https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya-rakoviny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

ибо тот, кто участвует в праздничном шествии, не может описать его так, как тот, кто стоит у дороги. Бездействие наблюдателя отнюдь не делает последнего лишним или праздным, ибо только в восприятии такого наблюдателя зримое обретает полную жизнь, и если он действительно зрячий, то настанет миг, когда он присоединится к шествию со своим золотым зеркалом, подобно восьмому королю в «Макбете», показывавшему в зеркале своем еще многих других королей. Да и само созерцание у спокойного наблюдателя не обходится без внешних действий и усилий, как и зрителю праздничного шествия стоит немалого труда завоевать или удержать хорошее место. В этом залог свободы и верности нашего взгляда.
В моих взглядах на поэзию также совершался переворот. Не знаю, как и когда, но я привык все, что находил в искусстве полезным, добрым и красивым, называть поэтичным, и даже объекты избранной мною профессии, цвета и формы, я называл не живописными, а поэтичными, равно как и все события из жизни людей, если эти события возбуждали мое воображение. Это было, мне кажется, правильно, ибо один и тот же закон делает различные вещи поэтичными, или достойными отражения; но кое в чем, что до сих пор я называл поэтичным, мне пришлось разочароваться,— теперь я узнал, что непонятное и невозможное, вычурное и чрезмерное не поэтично и что если в движении мира царят покой и тишина, то здесь должны царить простота и скромность посреди блеска и образов; только так можно создать нечто поэтическое или, что то же самое, нечто жизненное и разумное; одним словом, так называемую бесцельность искусства нельзя смешивать с беспочвенностью. Впрочем, эта старая история, так как уже на примере Аристотеля мы можем видеть, что его веские рассуждения о политическом красноречии в прозаической форме одновременно могут служить самыми лучшими рецептами и для поэта.
Ибо, как мне представляется, истинные стремления художника неизменно направлены на то, чтобы упросить, объединить все, что кажется разделенным и различным, на то, чтобы привести все явления к единому жизненному основанию. Отдаваться этому стремлению, изображать необходимое и простое с наивозможной силой и полнотой, постоянно и во всем видя суть вещей,— это и есть искусство. Поэтому художники только тем и отличаются от прочих людей, что они сразу видят существенное и умеют представить его с исчерпывающей иол-нотой, тогда как другие должны узнавать его, а узнав, этому дивиться; и поэтому же нельзя назвать великими мастерами тех художников, для понимания которых надобен особый вкус или художественное образование.
Мне не приходилось иметь дело ни с человеческим словом, ни с обликом человека, и я чувствовал, как счастлив уже благодаря тому, что могу ступить ногой пусть в самую скромную область, на земную почву, по которой ходит человек, и тем самым сделаться в поэтическом мире хотя бы «хранителем ковров». Гете много и с любовью говорил о красоте пейзажа, и я без всякой излишней самонадеянности верил, что этот мостик хоть как-нибудь свяжет меня с его миром.
Я хотел сразу взяться за дело, подходя теперь к видимым предметам с любовью и вниманием, хотел полностью придерживаться природы, не допускать ничего лишнего или бесполезного и наносить каждый штрих с ясным пониманием цели. Мысленно я уже видел перед собой великое множество рисунков — все они были красивы, благородны и содержательны, выполнены нежными и мощными штрихами, из коих ни один не был лишен значения. Я отправился за город, чтобы начать первый лист этого превосходного собрания; но тут оказалось, что я должен начать с того самого места, где в последний раз остановился, и что я вовсе не в состоянии вдруг создать что-то новое, ибо для этого мне сначала нужно было бы увидеть новое. Но так как в моем распоряжении не было ни одного рисунка подлинного мастера, а роскошные плоды моей фантазии превращались в ничто при первом прикосновении карандаша к бумаге, я состряпал какую-то мазню, пытаясь выбраться из своей прежней манеры, которую презирал, а теперь еще и испортил. Так и промучился я несколько дней,— в мечтах своих я видел прекрасные, полные жизненной правды рисунки, но рука моя была беспомощна. Мне стало страшно, мне казалось, что если дело не пойдет на лад, я должен буду сразу же отбросить всякую надежду, и, вздыхая, я просил бога помочь мне в моей нужде. Я молился теми же детскими словами, что и десять лет назад, без конца повторяя одно и то же, и сам заметил это, вполголоса бормоча молитву. В раздумье я приостановил свою судорожную работу и, уйдя в свои мысли, рассеянно смотрел на бумагу.
ВТОРАЯ
ЧУДО И ПОДЛИННЫЙ МАСТЕР
Внезапно на белый лист, лежавший у меня на коленях и ярко освещенный солнцем, упала тень; я испуганно оглянулся и увидел за собой благообразного, не по-нашему одетого человека; от него и падала эта тень. Он был высок и строен; на лице его, значительном и серьезном, выделялся нос с сильной горбинкой, усы были старательно закручены. Белье его было очень тонкого полотна.
— Можно взглянуть на вашу работу, молодой человек? — заговорил он со мной на правильном немецком языке.
Обрадованный и смущенный, я протянул ему свой набросок, и незнакомец несколько мгновений внимательно рассматривал его; потом он спросил, нет ли у меня с собой в папке других рисунков и хочу ли я стать настоящим художником. Когда я писал с натуры, у меня всегда было при себе несколько рисунков, сделанных за последнее время: мне просто было бы неприятно в неудачливый день возвращаться с пустой папкой. И теперь, вытаскивая одну за другой эти работы, я подробно и доверчиво рассказывал о своих художественных опытах незнакомцу, ибо по тому, как он рассматривает мои рисунки, было видно, что он разбирается в живописи, а может быть, и сам художник.
Это подтвердилось, когда он указал мне на мои главные ошибки, сравнил набросок, над которым я работал, с натурой и так хорошо объяснил мне, какие особенности ландшафта следует считать существенными, что я и сам это увидел. Я был безмерно счастлив и притих, как человек, радостно принимающий оказываемое ему благодеяние, а он тем временем сравнивал купы деревьев на моей бумаге с натурой, толковал о светотени и форме и на краешке листа, легко набросав несколько мастерских штрихов, создавал то, что я тщетно искал.
Не менее получаса беседовал он со мною, потом сказал:
— Вы вот упомянули о милейшем Хаберзаате. А знаете ли вы, что семнадцать лет назад и я был одним из духов, плененных в его заколдованном монастыре? Но я вовремя унес оттуда ноги и с тех пор постоянно жил в Италии и во Франции. Я пейзажист, зовуг меня Ремер, и я намерен некоторое время пробыть на родине. Мне было бы приятно помочь вам. У меня с собою несколько моих работ, загляните ко мне в ближайшие дни, а то, если хотите, пойдем сразу!
Я поспешно сложил свои принадлежности и последовал за художником, исполненный торжественной гордости. Мне часто приходилось слышать о нем, так как он был героем настоящих легенд в «трапезной», и мастер Хаберзаат бывал весьма горд, когда слышал, что его бывший ученик Ремер стал в Риме знаменитым акварелистом и продает свои работы только владетельным особам и англичанам. Дорогой, пока мы еще находились под открытым небом, Ремер обращал мое внимание на многое из того, что следует подмечать в природе. Полой воодушевления,, я пристально смотрел туда, куда он указывал легкими взмахами руки; я был поражен, когда обнаружил, что раньше, собственно, не видел почти ничего там, где, мне казалось, я вижу все, и еще более я дивился тому, что теперь находил важное и поучительное большей частью в таких явлениях, которых раньше не замечал или не считал существенными. Все же меня радовало, что я более или менее понимаю моего спутника, говорил ли он о густой и все же прозрачной тени, о мягком тоне или об изящном изгибе дерева. Позже, после нескольких прогулок с художником, я привык рассматривать и оценивать профессионально всю панораму ландшафта не как нечто замкнутое в себе, а лишь как галерею картин и этюдов, то есть как нечто, видимое только с надлежащей точки зрения.
Когда мы добрались до квартиры Ремера, состоявшей из нескольких нарядных комнат в богатом особняке, художник тотчас же поставил на стул перед диваном свои папки, усадил меня рядом с собой и начал переворачивать и устанавливать один за другим самые замечательные и ценные из своих этюдов. Все это были большие итальянские зарисовки на толстой, грубозернистой бумаге, сделанные акварелью, но совершенно вовым для меня способом, неизвестными мне смелыми и остроумными средствами. В этих рисунках было столько же гармонии и аромата, сколько ясности и силы, а главное — каждый мазок доказывал, что они написаны с натуры. Я не знал, что доставляет мне больше радости — блестящее и увлекательное мастерство трактовки или сами изображенные предметы, ибо от мощных, темных групп кипарисов вокруг римских вилл, от прекрасных Сабинских гор до развалин Пестума, до сверкающего Неаполитанского залива и берегов Сицилии с их волшебно тающими контурами передо мной вставала картина за картиной со всеми драгоценными признаками времени, места и солнца, под которым они возникли. Живописные монастыри и замки блистали в лучах этого солнца на горных склонах, небо и море покоились в глубокой синеве или в веселом серебристом сиянии, и тем же серебристым сиянием был залит роскошный и благородный растительный мир с его классически простыми и все же совершенными формами. И тут же пели и звенели итальянские имена, когда Ремер называл предметы и высказывал замечания об их характере и положении. Время от времени, поднимая глаза от листов и оглядываясь по сторонам, я замечал в комнате различные предметы — красную шапочку неаполитанского рыбака, римский складной нож, нитку кораллов или серебряную шпильку для прически; потом я внимательно и восхищенно присматривался к моему новому покровителю, к его белому жилету, к его манжетам; и лишь когда он переворачивал лист, мой взор возвращался к рисунку, чтобы еще раз бегло оглядеть его, прежде чем появится следующий.
Когда мы покончили с этой папкой, Ремер позволил мне наскоро заглянуть и в другие; одна из них содержала множество исполненных в красках деталей к картинам, другая — несколько карандашных набросков, третья — только то, что имело отношение к морю, судоходству и рыболовству, четвертая, наконец,— различные явления природы и чудеса расцветки, как Голубой грот, необычные конфигурации облаков, изверже-нпя Везувия, пылающие каскады лавы и так далее. Затем, проведя меня в другую комнату, он показал мне то, над чем работал теперь,— довольно большую картину, изображавшую сады вокруг виллы д'Эсте. Гигантские темные кипарисы высились над трепетными виноградными лозами и лавровыми кустами, над мраморными фонтанами и тонущей в цветах балюстрадой, к которой приникла одинокая фигура — Арио-сто в черном рыцарском одеянии и со шпагой. Дальше видны были дома и деревья Тиволи, овеянные благоуханием, а за ними открывался широкий простор полей, залитых вечерним пурпуром, в котором на самом горизонте плавал купол св. Петра.
— На сегодня довольно! — сказал Ремер.— Приходите почаще, хоть каждый день, если будет охота. Приносите свои работы, может быть, я дам вам скопировать кое-что. Тогда вы усвоите более легкую и целесообразную технику.
С величайшей благодарностью и почтительностью я простился с ним и вприпрыжку отправился домой. Там я самыми красноречивыми словами рассказал матери о своем удивительном и счастливом приключении и не преминул изобразить незнакомого важного господина и художника во всем блеске, на какой я был способен; я был рад, что наконец могу указать ей на пример ослепительного успеха, который утешил бы ее в неопределенности моего собственного будущего, тем более что и Ремер вышел из убогого питомника Хаберзаата. Однако семнадцать лет, которые Ремер должен был провести на чужбине, % чтобы добиться подобных достижений, не вызывали у матушки никакого восторга; кроме того, она считала благосостояние незнакомца далеко не доказанным, если он вернулся па родину такой одинокий и никому не ведомый. Но у меня было иное, тайное доказательство того, что надежды мои обоснованны: ведь Ремер появился сейчас же после того, как я сотворил молитву, а я, несмотря на мое бунтарство против церкви, все еще был изрядным мистиком, когда дело касалось моего личного благополучия.
Матери я об этом ничего не сказал. Прежде всего между нами не было принято слишком распространяться на такие темы; а затем, хотя мать и твердо уповала на помощь божью, ей не понравилось бы, если бы я стал расписывать такое необычайное и эффектное происшествие. Она была довольна и тем, что мы, по божьей воле, не оставались без куска хлеба и что в трудную минуту в горести своей она всегда могла воззвать к помощи свыше; поэтому она, вероятно, не без насмешки осадила бы меня; это тем более побудило меня весь вечер раздумывать над происшествием, и я должен сознаться, что ощущение у меня было двойственное. Я не мог отделаться от представления о какой-то длинной проволоке, за которую незнакомец якобы был притянут по моей мольбе, но случайность, как нечто противоположное этому нелепому представлению, была мне еще менее по вкусу, ибо теперь я не мог даже подумать о том, что все это могло и не произойти. С тех пор я привык запоминать такие счастливые события (а также и печальные, когда я склонен был видеть в них наказание за совершенное мной прегрешение) как непреложные факты и благодарить за них господа, не воображая, однако, что все свершилось именно ради меня. Но каждый раз, когда я не вижу выхода из затруднения, я не могу удержаться от того, чтобы не искать решения в молитве, чтобы не усматривать причину ударов судьбы в моих проступках и чтобы не давать обета исправления.
Горя нетерпением, я выждал один день, а на следующий пошел к Ремеру с целым грузом моих прежних работ. Он принял меня с любезной предупредительностью, внимательно и сочувственно рассмотрел мои рисунки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119


А-П

П-Я