https://wodolei.ru/catalog/installation/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

она хотела добраться до станции пешком через замерзшее болото — всей дороги было версты четыре. «Не мог он на несколько минут позже приехать!» Эту мысль выдала тень, скользнувшая по лицу молодухи, когда первый апельсин вкатился в горницу.
Но Тыну увидел это и все понял. Он замер в дверях, с шумом выронив что-то из рук, на заросшем лице погасла улыбка, колени задрожали. Юку, посмотрев ему в глаза, громко вскрикнул. Тыну онемел от злобы, локти его задвигались, словно в поисках опоры,— и вдруг он кинулся на жену, прохрипев:
— Скидывай эти тряпки!
Но тотчас же качнулся назад: сильный удар кулаком обжег ему лицо.
— Ты мразь! Мразь! — изо всей силы крикнула Мари. Такой они еще никогда ее не видели. Она вся как будто выросла, тело ее налилось неукротимой мощью, плечи и грудь дрожали от напряжения, точно она готовилась к прыжку; па белом как мел лице сверкали редкие зубы, обнаженные до самых десен, расширенные глаза горели сухим блеском.
Анни обхватила руками ее колени, Юку вцепился в полы отцовского полушубка. Оба вопили в диком страхе.
— Никуда не пойдешь! — прохрипел Тыну; губы его мгновенно вздулись.
— Договор выполняю! — как-то удивительно звонко крикнула в ответ Мари.
Приллуп поднес руку ко рту, как будто только сейчас ощутил боль, и стал, пошатываясь, отступать, словно лишь теперь понял, как сурово с ним обошлись. И когда он беспомощно опустился на первый попавшийся стул, закрыв лицо руками, молодуха уверенным движением схватила с кровати шубку и платок, оделась и ушла. Дети, выбежавшие за ней во двор, с плачем вернулись обратно.
Приллуп сидел неподвижно, с одной мыслью: «Она ударила меня... не покорилась, отпор дала!» Не гнев, не горечь — только гнетущая, парализующая боль была в этом сознании. Опьянение прошло, как только на лицо его обрушился удар,— он сам заметил эту перемену; но голова была, казалось, поражена еще большим бессилием, чем раньше. Он только сознавал, что произошло, и понимал: с этим нолей неполон надо мириться. Но вдруг Приллупу неиомнилсн один незначительный случай. Было это прошлым летом.
Он велит Мари убить моль, которая летает над столом. Мари открывает окно и машет листком бумаги, стараясь иыгпать се на волю.
— Почему ты ее не раздавишь?
— Как же это можно — она такая маленькая, а я такая большая!
И в отупелом мозгу Приллупа словно раскрывается светлая прогалина: раз у нее такие мысли, значит... значит, она все же была права! Только что пережитое предстает перед ним в совсем другом освещении. Обиженный вскакивает с места и бросается вдогонку за своей обидчицей.
— Мари, Мари!.. Не уходи так!
Наверное, он сидел слишком долго — Мари не видно ни во дворе, пи за воротами. По протоптанной в снегу дорожке он бежит через выгон, на пригорок. Темнота уже сгустилась.
— Мари... Мари, ау!
Никто не откликается. И ничего не разглядеть во мгле. Ноги у него подкашиваются — устал и с дороги и от хмельного.
Однако он бредет дальше, упрямо бредет дальше, к Круузимяэ, черпая силы в захватившей его надежде: мо-/ жет быть, вернется? Да, да, может быть, на этот раз вернется!
Но Мари нет. Нигде ни звездочки, ни огонька, беззвучно падает снег, голос теряется в пустоте. Черное мертвое безмолвие поглотило ушедшую.
И вдруг почва ускользает у него из-под ног, он валится боком в какую-то яму, ударившись головой о пень или камень. Чуть оглушенный, он лежит несколько минут ничком на снегу, и снег кажется ему теплым. Он даже вытягивается, точно готовясь тут заснуть; от колен по натруженным мышцам мягко разливается одно желание: так и остаться здесь, пусть заметет снегом.
Тыну все же поднимается — лошадь брошена во дворе, не распряжена. И дом без присмотра. И дети плачут. И завтра — опять работа. Спотыкаясь, ощупью ищет он дорогу сквозь разыгравшуюся метель. От вьюги то и дело перехватывает в груди, ей нипочем похоронить под собой и живую душу.
Приллуп не ужинает, только кормит детей, а сам, укрывшись за дверцей шкафа, выпивает большой стакан водки.
Чтобы спокойно спать ночью. Чтобы заглушить все, что пытается поднять свой голос, все, что жалит сердце.
Но сои не приходит, губы и голова горят от боли, спину обдает холодом. Тыну зовет детей к себе и кровать, вместо мамы,— так будет теплей и уютней. Юку забирается к нему один — Анни не хочет. И отец обнимает его. гладит по голове, потом оба затихают, лежа спиной друг к другу. Раз-другой приглушенно всхлипывает Анни на своей постели — и тишина сливается с непроглядной тьмой. Только вьюга глухо шумит за окном.
— Отец!
— Что?
Оба шепчут еле слышно.
— Она вернется?
— Да, да... завтра вернется!
Тыну чувствует, как его спину обдает теплом: мальчик вздыхает, потихоньку шмыгает носом, потом наконец успокаивается. Засыпает и отец, обхватив руками горячую голову...
А на другой день Мари возвратилась из города, сильная, свежая, румяная, и принялась работать и хлопотать по дому, как будто ничего не случилось, как будто она хотела и здесь выполнить договор. Детям привезла целый ворох чудес, мужу — новый прилив сил. И все снова покатилось по старой колее — из усадьбы в молочню, из молочни в усадьбу.
Но вот растаял снег, пробилась молодая травка, и в кузнице, стоящей как раз па пути между помещичьим двором и хутором Куру, начал работать новый кузнец.
Это был Юхан Кохвет. Он вернулся осенью с солдатской службы, где научился и кузнечному делу, так что смог взять часть работы у деревенского кузнеца из Тапу — тому ее хватало с лихвой. Принес Юхан из казармы еще и другое мастерство — оказался он искусным гармонистом. И так как в его игре звучало русское веселье и русская печаль, веявшие чем-то новым, то парень за зиму прославился на всю округу. И когда молодежь с песнями, с музыкой являлась в Куру и на гармони играл Юхан Кохнет, даже молодая хозяйка слушала его охотно и внимательно.
Любила она также смотреть, как этот гармонист кует железо. Пели у нее выдавался свободный часок, она, подолгу стояла или сидела на закоптелом пороги кузницы, среди черных кусков окалины и ржаной ныли. Тяжело охали мехи, шипел гори, едкий наполнил воздух, и Яак, Юханов молотобоец, без устали расхваливал своего племянника.
!)тот веселый балагур, всего лет на пять старше Юхапа, разыгрывал его наставника и покровителя; он наделял парни всевозможными доблестями, надеясь, что их блеск упадет. Не беда, что его историйки часто повторились; зато в них каждый раз прибавлялась какая-нибудь крупица нового.
— Да, да, молодушка, пусть-ка другой попробует эдак умудриться!
Л это значило: пусть, мол, еще кто-нибудь выучится в солдатчине на кузнеца, «одними глазами выучится», наблюдая, как подковывают в полковой кузнице лошадей из орудийной упряжки. И так быстро дослужится до унтера. И чтобы тебя хотели насильно поставить «анжинером над семью кузницами» — только оставайся на сверхсрочную. И приобрести все те высокие дарования, какие есть у «нашего парня»,— будь то в речи, письме, чтении нот, в пении басом и дискантом и, уж конечно, в игре на трехрядной «арморике».
— Да, да, хозяюшка, это уж у нас в роду,— так обычно заканчивает Яак каждую свою хвалебную песенку, забывая, однако, пояснить, в чем же проявляются эти семейные черты у него, вынужденного служить Юхану подручным, раздувать мехи и на бумагах подписываться тремя крестами.
Юхан иногда посмеивался, иногда возражал и поправлял Яака, а иногда заливался румянцем под своей сажей, если видел, что молодуха после дядюшкиной болтовни становится серьезной и задумчиво глядит в сторону.
А потом, когда раскаленное железо летело из горна на наковальню и под ударами молотов фыркало, плевалось огнем, но под конец все же покорялось, дядюшка Яак, сияя выпученными серыми глазами, спешил привести остроумное сравнение:
— Да, да, гляди-ка, хозяюшка! Вот так он и молодые сердечки укрощает! Какое б ни было упорное, строптивое — он его и разожжет, и согнет, и что захочет из него выкует! Нет на свете бабьего сердца, которое бы перед этим парнем устояло!
— Уж ты скажешь! — смеялся на это кузнец.— Это же ты сам кувалдой бьешь по железу так, что оно сдается, я только немного помогаю.
— Я? Я бухаю почем зря — силы-то у меня, известно, больше, чем у тебя... Но фасон! Откуда ж этот фасон берется!.. Ты, молодушка, не думай, наш парень не только подковы да зубья для бороны умеет ковать, он тебе и ле-вольверт изготовит в лучшем виде, только закажи! Я тебе говорю!
Но «левольверта» молодуха заказывать не стала, ей было довольно того, что она видит, как молодой кузнец мастерит подковы и зубья для борон. В движениях Юхана было что-то привлекательное, успокаивающее, приятное, что бы там ни получалось под его молотом. Даже от его кожаного фартука исходило нечто, вызывавшее чувство покоя и уверенности, какое испытываешь, глядя на лицо надежного человека. А когда после нескольких ударов кувалды наковальня снова начинала звенеть под его молотом, это звучало как залог верности обещаниям. Мари уходила только тогда, когда являлись мужики с лошадьми или рабочим инвентарем и в кузнице становилось тесно. Но иной раз все же задерживалась — ей хотелось посмотреть, как К)хан, прежде чем подковать лошадь, строгает ей копыто, как летят стружки и показывается свежая роговина.
Возмояшо, у людей, застававших здесь молодуху, что-нибудь и мелькало во взгляде, но языкам они воли не давали, их удерживала какая-то преграда, заключавшаяся в самой личности Мари. Поэтому она уходила спокойно, как и пришла, а если была охота и досуг, смотрела еще, как забивают в копыта гвозди и обрубают их концы — у одной, потом у другой лошади. Отвечая на шутки деревенских балагуров, Мари могла и смеяться, и оставаться серьезной, так как твердо знала: люди, вопреки всему, ищут ее расположения, что бы они между собой ни говорили за ее спиной.
Юхан, ценя тот неподдельный интерес, который молодуха проявляла к его талантам, стал и один захаживать в курускую усадьбу. Приходил с гармонью и без гармони, приходил, когда хозяин бывал дома и когда уезжал в город.
Если Приллупа не было, парень дурачился с ребятишками, возился даже с собакой и кошкой, а с молодухой вел разговоры о всякой всячине, далекой от них самих и всего окружающего. И чем незначительнее был разговор, чем меньше он был связан с их жизнью, тем с большим жаром разглагольствовал Юхап, так что иногда совсем терял нить и окончательно напутывался.
Пылило, если он засиживался допоздна и дети уже ПАЛИ, между ним и Мари вдруг возникало неловкое мол-нише, Наконец гость спрашивал:
— Мне ужо пора уходить? И хозяйка отвечала:
— Да, тебе уже пора уходить.
И Юхаи уходил, но перед этим долго-долго искал свою шайку.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
В тот декабрьский день, когда мяэкюльский помещик (толь участливо расспросил Тыну Приллупа о причинах его хмурого настроения, сам он ощутил в глубине души некоторое болезненное беспокойство. В деле, которое он считал вполне улаженным, теперь, после Приллуповых слез, словно бы обнаружилось нечто такое, что требовало нового решения. И Кремер начал исподволь это решение искать. Сперва он шагал часа два/по комнате из угла в угол, затем отправился на свежий воздух, а когда и там не удалось распутать узелок, то он уже вечером, при свете двух свечей, стал спрашивать совета у Библии.
И Библия ответила. Библия, как всегда, ответила. Немножко полистав ее, Кремер нашел место, написанное прямо для него.
Понять и признать это мог только человек, который решил честно судить самого себя и стремился глубоко вникнуть в суть дела, ибо найденная им история пове^ ствовала о царе Давиде, об Урии Хеттеянине и супруге его Вирсавии; речь шла о притче, рассказанной Давиду пророком Нафаном. По притче этой, некий богач, обладая несметными стадами, поскупился взять у себя овцу или вола, а отнял у бедняка его единственную овечку и велел приготовить из нее трапезу для путника, посетившего его дом.
Чтобы не дать себе ни малейшей поблажки, мяэкюль-ский помещик дважды прочитал главу, где описывалось, как дорога была эта овечка бедному человеку; он прочел о том, как сей муж купил овечку, кормил ее, растил вместе со своими детьми, как она ела с ним от одного куска, п пила из его чаши, и спала у него на груди, и была ему как родная дочь.
Тут господин фон Кремер положил очки на книгу, грузно поднялся из-за стола и снова стал мерить комнату тяжелыми шагами, предаваясь критическому анализу только что прочитанного повествования.
Чтобы тишина в комнатах не "была такой гнетущей, оп завел музыкальную шкатулку; чтобы стало посветлее, зажег свечи в зале, а чтобы помочь плодотворной работе мысли, часто подходил к ночному сюлику, брал из коробочки конфету и клал в рот.
Действительно, прошло немного времени — ив голове у него прояснилось, на сердце стало легко. Кремер так сильно вздохнул, что усы его взметнулись кверху, вытер платком лоб и улыбпулся.
Слава богу, библейская история во многом к нему не подходит! Сравнение сильно хромает, и хромает именно в его пользу! В соседстве с благочестивым Давидом грешному Кремеру нет нужды опускать глаза.
Правда, Кремер тоже отнял у бедняка его овечку, но разве он взял ее тайком, бесстыдной хитростью, насильно, без всякой мзды? И ведь овечка эта осталась у них обоих в почти равных долях — на радость и тому и другому, в то время как Давид, не убоявшись кровавого преступления, лишь бы достигнуть своей цели, присвоил себе вожделенную добычу целиком. И где у Кремера эти «неисчислимые стада», чюбы можно было равнять его поступок с деянием царя Давида, которого небо так щедро благословило множеством жен и наложниц? И наконец, откуда человек, взявший овечку, мог знать, что ее владелец будет задним числом жалеть о ней?
Однако Ульрих фон Кремер был далек от мысли признать себя совершенно невиновным. Он отнял у ближнего то, чем ближний дорожил,— это положение оставалось в силе. Следовахельио, требовалось решить вопрос, каким образом умилостивить верховного судию и вознаградить ближнего, потерпевшего урон, чтобы отделаться более легким наказанием.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24


А-П

П-Я