https://wodolei.ru/catalog/installation/Geberit/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

никогда бы я не поверил, что подобные причины могут вызывать такие последствия. Мне стоило больших усилий скрыть отсутствие аппетита и связанную с этим унылость, а ведь я уже давно был не мальчик. Я очень сожалел, что столь выгодная страсть, позволяющая экономить на хлебе насущном, не овладела мной в те дни, когда я голодал,— она сослужила бы мне отличную службу. То, что я не мог поделиться этими реально-экономическими наблюдениями с Дортхен и развеселить ее, глубоко меня огорчало.
Дортхен же, напротив, казалась очень оживленной; с каждым днем она была все веселее и, видимо, не очень-то тревожилась обо мне. Она пускала волчком монеты по столу, приводила детей и возилась с ними, украшая их головки бумажными колпаками, кидала собакам во дворе поноску, и все это казалось мне необыкновенным, удивительным, полным неизъяснимой прелести, все очаровывало меня. Чем больше она бесилась и дурачилась, тем больше восхищался я ее природной прелестью и живостью духа; я видел, что в этой милой кудрявой головке сидит тысяча бесенят. Если женщина сначала покорила нас открытой и ясной сердечной добротой, тем, что принято называть женским очарованием, если мы потом в наивном изумлении открыли, что возлюбленная наша не только красива и добра, но еще и умна, то, внезапно обнаружив в ней озорную, детскую жестокость, мы окончательно лишаемся покоя и разума; вот и мной теперь овладел внезапный страх, что я уже никогда не обрету покоя,— ведь я никогда не смогу назвать моей эту веселую, привлекательную девушку. Ибо, если любовь не только прекрасное и глубокое, но и по-настоящему веселое чувство, она каждый миг нашей короткой жизни как бы обновляется, она удваивает ценность ЖИЗНИ, И НИЧТО так не удручает нас как сознание того, что счастье это возможно, но для нас недоступно; самые печальные люди те, которые готовы безудержно веселиться, но не находят никого, кто разделил бы с ними их жизнерадостный порыв, и пребывают в унынии и тоске. Так думал и чувствовал я в те дни, потому что не знал, что на свете существуют вещи более важные и более постоянные, чем эта юношеская веселость.
Оставаясь сама собою, моя любимая что ни день казалась мне другим и все более непонятным существом, так что в конце концов я потерял всякую непосредственность в общении с нею и, чтобы излечиться от моего недуга, попытался, подобно отшельнику, удалиться в чащу; я заявил, что желаю поближе познакомиться с местностью и людьми, и под этим предлогом целыми днями, независимо от погоды, бродил по окрестностям. Но больше всего часов я проводил на лесистых холмах, под старыми елями или в заброшенных хижинах угольщиков, избегая всякого общества; это было весьма разумно уже по той причине, что, занятый непрестанно одним и тем же предметом, я терял власть над собой и начинал думать вслух, жалуясь на нестерпимую боль, которая сжимала сердце и которую я сотни раз безуспешно пытался подавить.
— Значит, эта чертовщина и есть настоящая любовь? — говорил я как-то раз сам себе, сидя под деревьями и глядя вдаль. Разве я съел хотя бы одним куском меньше, когда Анна была больна? Нет! Разве я пролил хоть одну слезу, когда она умерла? Нет! И все же я так носился со своим чувством! Я клялся навеки сохранить верность умершей, но мне и в голову не приходило клясться в верности этой живой девушке, так как это само собой разумеется, и я даже не могу представить себе ничего иного! Если бы она тяжело заболела или умерла, разве бы я был в состоянии внимательно наблюдать за событиями или даже описывать их? О нет, я чувствую, это сломило бы меня и весь мир бы померк. Каким же я был трезвым юношей, когда так платонически, так рассудительно любил, а ведь я тогда был совсем еще зеленым юнцом. Как бесстыдно целовал я и молоденькую девушку, и взрослую женщину, словно выпивал чашку молока к ужину! А теперь, когда я стал старше и повидал свет, мне жутко при одной мысли о том, что, может быть, эта пленительная, сердечная девушка когда-нибудь, в далеком будущем, разрешит поцеловать себя!
Потом я снова глядел вокруг; проходило несколько минут, я с любопытством рассматривал белые облака, или какой-нибудь предмет на горизонте, или колеблющуюся травинку у моих ног, и затем мысли мои неизменно возвращались к прежнему, потому что железный образ не позволял им надолго удаляться и бродить в отдалении. Как-то вечером я, погруженный в печальное раздумье, спускался по крутой каменистой тропинке и, внезапно оступившись, покатился кувырком по скале; не помню, как я очутился внизу; вдобавок, к стыду своему, я порядочно расшибся. В другой раз я сидел на каком-то забытом в поле плуге, посреди начатой борозды, и вид у меня был, наверно, весьма унылый и глупый, потому что деревенский парень, который, ухмыляясь каким-то своим мыслям, шел мимо с глиняным кувшином за спиной, вдруг остановился, уставился на меня и начал безудержно хохотать, вытирая рукавом нос. Даже этот несчастный кувшин, самодовольно и бесстыдно болтавшийся за спиной крестьянина (видимо, в нем была вечерняя выпивка), возбуждал мое негодование. Как можно было таскать с собой такой кувшин, как будто на свете не существовало Дортхен?
Так как этот грубиян не уходил и продолжал смеяться мне в лицо, я встал, преисполненный обиды, и, чуть не плача, так ударил его в ухо, что бедняга покачнулся; и прежде чем он мог прийти в себя, я выместил на чужой спине все свое горе, а вдобавок еще разбил кувшин, поранив себе руку до крови; парень, пожалуй, решил, что напал на самого дьявола, и поспешно удрал; лишь удалившись на некоторое расстояние, он стал бросать в меня камнями. Совершив этот «человеколюбивый» поступок, я медленно ушел, качая головой и вздыхая о том, что в мире столько скорби.
Я сам был изумлен своим поведением, но не стал изводить себя угрызениями совести, а попытался освободиться от безумия. Я рассмотрел и сопоставил все обстоятельства, стараясь убедить себя в том, что я не способен пробудить склонность в такой девушке, как Дортхен.
«Что тебе мило, то и мне дорого, и как ты ко мне, так и я к тебе»,— вот две золотые истины даже в любовных делах, по крайней мере, для разумных людей, и залогом исцеления больного сердца является непреложная уверенность, что его страдания не встречают отклика. Только себялюбцы и упрямцы способны лишить себя жизни, если их не любят те, кто им нравится. И все же мысль о том, что могло бы быть и что невозможно, делает человека несчастным, и никакое утешение не помогает, даже то, что мир велик и за горами тоже живут люди; нет, только настоящее, то, что у нас перед глазами, священно для нас и может служить утешением.
После того как я пришел к выводу, что Дортхен не думает обо мне, я стал несколько спокойнее и начал обдумывать, не открыть ли ей все мои терзания, просто в благодарность за ее доброжелательное отношение. Я думал перед отъездом, при случае, словно бы в шутку, рассказать ей, какую сумятицу она вызвала во мне, и тут же просить ее об этом не беспокоиться, потому что теперь все опять хорошо и я бодр и весел. Но, с другой стороны, у меня возникло опасение, что подобная откровенность может быть принята за хитроумное объяснение в любви; тогда я окажусь в ложном положении, а моя возлюбленная будет огорчена. Снова наступили для меня тревожные и печальные часы раздумий,— решиться на такой шаг или нет; наконец я пришел к заключению, что она заслужила это маленькое развлечение, что я со смехом и шутками, чистосердечно и непринужденно расскажу ей о буре, потрясшей меня, и тем самым верну себе утраченный покой. Я намеревался сделать это признание, не откладывая. Была суббота, ясный вечер предвещал погожий день, и я задумал воспользоваться тихим и прозрачным воскресным утром, чтобы выполнить свое дерзкое намерение, а в тот день я решил больше не показываться ей на глаза,— новые впечатления могли сбить меня с толку и заставить передумать.
Утро действительно выдалось прекрасное: лучезарное, безоблачно-чистое небо, какое бывает ранней весной, смеялось, заглядывая во все окна, и, несмотря на некоторый сладостный трепет, я был в отличном расположении духа, так как ожидал скорого избавления от позорной стесненности и воображал, что ни к чему иному не стремлюсь. Все же мое томительное волнение, заставившее меня принарядиться по-праздничному и все время придумывать новые шутки, которыми я надеялся блеснуть в предстоящем разговоре, основывалось на самообмане: я сам скрывал от себя, что меня окрыляет лишь желание так или иначе поговорить с Дортхен о любви.
Но оказалось, что она уже в субботу уехала довольно далеко навестить подругу, оттуда отправится в город и вообще будет отсутствовать несколько недель. Все мои надежды пошли прахом, и голубое небо показалось мне черным, как ночь. Прежде всего я раз двадцать прошел по дороге от флигеля до кладбища, причем старался шагать по той стороне дороги, где обычно шла Дортхен, касаясь краем платья придорожных кустов. Но кончилось все это только тем, что старая боль вернулась с новой силой, и все мое благоразумие развеялось. Тяжесть снова легла на сердце и стеснила грудь.
Все это время граф отдавался своей единственной страсти — охоте — и потому мало бывал дома. Теперь она, казалось, несколько утомила моего гостеприимного хозяина, и он снова стал искать моего общества. Он нашел меня в часовне, так как у меня не было больше причины бродить по лесам и полям, а здесь было наиболее уединенно.
— Как же дела с картинами, маэстро Генрих? — сказал он, похлопывая меня по плечу.— Подвигаются они?
— Не слишком,— ответил я робко и смущенно.
— Ну, это не к спеху, мы рады видеть вас у себя как можно дольше! Но я вижу по вашему лицу, что вам хочется скорее покончить с этим делом.
«Ты попал не в бровь, а прямо в глаз!» — подумал я и вдруг с такой ожесточенной решимостью принялся за работу, что спустя три недели обе картины были готовы. Выставив их для просушки на воздух, я заказал столяру ящики, в которых он должен был отправить их в столицу. Потом, чтобы не сидеть без дела, я отправлялся на прогулку и как-то раз, возвратившись домой поздно вечером, увидал из сада, что окна Доротеи освещены. Снова я потерял сон, который обрел было в последнее время, посвященное напряженной работе,— а ведь я даже еще не знал, в самом ли деле она вернулась.
Утром появилась Розхен и позвала меня к завтраку: в честь прибытия Доротеи мы должны были собраться за столом. Когда я пришел в замок, ее голос звенел повсюду; она пела, как соловей в летнее утро, и все было напоено жизнью и радостью; только я один был печален и немногословен,— близилась неизбежная разлука.
Она, казалось, ничего не замечала, продолжая пускаться на всевозможные проказы, которые тревожили и смущали меня; при этом она все время обращалась к другим и постоянно использовала помощь неизменной своей подруги и спутницы Розхен, безотказно выполнявшей все ее поручения. Когда же я услышал тихий, серебристый смех маленькой садовницы, который, как мне казалось, относится ко мне и вызван моей мрачностью, я догнал девушку и одной рукой сжал ей пальцы, а другой крепко держал ее головку, заставляя смотреть мне прямо в глаза.
— Над кем ты смеешься и чего ты хочешь, стрекоза? — воскликнул я. Цветущая девушка отбивалась и старалась вырваться, но продолжала смеяться. Неожиданно она затихла и прошептала мне на ухо:
— Дайте же нам посмеяться. Моя барышня так весела п довольна, что вернулась! А знаете почему?
Когда я, смущенно покраснев, отпустил проказницу, она положила мне руку на плечо и продолжала таким же тихим шепотом:
— Она была так печальна все время, потому что влюблена! А знаете, в кого?
Я почувствовал, что у меня как бы остановилось сердце, и беззвучно спросил:
— Ну, в кого же?
— Один ротмистр в кирасирском полку,— шепнула она совсем тихо,— небесно-голубой мундир, белый как снег плащ, стальной панцирь и высокая серебряная каска с круглым гребнем. Барышня юворит, он прекрасен, как Гектор, хотя так зовут нашу черную собаку!
С этими словами Розхен убежала следом за своей госпожой, которая исчезла еще раньше. Правда, я заметил, что все это была шутка; однако описание красавца кирасира в такой связи пришлось мне не очень-то по вкусу.
К счастью, как раз в этот момент прибыли ящики, и картины сразу же сталп упаковывать. Я сам забивал гвозди в крышки, да так, что вся часовня сострясалась от сердитых ударов, потому что с каждым ударом я все тверже принимал решение уехать на следующий день, и мне казалось, что я заколачиваю собственный гроб. Но после каждого удара раздавался звонкий смех или веселое пение из коридоров и с лестниц,— девушки то и дело бегали туда и обратно, хлопая дверьми.
Это привело к тому, что я пошел в садовый флигель и сразу же уложил чемодан, который вместе со всем содержимым купил во время последней поездки в столицу. Кончив укладываться, я с тяжелым сердцем, но сосредоточенно-спокойный вышел из дому и направился в сторону кладбища; там я сел на любимую скамейку Дортхен, надеясь, что она сама, может быть, придет и я, по крайней мере, посижу с нею несколько минут, не подвергаясь насмешкам и издевкам,— просто я хотел поглядеть на нее напоследок. Минут через пятнадцать она и в самом деле пришла, но в сопровождении дочки садовника и черного Гектора. Тогда я поспешил удалиться, в надежде, что они меня не заметили, и скрылся за церковью. Но так как до меня доносились разговор и смех девушек, я в замешательстве отправился в деревню. Зайдя к капеллану, чтобы найти у него прибежище, я сделал вид, что пришел сообщить ему о своем отъезде.
Он сидел за столом, который был залит вечерним солнцем.
— Я как раз закусываю,— сказал он,— не хотите ли составить мне компанию?
— Нет, спасибо,— ответил я,— но если разрешите, я посижу и побеседую с вами!
— Ну и молодые люди пошли нынче,— ответил преподобный отец,— у них уже нет настоящего немецкого аппетита! Да и мыслят они сообразно с этим, тут и не может другого получиться: из ничего не будет ничего!
— С каких пор ваше преподобие столь материалистично?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119


А-П

П-Я