:
«У нас в Японии не верят предателям, их не любят. Если он предал свою родину, что помешает ему предать ещё раз – государство, которое его приютило? Люшков привёз с собой документы, которые лишь на первых порах представляли большую ценность. Через три месяца они стоили не больше бумаги … Прошло два года … Когда он в очередной раз пришёл ко мне, мы, как обычно, поговорили немного, я вручил ему пакет с жалованием и попрощался. Кабинет у меня большой, пока он дошёл до двери, я успел всадить ему пулю в затылок из своего кольта. „Уберите эту гадость“, – сказал я вошедшему адъютанту».

728

Примечание к №387
«мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной» (Ф.Достоевский)
Но это точка зрения писателя. Превращение Христа – в персонаж. Евангелия – в сюжет. В повесть.
Розанов писал в «Апокалипсисе»:
«Да, Христос мог описывать „красоту полевых лилий“ … но Христос не посадил дерева … и вообще он … не травянист, не животен, в сущности – не бытие, а – почти призрак и тень, каким-то чудом пронёсшаяся по земле. Тенистость, тенность, пустынность Его, небытийственность – сущность Его. Как будто это – только Имя, „рассказ“».
И в результате – Апокалипсис, сущность Апокалипсиса, когда
«сами люди – точно с отощавшими отвислыми животами, и у которых можно ребра сосчитать, – обратились таинственным образом в „теней человека“, в „призраки человека“, до известной степени – в человека „
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192


А-П

П-Я