https://wodolei.ru/catalog/vanni/Jacob_Delafon/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

» — говорил он себе.
— Дорогой мой Геннадий Иванович! Но на такой великой реке, как Амур, гиляки долго не просуществуют независимыми. Ни при каких обстоятельствах. Кто-то схватит их и подчинит.
— Что же вы хотите сказать?
— Если мы верим с вами в будущую... — сказал Александр, поднял палец, выкатил глаза и умолк. Потом сказал: — К гилякам уже подбираются миссионеры! И соседние маньчжуры давно их поработили бы, будь в этом для них толк и не ухвати маньчжуры весь Китай... Так вы сами хотите посмотреть? Пожалуйста! Три года тому назад писаны бумаги! Вышли с Амура в Забайкалье наши казаки. Один торгашил и попался. Другой ходил мыть золото! Это не легендарные, а действительные личности... А у нас все свалено в кучу. Нашего канцлера не интересует. Пойдемте, покажу, где лежит находка, полюбуйтесь! Зайдите, я давно вас зову...
Спустились по узкой лестнице. Александр шел с фонарем. Открылись тяжелые двери. На полках и на полу лежали груды документов.
— А сухо ли здесь?
— Пока сухо. А дальше — бог знает. Росси строил...
— Но этот подвал, кажется, от старого здания остался...
Баласогло снял с полки тетрадь сшитых протоколов.
При свете фонаря Невельской стал читать. Баласогло зажег второй фонарь, тоже с двойными стеклами и с водой, предохраняющей от падения искр. И ушел в полутьму.
— А ведь вы мне совсем не то выписали, что надо, Александр Пантелеймонович, — сказал Невельской, когда Баласогло появился с каким-то свитком в руках. — Казак Алексей Бердышов прошел весь Амур, определил, что примерно за шестьсот верст от устья обитают племена самаров, у которых впервые услыхал он разговор о поборах маньчжур. Он все племена назвал: какие-то бельды, самары. Что за языки у этих племен? Может быть, это и есть те гиляки, о которых сообщают Козмин и Миддендорф?
— Боже мой, Геннадий Иванович, разве я могу знать все языки? Или разве я могу прочитать все бумаги? Вот они грудами лежат — никому не нужные важнейшие документы об отношениях наших со странами Востока. Кто и когда обращал на все это внимание? У графа Нессельроде восточный архив — пренебреженная часть. Он утверждает, что Россия — европейская держава и нечего нам интересоваться Востоком. Эти документы бери, топи ими печки — никто слова не скажет... Я разобрал тысячи этих бумаг, а их миллионы. Вот смотрите-ка...
Баласогло развернул свиток, исписанный иероглифами.
— Бумага о пограничной торговле. Да тут что ни документ, то драгоценность. А граф Нессельроде отказывается ради своих друзей — англичан. Все это знают и молчат. Государь не хочет разлада с Англией, боится революции, консерватизм англичан ему приятен.
Невельской взял бумаги с собой наверх. Сидя там, наскоро выписал выдержки, простился и уехал.
Служебный день закончился. Баласогло надел фуражку и летнее пальто, запер архив, опечатал дверь, сдал ключ. Зашел на второй этаж за своим приятелем Михаилом Васильевичем Петрашевским.
— Где же ты нынче будешь жить на даче, Александр? — спрашивал Петрашевский, когда оба приятеля быстрым и веселым шагом засидевшихся молодых людей шли у Адмиралтейства по набережной.
— Детей отвезли к теще, а самим придется нынче прожить в городе.
— А в отпуск?
Баласогло не ответил.
— У меня только что был Невельской, — сказал он и оглянулся. За ними никто не шел. Начинался дождик, и от падения капель на поверхность реки под гранитной стеной слышался тихий шелест, словно множество чиновников сообщали друг другу какие-то сплетни или тайные сведения. — Он идеально прикрывается своим аристократизмом... На днях я пойду в Кронштадт на молебен и прощальный обед... Слава богу, все делается именем Константина...
— Он догадывается?
— Бог его знает... Но согласен, что Сибирь с выходами к океану станет основой мирового социализма, говорит, что с этим надо спешить. Нельзя, он говорит, из огня да в полымя крепостных отдать в руки шкуродеров еще худших, чем помещики.
— Дождь начинается. Поедешь ко мне?
— Пожалуй! Жена нынче у своих.
— Эй, постой! — крикнул Петрашевский извозчику. Кучер поднял кожаный верх, и приятели залезли в карету.
Разговор продолжался по-французски.
— Если первый опыт будет удачен, то надо пользоваться и впредь либерализмом Константина, — сказал Михаил Васильевич. — Увлечь его высочество будущим величием империи.
«Со временем мы произведем возмущение в Сибири, — учил своих друзей Петрашевский, — там нет крепостных и народ свободен. Там ссыльные... По реке Амур мы будем подвозить военное снаряжение и все, что надо для современной войны. Средства на покупку оружия даст Сибирь. На всех реках — неисчислимые запасы золота».
— Боже, как меня Муравьев подрезал, — говорил Баласогло, когда приехали на квартиру Петрашевского, разделись в прихожей и вошли в гостиную, — ведь я лето рассчитывал пробыть на Амуре! Я целую кипу бумаги исписал ему. Составил подробнейший отчет об отношениях России со странами Востока. Отдал ему все свои богатства, списал письма и проекты Шелихова, Баранова, Румянцева, Потемкина, отчеты сибирских губернаторов, ратные донесения и записки — об Амуре, о Русской Америке, о Камчатке, о странах Востока, о связях с Китаем и Японией; я решил все сделать, что в моих силах. Все свои мысли, и твои, и всех наших товарищей вставил туда же. Списал текст Нерчинского договора, копии с указов Петра и Екатерины о значении Амура для России, сведения о походах Пояркова, Хабарова, Дежнева, записки Чирикова, Евреинова, отчет Саввы Рагузинского. Он, когда узнал, какие документы открыты мной в грудах гнилой бумаги, — ахнул...
— А не спросил он тебя, пытался ли ты обратить на них внимание министерства иностранных дел, в котором служишь?
— Спросил и об этом.
— Что же ты ему ответил?
— Я ответил откровенно, что не раз пытался, но безрезультатно... Не стал скрывать взгляда своего на причины этого, сказал, что у нас в министерстве все продажны: от швейцара, который берет двадцать пять рублей за допуск к графу, до самого графа, который за вознаграждение оказывает услуги иностранным державам и, видно, не касается дел Востока ни по чему другому, как по просьбе англичан...
— Ну и что же он? — смеясь, спросил Петрашевский.
— Муравьев смолчал, но в его положении иначе и быть не могло. Я же чувствовал, что обязан был так сказать. Полагаю, Муравьев в душе понял меня... Мнение мое, высказанное о графе, может быть, еще сослужит ему службу... Вообще-то он слушал меня охотно и соглашался и даже выбранил правительство, сказав, что наша неосведомленность по части Востока и нерешительность всем известны. Бумаги он взял и...
— Вот и не надейся чересчур на сына аракчеевского дружка и сподвижника, — заметил Петрашевский.
— Это единственный человек в наше время, который всерьез намерен заняться Востоком, — ответил Александр. — В самом широком смысле.
— Мы соседи с Китаем, а его давят, — сказал Петрашевский. — Мы — спиной к нему. А нам жить в будущем с ним, и наш долг не ждать, как и что будет в Европе, и не ждать, пока Китай станет колонией, а быстро идти ему навстречу. Там американцы, англичане! Та же католическая церковь. Не ждать! Вывести Россию на океан. Вывести в соприкосновение с Китаем на Амуре, где никакой Кяхты и ограничений! Привезти русских мужиков на Амур. Искать гавани, порты! Торговля с Америкой, с Китаем — Азия сама начнет пробуждаться. Машины! Пароходы! Свободное сибирское население хлынет туда! Наше крестьянство повалит в Сибирь, мы откроем ее для чехов, венгров, черногорцев! Пусть приходят и селятся! Вот наша цель! В Европе великие мысли и события. Нессельроде считает нас лишь европейской державой, но мы донесем мысли Фурье в Азию!
В эту пору вечера длинны и стоят светлые ночи, но сегодня тучи нашли. На дворе вдруг помрачнело рано, как осенью.
Петрашевский скоро уезжает, пробудет в отлучке все лето и осень.
Пили вино. Заехали еще двое приятелей.
Ненависть клокотала в душе Александра Пантелеймоновича.
— Нужно, к примеру, — говорил Петрашевский, — сочинить этакий разговорник, назвать его как-то понятно, например: «Солдатская беседа». Вопрос: как ты думаешь, солдат, что делается у тебя дома, пока ты двадцать пять лет служишь государю? Объяснить солдату, что с землей, с хозяйством. Что ждет его после службы. И тут же — про распущенность офицеров...
Петрашевский нагибается к самовару. Наливает себе чашку, прихлебывает...
— Анисья! — кричит он. — Подогрей еще, чай остыл, что же ты...
— Надобно действовать на цензоров, чтобы из множества идей хотя бы одна могла проскочить, — заметил молодой человек со светло-русой головой. — В наше время каждый журнал рассматривается правительством как политический заговор...
Потом начался общий разговор о Фурье. Говорили, что теория его признает и уважает все интересы, сближает и мирит людей, обещает им здоровое направление и благосостояние.
— Самое неуловимое и роковое заключается в понятии эпохи и века! — тихо, но с чувством заговорил высокий юноша со впалой грудью. Он встал и заходил вдоль обеденного стола. — Человеческий ум так ловок и так занят собой, что всю природу с ее растительным, ископаемым и животным миром он считает лишь своей наружностью...
А на улице сырой ветер. Сеет мелкий дождь. Мимо проползающих в туманной мути фонарей катится по улице извозчичья пролетка.
— Поезжай потише! — говорит седок, трогая спину кучера. — Да, вот и приехали...
Человек расплатился, взял сдачу и, сутулясь, вошел в подъезд двухэтажного деревянного дома.
Извозчик посмотрел вслед ушедшему седоку, пряча деньги, лениво тронул лошадь, завернул ее, пустил трусцой. Оглянулся, потом взял кнут, размахнулся и приударил по своей сытой, крепкой коняге. Та сразу пошла шибкой рысью.
Человек, скрывшийся в подъезде, вышел. Из-за угла подошел мужчина в шляпе, с поднятым воротником.
— Сколько сегодня? — спросил приехавший, черные глаза его сверкают в свете фонаря.
— При мне трое, Петр Петрович! Да сейчас еще один пришел.
Ударил ветер, зашелестел листвой.
— Погодка-то!
— Кто же еще?
— Участвуют новенькие... Один не сенатора ли Мордвинова сын, будто бы их кони подъезжали...
Глава двадцать восьмая
ПОЛИЦИЯ НРАВОВ
Мокроусов. Полиция вообще оптимисты!
М. Горький.

Генерал Дубельт полагал, что хотя все образованное общество довольно благонадежно, так как служит на государственной службе, преуспевает и одевается в чиновничьи и военные мундиры, но отдельные личности весьма опасны и за обществом надо следить.
Государь говорил не раз, что он желает, чтобы его тайная полиция не шпионила, а служила бы обществу и заботилась о его нравственности. Он называл свое Третье отделение полицией нравов, воспитателями народа.
Дядюшка Леонтий Васильевич Дубельт, как называли его многочисленные племянники по жене, был одним из тех деятелей тайной полиции, которые всегда очень большое значение придают личным отношениям в обществе. Это сфера, в которой у каждого завяз коготок. За невозможностью открыть шпионов и заговорщиков в среде Петербурга и Москвы, усилия дяди Лени Дубельта и его разветвленной агентуры были направлены на разные другие явления, которые были очень вредны и при некотором воображении могли сойти за политическую неблагонадежность.
Конечно, были и настоящие шпионы, но они уважаемые люди, с ними генерал Дубельт очень хорош... Теперь немало является в обществе так называемых «разночинцев», а они-то и есть «питающая среда».
Возникло отвратительное явление, именуемое в среде остзейцев немцеедством. Далеко не безобидное. Это побуждало даже высших лиц империи быть осторожней, например, при выборе кандидата на важный пост. Предпочитались теперь русские имена, чтобы общество не волновалось.
Литке из-за этого оставлен без должности. Бог с ним! Немцы стонут, что их преследуют. Это ужасно!
А Леня Дубельт, с плотными плечами — каждое как свиное стегно, в голубом мундире, с голубыми глазами навыкате, лысый, с отвисшей нижней губой, чувствует себя превосходно. У него все на учете, слежка за всеми. Очень строгая слежка. Преступления открываются. Выслеживаются, проверяются, а иногда и строго наказываются личности, которые склонны к дурному образу мыслей. Постоянно делаются внушения профессорам и журналистам! Это тоже важно, создает в обществе необходимую напряженность и дисциплину.
Но вот Копьева собралась выйти замуж за Фрейганга. Известная молоденькая Копьева. Станет дворянкой? Будущая мадам Фрейганг?
Надо спешить. Дядя Дубельт почти запутал ее еще прежде. И вот растерянная молодая женщина, известная в Петербурге своими увлечениями, сидит перед начальником тайной полиции. Дубельт по привычке подергивает правым свиным стегном, облаченным в государственную голубизну.
— Вас придется высечь, милостивая государыня, — говорит он. — Ваше сословие? Ну вот видите, вы подлежите по закону нашей империи публичному телесному наказанию. Кстати, куда после брака вы намерены выехать?
Копьева разрыдалась. Она хотела выйти замуж и честно жить с мужем...
— Мы хотим... на Камчатку, — возводит она глаза с выражением надежды и мольбы. Может быть, тем, кто едет на Камчатку, все прощается?
— Ах, вот куда! Вы знаете, сударыня, мой племянник уехал служить в Восточную Сибирь. Милый молодой человек! Вот какие герои! Бросил службу в Семеновском гвардейском полку и поскакал на службу к Муравьеву. Он тоже будет на Камчатке... Михаил Корсаков. Семеновец, двадцати одного года.
До некоторой степени Дубельт себя считает покровителем и пособником великого дела пробуждения Сибири и заселения окраин империи. Он тоже деятель Востока. Муравьев был с ним очень почтителен и не зря взял племянника Корсакова на службу. Впрочем, Корсаков и Муравьев — кровная родня.
Дубельт перед отъездом подарил Михаилу свою шубу, чтобы не замерз в дороге. Далеко от Москвы и от Петербурга ему скакать. Трогательно подумать, что Миша увез туда, в неведомый ледяной мир, часть тепла дядюшкиной семьи. А гнездо жандармского генерала иногда теплей и уютней любого иного.
Простодушная Копьева плачет, просит:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56


А-П

П-Я