https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/v-stile-retro/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Душа моя была погружена в дремоту, бодрствовал только ум. И вот однажды, когда я трудился над этой невиданной мазней, в дверь постучали. Я испугался, съежился, но было уже поздно убирать раму: вошли Рейнгольд и Агнеса, а не успели мы обменяться приветствиями, как появились Эриксон с Розалией, уже ставшей к этому времени его женой, и меня, словно толчок, пробудили от спячки появившиеся внезапно вокруг меня веселая жизнь и красота. Каждая из этих пар поторопилась справить свою свадьбу без всякого шума, Рейнгольд — из нетерпения поскорее увезти свою любовную добычу, а Эриксон из-за того, что родственники Розалии и духовные лица еще пытались ставить религиозные препятствия. Однако Розалия тайно, при содействии влиятельных друзей, перешла в веру Эриксона, утверждая, что если в свое время Париж стоил обедни, то ее возлюбленный тем более стоит исповеди; и обряд был вскоре совершен.
— Итак, мы уже начали свадебное путешествие! — сказал Эриксон, заканчивая свой краткий отчет.— Пока по улицам этого города, завтра уже поедем по большой дороге, а немного спустя, надеюсь, поплывем на собственном корабле!
Его супруга тем временем приветствовала другую пару и беседовала со счастливой и поздоровевшей Агнесой. А Эриксон остановился перед мольбертом и с удивлением разглядывал мою последнюю работу. Потом он с озабоченным видом уставился на меня и, видя, как я смутился и покраснел, заговорил, сначала покачивая головой, а затем лукаво кивая:
— Этим значительным произведением ты, Зеленый Генрих, вступил в новую фазу — ты начал решать проблему, которая может оказать величайшее влияние на развитие немецкого искусства. В самом деле, давно уже стало невыносимо слушать, как кругом разглагольствуют о свободном, существующем лишь для себя, мире прекрасного, который нельзя омрачать никакой действительностью, никакой тенденцией, а в то же время с самой грубой непоследовательностью неизменно пользуются для своего выражения лишь людьми, животными, небом, звездами, лесом, полем и лугом и тому подобными пошлыми и обыденными вещами. Ты сделал здесь гигантский шаг вперед, все значение которого еще нельзя оценить. Ибо что такое Прекрасное? Чистая идея, представленная с целесообразностью, ясностью, удачным выполнением замысла. Миллион штрихов и штришков, легких и изящных или твердых и сочных, как у тебя, при осмысленном расположении в ландшафте, конечно, составили бы так называемую картину в старом смысле слова и тем самым служили бы обычной грубой тенденции! Отлично! Ты не стал колебаться и выкинул прочь все предметное, все убого-содержательное! Эта прилежная штриховка есть штриховка в себе, она витает в полной свободе прекрасного, она есть прилежание, целесообразность, ясность в себе, в очаровательнейшей отвлеченности! А эти узлы, из которых ты так успешно выпутался, разве это не торжествующее доказательство того, как логика и соблюдение правил искусства лишь в беспредметном празднуют свои самые громкие победы, как Ничто рождает страсти и помрачения и затем с блеском их преодолевает? Из Ничего бог создал мир! Наш мир представляет собой болезненный абсцесс этого Ничего, отпадение бога от самого себя. Прекрасное, поэтичное, божественное состоит именно в том, что мы из этого материального нарыва снова втягиваемся в Ничто, только это может быть искусством, зато уж настоящим!
— Дорогой мой, что ты хочешь всем этим сказать? — воскликнула госпожа Эриксон, которая насторожилась и повернулась к нам.
«Боготворен;» только широко раскрыл глаза и рот: мудреные словесные выкрутасы, преподносимые и в шутку и всерьез, были одинаково непонятны и чужды его простому уму. Меня веселые шутки Эриксона немного позабавили, но я все же в смущении стоял у окна.
— Впрочем, моя похвала,— торжественно продолжал он,— должна немедленно родить порицание или, скорее,— требование дальнейшего энергичного прогресса! В твоем реформаторском опыте все же сохранена тема, которая о чем-то напоминает. Кроме того, тебе все же придется дать твоей великолепной ткани точку опоры, прикрепив ее несколькими длинными нитями к ветвям этих старых, полуиссохших, но все еще мощных сосен, иначе можно было бы опасаться, что она на наших глазах упадет от собственной тяжести. Но тем самым она опять свяжется с самой отвратительной реальностью — с выросшими из почвы деревьями, имеющими годичные кольца! Нет, любезный Генрих, так не годится! Не останавливайтесь на этом. Штрихи, располагающиеся то звездообразно, то по волнистым или извилистым линиям, то радиально, все еще образуют слишком материальный узор, напоминающий обои или набивной ситец. Долой его! Начни сверху, в углу, и клади отдельные штрихи, один за другим, одну строку под другой. Через каждые десять штрихов делай один подлиннее снизу для подрезания, через каждую сотню — то же, но сверху, через каждую тысячу — толстую отделяющую палочку. Такая десятичная система воплощает совершенную целесообразность и логику, а выведение обособленных штрихов — трудолюбие, находящее себе исход в полной свободе от тенденции, в чистом бытии. В этом опыте все еще сказывается некоторое умение. Человек неопытный, нехудожник, не мог бы сотворить эту жуткую штуку. Однако уменье обладает слишком ощутимым весом и вызывает множество неясностей и несправедливостей между стремящимися к успеху. Оно дает повод для тенденциозной критики и неизменно враждебно противостоит чистому замыслу. Современный эпос открывает нам верный путь! В нем одухотворенные ясновидцы показывают нам, как незапятнанный, невинный, небесно-чистый замысел может быть проведен сквозь тонкие или толстые томы, нигде не наталкиваясь на мрачные силы земного уменья. Вечное веселое равенство с золотым обрезом царит в братстве стремящихся. Без труда и без горя тысячи строк делятся на песни и строфы, и кто измерит, насколько близко то время, когда и поэзия отбросит тяжелые словесные строки, обратится к десятичной системе легкокрылых штрихов и вступит в брак с изобразительным искусством в тождественной внешней форме? Тогда чистый творческий и поэтический дух, дремлющий в каждом бюргере и больше не скованный никакими преградами, выступит на свет дня, и когда, например, встретятся два горожанина, мы услышим приветствие: «Поэт?» — «Поэт!»; или: «Художник?» — «Художник!». Соединенный сенат из испытанных переплетчиков и позолотчиков рам на еженедельных олимпийских играх будет присуждать достоинство «роскошного переплета» и «золотой рамы». Перед этим его члены будут присягать в том, что в течение своего судейства сами не станут создавать эпосы и картины. Целые когорты издателей-штамповщиков начнут каждый час выпускать альбомы увенчанных произведений и глубокомысленно рассылать их по всей Германии в такие закоулки, что их потом сам черт не найдет!
— Муж мой, перестань! — сказала Розалия.— Я тебя не узнаю!
— Ладно! — отозвался Эриксон.— Пусть эта болтовня знаменует мое трогательное прощание с Искусством! Отныне мы бросим все это и постараемся хорошо использовать нашу жизнь!
Тут он, окинув меня уже более серьезным взглядом и держа мою руку в своей, отвел меня за мою огромную паутину и тихо проговорил:
— Люс больше не вернется. По его просьбе я скатал в трубку ею картины, уложил их в ящики и отправил к нему на родину, равно как его книги и мебель. Он написал мне, что хочет выставить свою кандидатуру в палату депутатов. От живописи он отказывается навсегда, так как «для этого нужны глаза», чего я не понял. Так он впадает из одной глупости в другую, и мне хочется плакать над ним. А теперь я прихожу сюда и застаю тебя за таким невероятным чудачеством, какого, наверно, еще не видел мир! Что значит эта пачкотня? Подбодрись, возьми себя в руки, выберись из этой проклятой сети! Вот тебе хотя бы лазейка!
С этими словами он пробил кулаком картон и разорвал его вдоль и поперек. Я с благодарностью протянул ему руку. Его слова и решительный жест доказали мне его понимание и участие.
После того как мы вышли из-за картины и осмотрели дыру спереди, все быстро попрощались, конечно, обещая друг другу когда-нибудь встретиться вновь. Но никого из этих четырех людей мне больше не довелось увидеть. Минуту спустя в моей комнате опять стояла мертвая тишина, и дверь, за которой исчезли эти красивые женщины и мужчины, белела у меня перед глазами, как полотно, с которого одним взмахом была стерта теплая картина жизни.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
БОРГЕЗСКИЙ БОЕЦ
В моей рабочей комнате на низенькой печке стояла гипсовая фигура «Боргезского бойца» вышиною почти в три фута. Это была отличная копия, хотя и несколько пожелтевшая от времени; принадлежала она еще прежним жильцам и переходила от одного преемника к другому. Каждый из них оставлял за собою этого доблестного воина, выплачивая известное вознаграждение хозяевам дома, и таким образом последние умудрялись время от времени извлекать некоторый доход из творения достославного Агасия спустя две тысячи лет после его смерти.
Когда Эриксон и Рейнгольд вместе со своими женами скрылись за дверью, я перевел взор на стоящую рядом с нею фигуру бойца и невольно залюбовался чудесной статуей. Я подошел к ней, словно к другу, посетившему меня в час грустного одиночества, и, может быть, впервые, внимательно взглянул на нее. Быстро убрал я картины и мольберты, придвинув их к стене, вынес фигуру на середину комнаты и поставил ее на столик, ближе к свету. Но она сама излучала еще более яркий свет, несмотря на свой потемневший вид, и казалось, в ее движении сама жизнь утверждает себя в извечном круговороте защиты и нападения. От поднятого кулака левой руки, через плечо до опущенного кулака правой, от лба до пальцев ног, от затылка до пят каждый мускул, каждая частица дышали движением, неукротимой решимостью — победить или погибнуть со славой. И какое многообразие форм! Все члены его тела, казалось, одушевлены единым порывом, словно некое содружество бойцов, движимых вперед слитною волею, чтобы защитить свой союз от уничтожения.
Непроизвольно я потянулся за чистым листом бумаги, тщательно заострил палочку угля и попытался передать на бумаге очертания некоторых деталей; когда же увидел, что у меня ничего не получается, попробовал одним стремительным штрихом передать все движение, начиная от левой руки до грудной клетки и затем спускаясь вниз, до паха. Но рука моя была еще неопытной в рисовании, и лишь когда уголь слегка притупился, линия сама по себе стала более естественной и пальцы мои более гибкими. Однако же теперь оказалось, что рука моя опережает глаз, не привыкший достаточно быстро схватывать пропорции и ракурсы человеческой фигуры; мне пришлось встатьи точнее рассмотреть все границы и переходы; я уже был достаточно взрослый, чтобы не браться за дело, с которым не знаком, и потому решил сначала поразмыслить об этой натуре и ее особенностях.
Так в течение нескольких дней я с грехом пополам закончил весь рисунок, потом, повернув статую, нарисовал ее и с других сторон. Но тут, мысленно выпрямив воина, я внезапно решил нарисовать его в ненапряженном положении и таким образом как бы проверить приобретенные знания. Глядя на фигуру, безукоризненную в отношении анатомии, я отлично видел, что представляет собою кость или мышца, сухожилие или кровеносный сосуд; когда же мне пришлось изобразить все это в измененном ракурсе, то я почувствовал, как мне не хватает твердого знания взаимосвязи всего того, что скрыто, живет и движется под нашей кожей, а так как не могло быть и речи о том, чтобы ограничиться лишь небрежным, поверхностным наброском, да в этом и не было никакого смысла, то я был вынужден отложить уголь.
Все это случилось тогда, когда я, посвятив искусству уже не один год жизни, думал достичь в нем некоторых результатов. Я мог бы все это предвидеть, прежде чем провел первую черту, и теперь, размышляя о своем сумасбродстве, дивился тому, что не выбрал ранее призванием своим изображение людей, а не только природы, в окружении которой они живут и действуют. И, продолжая размышлять над этой роковой случайностью, я дивился снова и снова, как вообще могло случиться, что я, будучи еще на пороге неопытной юности, так легко настоял на своем желании и тем самым определил на долгие годы свой жизненный путь. Я еще не отказался от заблуждения молодости и считал, что подобное самоопределение в юном возрасте достойно наивысшей похвалы; но уже теперь во мне постепенно росло убеждение, что для становления юноши борьба со строгим и предусмотрительным отцом, взор которого провидит многое за порогом родного дома,— закалка куда более серьезная, чем чувство матери, которая любит чисто по-женски. Пожалуй, впервые на моей памяти я так ясно почувствовал, как мне не хватает отца, и это ощущение горячей волною захлестнуло все мое существо. Я представил себе, что, будь мой отец жив, я бы лишился своей ранней свободы, может быть, подвергался жестоким наказаниям, но зато он бы вывел меня на проторенную дорогу. И при одной мысли об этом в душе моей одновременно вспыхнули противоречивые чувства — и тоска, и незнакомое мне, но сладкое ощущение покорности, и вместе с тем упрямая жажда свободы; я пытался восстановить в памяти почти совсем угасший облик, но в смятении моих мыслей мог увидеть его лишь глазами матери, таким, каким матушка видела покойного во сне. Дело в том, что время от времени, но всегда с промежутками в несколько лет, ей снился покойный отец, два или, может быть, три раза за ночь, словно в знак того, как редко неисповедимая судьба дарит нам светлые мгновенья истинного счастья. И всякий раз она с благоговейной радостью рассказывала утром о своем сновидении, которое всегда приходило нежданно, и описывала его во всех подробностях.
Так однажды виделось ей во сне, будто гуляет она со своим покойным супругом в воскресенье, как прежде, за городом; но вдруг она увидела, что его нет рядом с нею, как обычно, и появился он в отдалении, на уходящей вдаль проселочной дороге.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119


А-П

П-Я