https://wodolei.ru/brands/Am-Pm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Дочь, по имени Агнеса, и была прообразом последнего рисунка в альбоме Люса, ценителя красоты, который сначала осматривал дом снаружи, а затем, обходя внутренние помещения, открыл драгоценность, заключенную в этом ларце. Мать была хранительницей не только красоты своего детища и дома, но также и своей собственной, каковая блистала на большом, в натуральную величину портрете, написанном ее покойным супругом и повелителем. Увенчанная высоким гребнем, с тремя локонами, падавшими на щеки, сияя в подвенечном наряде, она царила в небольшой комнате, где перед портретом стояли две розовые восковые свечи, ни разу еще не зажигавшиеся. Несмотря на плоскую и слабую живопись, былая красота заявляла о себе; впрочем, прекрасное лицо казалось не слишком одухотворенным, что могло либо быть следствием неумения художника, либо верно отражало характер этой женщины. Тем не менее благодаря портрету она все еще властвовала над домом, и стоило ей мимоходом бросить взгляд на свое изображение, как она отвергала мысль о том, что дочь превосходит ее красотою. Эти взгляды повторялись в течение дня с такой же регулярностью, как макание пальцев в сосуд со святой водой, стоявший у дверей комнаты. Что же касается души, которая постепенно покидала стареющую женщину, то она вновь проявилась в дочери, правда смутно, тихо и неопределенно, что вполне соответствовало телесной оболочке, в которой она обитала.
Когда Люс, благодаря своему такту и приятным манерам, сделался в этом доме настолько своим, что мог нарисовать девушку,— сперва не на странице известного нам альбома, а в увеличенном масштабе, на особом листе для этюдов,— он не нашел в себе мужества, чтобы пройти весь привычный цикл, и дело ограничилось единственной зарисовкой в альбоме, которую он любовно и тщательно перенес с этюда. Иногда он проводил в этом доме вечер, случалось — приглашал мать и дочь в театр или увеселительный сад, и где бы они ни появлялись, редкая внешность Агнесы привлекала к ней такое всеобщее и благожелательное внимание, что потом не слышно было никаких пересудов или кривотолков. Все ее спокойные движения были просты, естественны и потому полны грации. Когда с ней заговаривали о чем-либо приятном для нее, взгляд ее блестел и в нем светилась та искренность и доверчивость, какая бывает в глазах юной серны, не испытавшей жестокого обращения. И так вышло, что Люс, вместо того чтобы завязать одну из своих прежних любовных интрижек, невольно вступил с этой семьей в почтенные и более серьезные отношения, постепенно ставшие для него неведомой раньше потребностью. Его замешательство усиливалось, когда мать, в намерении превознести честность своей дочери, начинала в отсутствие Агнесы рассказывать о том, что та никогда не была способна, хотя бы в шутку, дажэ на малейшую ложь; с самых малых лет она сама сообщала о своих проступках, притом с таким спокойствием и даже любопытством относительно последствий, что наказание представлялось невозможным или излишним. В таких случаях мать, чтобы самой не показаться неумной, не могла, по своему характеру, обойтись без намека, что ее дочь, быть может, не отличается особым глубокомыслием, зато прямодушна и всегда искренна. Но Люс уже знал, что Агнеса умнее матери, хотя сама она этого еще не осознала. Превосходила она мать и во многом другом. Он заметил, что Агнеса справляет домашние дела быстро, бесшумно, никогда ничего не ломая, тогда как мать без конца бегает взад и вперед и ее суета сопровождается немалым шумом, частенько заканчиваясь звоном разбитой посуды. В таких случаях дочь обычно произносила несколько слов — либо в оправдание матери, либо в утешение ей, причем это замечание, высказанное как изящная шутка, в то же время звучало глубокой серьезностью. Однако духовные качества и сущность этого создания оставались Л юсу неизвестными, и когда его поздравляли по поводу сделанной им находки и заявляли, что из Агнесы выйдет самая чудесная жена для художника, какую только можно найти, тихая, гармоничная, являющая собою неистощимый источник совершенной пластики, он качал головой и говорил, что не может же он жениться на игре природы!
Тем не менее он продолжал свои посещения прелестного домика, где жило прелестное создание, и только остерегался поступков и слов, которые выдали бы его влюбленность. Глаза девушки представлялись ему тихими водами, что кажутся безмятежными, но небезопасными даже для хорошего пловца, ибо никому не ведомо, какие водоросли или живые существа таятся в глубине. Ему постоянно мерещились какие-то смутные опасности, он стал непривычно угрюм и время от времени вздыхал, сам того не замечая. Но эти вздохи раздули в яркое пламя тайный жар, уже давно зажженный в сердце семнадцатилетней девушки. Каждый мог видеть этот светлый огонь, и мы, друзья, тоже видели его, когда Люс иной раз устраивал у обеих дам небольшую вечернюю пирушку и приглашал нас, чтобы не быть там одному и все же не отказываться от посещения дома. Мы видели, как Агнеса всегда устремляла взгляд на него, потом печально отводила глаза и снова приближалась к нему, а он заставлял себя этого не замечать, однако явно сотни раз должен был сдерживать себя, чтобы не коснуться ее дрожащей рукою. Но если ей иной раз удавалось сделать вид, будто она понимает и ценит его суховатую отеческую манеру, и при этом на минутку забыть свою руку на его плече или, как невинный ребенок, на миг прильнуть к нему, в глазах ее светилось счастье, и тогда она весь вечер оставалась довольной и скромно-молчаливой.
Такие отношения понемногу становились тягостными и а мнительными для всех, кроме матери, которая была рада оживлению своего дома и твердо верила,— именно потому, что Люс был так сдержан,— что придет день, когда он всерьез сделает предложение. Эриксон, поглощенный своими личными делами, тоже не очень беспокоился по этому поводу, а когда мы вместе покидали изящный домик, он сразу же уходил своей дорогой, между тем как мы с Люсом долго еще бродили, провожая друг друга, и часами стояли то под его дверью, то под моей, обсуждая его поведение и ожесточенно споря. Я не решался открыто призвать его к ответу по поводу его отношения к девушке; в таких вопросах он был замкнут, и чем неувереннее он себя чувствовал, тем более напускал на себя вид человека, знающего, что он делает и что должен делать. Поэтому я выбирал окольный путь метафизических прений, объединяя ветреность, в которой я его с искренней болью укорял, с присущим ему безбожием, а он, несмотря на поздний час, столь же рьяно и нелепо отстаивал свои убеждения, как я на них нападал. Иногда мы так долго и так громко разговаривали, нарушая ночную тишину, что сторожа напоминали нам о необходимости щадить сон граждан. Но однажды, в то время когда подготовлялся праздник художников, Люс, отлично видя, куда клонится моя речь, вдруг прервал ее и спокойно объявил мне, что пригласил Агнесу на торжество как свою спутницу и что, смотря по исходу праздника, он решит, возникнет ли между ними постоянный союз. При таких обстоятельствах, сказал он, робкие дети человеческие становятся смелее и решают судьбу свою легче, чем в обыкновенные дни. Для него тоже решение должно быть делом случая; при этом сила желания и боязнь ошибочного шага окажутся в полном равновесии.
Агнеса мгновенно расцвела новой надеждой, как только ее любимый обратился к ней с благой вестью. Объятая тихой печалью, она уже отказалась от мысли быть среди блеска праздничных радостей хотя бы где-нибудь поблизости от Люса. Однако, не желая играть своим счастьем, она тихо и смиренно подчинилась всем распоряжениям голландца, когда он явился к ней с пышными тканями, которые должны были обвить ее стройную фигуру и подчеркнуть ее чистую красоту. И пока он, любуясь черными волнами волос, которых хватило бы и на трех прелестных девушек, пропускал эти шелковистые пряди между пальцами и располагал по-иному, а Агнеса молча наклоняла перед ним головку, в этой самой юной головке созрело безмолвное и торжественное решение думать только о том, чтобы в надлежащий миг заключить его в свои объятия и неразрывно соединить его жизнь со своею. Такое смелое намерение могло быть порождено только по-детски простодушной натурой, которую всколыхнула страсть.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ ОПЯТЬ КАРНАВАЛ
Празднество должно было состояться в зале самого большого театра столицы. Он был ярко освещен и уже вместил оба корпуса праздничной армии — исполнителей и зрителей. В то время как на галереях и в ярусах лож собралась та часть воинства, которая готовилась созерцать другую, а пока что разглядывала свои же наряды, фойе и проходы гудели от плотно сбившихся и выстраивавшихся в боевом порядке артистов. Здесь все колыхалось и переливалось сотней красок и мерцающим блеском. Здесь каждый ощущал себя значительной личностью, и, вырастая в собственных глазах, радостно оглядывал своего соседа, который в красивой одежде теперь тоже казался внушительным и видным, чего в другое время про него никак нельзя было сказать; впрочем, ядро выступавших состояло не из тщеславных статистов и светских франтов, а из полных жизни, возвышенных гением юношей и давно выделившихся своей работой зрелых мужей, имевших законное право представлять достославных предков. Кроме живописцев и скульпторов, в шествии должны были участвовать строители, литейщики бронзы, рисовальщики по стеклу и фарфору, резчики, граверы, литографы, медальеры и многие другие представители разветвленного мира искусства. В литейных мастерских стояли предназначенные для королевского дворца и только что законченные двенадцать позолоченных фигур прежних властителей, каждая в двенадцать футов вышиной. Многочисленные статуи мирских и духовных князей, своих и чужих, конные и пешие, вместе с их скульптурными пьедесталами, были уже готовы и развезены по городу; начинались гигантские работы, и здесь, в литейных, кипела, пожалуй, такая же бурная и мощная деятельность, как некогда вокруг той литейной печи во Флоренции, где Бенвенуто отливал своего Персея. Необозримые поверхности стен уже были покрыты фресками. Витражи, с дом высотой, составлялись из цветных стекол такой огненной яркости, которой единственно заслуживало возрождение этого угасшего искусства. Все редкие и незаменимые сокровища, сверкавшие в собраниях картин на недолговечном холсте, теперь с непритязательным усердием переводились опытными мастерами на фарфоровые плиты и благородные сосуды для сохранения на долгие времена; при этом художники проявляли искусство, достигшее такого совершенства лишь за последние несколько лет. И особое достоинство всем большим и малым мастерам, подмастерьям и ученикам, воплощавшим этот мир художеств, придавал чистый отблеск первой юношеской зрелости эпохи; подобная жизнерадостная устремленность редко повторяется на пути одного поколения,— обычно такая эпоха уже кое-где затягивается легкими тенями извращения и вырождения. Все, даже пожилые, были еще молоды, потому что было молодо само время, и признаки одной лишь сноровки, не одушевленной сердечным увлечением, проявлялись еще редко.
Вот распахнулись двери, и среди грома звуков появились трубачи и литавристы. Своими рядами они скрывали нараставшее за ними шествие, и пришлось ждать, чтобы они, продвинувшись дальше, дали простор для развертывания пышного строя. За ними шли двое церемониймейстеров с нюрнбергским гербом, орлом на белых и красных полосах, а дальше шагал старшина славного цеха мейстерзингеров, легкий и стройный, с большим лиственным венком на голове и золотым жезлом в руке. Дальше шли мейстерзингеры — все в венках и со своим девизом, причем впереди — молодежь, в коротких костюмах, за ней — старики, окружавшие почтенного Ганса Сакса в темной меховой мантии, олицетворение удачно прожитой жизни, с солнечным сиянием вечной юности вокруг седой головы.
Но бюргерская песня была в ту пору так богата и изобильна, что без нее не обходились никакие мастера, и в особенности появившийся теперь цех цирюльников, впереди которых несли бритву и бритвенный тазик. Здесь шагал кровопу скате ль Ганс Розенблют, автор озорных двустиший, а также геральдических девизов, веселый горбун с огромным клистиром под мышкой. Широкими шагами поспешал за ним длинноногий Ганс Фольц из Вормса, знаменитый цирюльник и сочинитель масленичных пьес и шванков — в качестве такового соперник Розенблю-та и предшественник Ганса Сакса. Так два брадобрея и сапожник лелеяли молодые ростки немецкой сцены.
Богаты песнями были и все другие цехи, следовавшие теперь каждый в одежде определенного цвета и со своим знаменем: бондари и пивовары, мясники в красном с черным, отороченном лисьим мехом цеховом одеянии, пекари — в сером и белом, восколеи в ласкающих глаз костюмах, где сочетались зеленый, белый и красный цвета, и знаменитые пряничники в светло-коричневом и темно-красном; бессмертные сапожники в черном и зеленом (цвет отчаяния и цвет надежды), пестрые портные. В лице ткачей камчатных материй и ковровщиков появились уже известные мастера более высоких ремесел, ибо они выделывали роскошные ковры и скатерти, украшавшие дома богатых купцов и патрициев.
Все появлявшиеся теперь цехи представляли собой каждый настоящую республику сильных, изобретательных людей ремесла и искусства. Опытность и знание дела распространялись не только на мастеров, но и на подмастерьев, среди которых было немало талантливых парней. Уже токари могли назвать в числе подмастерьев Иеронима Гертнера, который с детским благоговением вырезал во славу божию из кусочка дерева вишню, качавшуюся на своем черенке, и сидевшую на ней муху, такую нежную, что ее крылышки и ножки двигались, если дохнуть на нее, но он же был и опытным строителем водопроводов, и создателем замысловатых фонтанов.
Из толпы сменявшихся и мелькавших предо мной персонажей,— почти с каждым из них была связана прелестная легенда,— многие еще живут в моей памяти, и все-таки их запомнилось мало по сравнению с тем, какое их было великое множество.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119


А-П

П-Я