https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_rakoviny/Grohe/eurosmart/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


В памяти его потом не раз прозвучат и этот глухой, резиновый стук сомкнувшихся за спиной дверей, и лязг буфера тронувшегося вагона, прозвучат как нечто пророческое, потому что там, за дверьми, как бы осталось все прежнее, но это будет потом, а тогда, стоя в одном башмаке и в носке на заплеванном, усеянном окурками полу тамбура и морщась в усмешечке над самим же собой, он еще не разделял то время, что прожито, и то, что наступает, ибо осознание этого – суть осознания, какой-либо утраты. А утраты не было. Разве – башмак?.. Башмак действительно остался в прошлом. И вернуться за ним Ракитин не мог – электричка была последней.
Он выругался, опять метнулся к дверям, но поздно – в замызганном оконце уже плыли размеренно и уныло черные поля, огни и зыбкое, едва угадываемое небо.
Только тут он почувствовал, что пьян, неопрятен, и, как-то внутренне обмякнув, словно отрешившись от себя – опротивевшего, но неотвязного, пнул отъехавшую вбок дверь и вошел в вагон.
Там была женщина, но поначалу он не заметил ее в дрожащей вылизанной пустоте желтых деревянных скамей и мокрого, грязного пола, по которому, невольно хромая в одном ботинке, ступал, стараясь поставить ногу в носке на сухое.
И лишь когда, бормоча что-то под нос, сел напротив нее. наткнулся взглядом на взгляд – все с брезгливым пониманием оценивший: и расхристанность его, и нетрезвость, и, может, даже нечистоплотность – но не внешнюю, иную, что была в нем самом, от которой он и бежал сегодня этой электричкой…
Он тут же озлился на нее – этакую благонравную, перед которой был беззащитен в своей неряшливости, подпитости, чье моральное здоровье наглядно утверждалось всеми внешними приметами молодой, обаятельной, но, чувствовалось, одновременно сдержанной и неглупой женщины.
Перед такими Ракитин вечно терялся, и вечно его тянуло к таким, и вечно с такими не везло…
Озлился. Закрыл ладонью лицо, вскользь подумав о ней нечто бессвязно-мстительное, и отстранился, ушел вразброд расползающихся, как ужи из дырявого мешка, мыслей.
Вагон шатало, машинисты спешили на отдых, колеса словно переругивались в сонном, бормочущем перестуке, свет поминутно мерк и вспыхивал, прозрачно скользя в потертом лаке скамей, и Ракитин, неловко подогнув ногу, спрятав ее – ту, что в носке, – за уцелевшим башмаком, видел перед собой то край шерстяной клетчатой юбки, то – когда вагон встряхивало – светлые, ровно завитые на концах волосы, спадающие до плеч, красивое, строгое лицо, отчужденно обращенное к книге…
Книгу она наверняка читала без особенного внимания, если вообще читала, а ожидала – Ракитин ощущал это пусть и скучаючи, но остро, – ожидала с тем же пренебрежением его пьяной болтовни, приставаний…
Он встал и пересел на другую скамью – вперед, спиной к ней, решив то ли успокоить ее нарочитостью такого поступка, то ли как бы посчитаться ответным высокомерием, хотя, когда пересел, подумал: глупо… Но вновь нахлынула усталость, разбитость, и он, забывшись в полудреме, принялся вспоминать прошедший вечер отдельными, словно стоп-кадрами, застывшими сценами. И был там разглагольствующий Семушкин с бутылкой вина; хмельная компания из девочек легкого поведения; дача отца Семушкина, которую Ракитин, или обидевшись на компанию по какой-то причине, или же уяснив, что не предупредил жену о возможности своего возвращения утром, но все равно, кажется, на что-то обидевшись, покинул…
Согласно легенде, поведанной жене Ракитина, они с Семушкиным – в то время выпускники четвертого факультета Высшей школы КГБ, будущие шифровальщики, именовавшиеся в курсантской среде «биномами», – отбыли на учебные полевые стрельбы, что возражений, естественно, вызвать не могло.
Стоп-кадр с Семушкиным вернулся, ожил, бутылка в руках Григория ткнулась в стакан, и Семушкин заговорил:
– Что ты видел, Саня, в свои двадцать четыре годика? Священный долг в перерывчике между средней и военными школами, сопли-вопли, заботы и нищету. А ведь годы уходят, и вскоре встанет вопрос: где же ты была, молодость, ау?! Наверстывай, Саня. Конспиративно… но дикими темпами. Покуда не поздно.
Девочки одобрительно смеялись… А ему было муторно в этой инфантильно-загульной пошлости, в явном и тягостном ее обмане – куда приводила безысходность я откуда безысходность выталкивала, куражась, в прежний приют. К Зое.
Все трое – Семушкин, Ракитин и Зоя – выросли вместе в одной из пятиэтажек, появившихся в городе в первом усилии борьбы за отдельную жилплощадь для измученных коммунальным бытом семей. Вместе учились, оканчивали десятилетку. После Ракитин ушел в 1?мию. Семушкин же благополучно поступил в институт, видел Зою ежедневно, ходил с ней в кино, дарил цветочки и страстно объяснялся в лучших к ней чувствах. Ракитин вернулся из армии, и Зоя вышла за него замуж.
Семушкина между тем из института отчислили за неуспеваемость, и, дабы избежать горькой судьбины солдата, он подал заявление о поступлении в школу ГБ, уговорив последовать своему примеру и Ракитина.
– Элита общества! – убеждал он Александра. – Давай, присоединяйся… Ты ведь связистом в армии был? Ну, тогда вообще все карты в руки!
Далее все шло обыкновенным, накатанным путем. Квартира, семья, дочь, незаметно пролетевшая учеба.
Неумолимо начал засасывать тихий, размеренный быт. в котором вроде бы жить-поживать да добра наживать… Счастливый до сонности, безмятежный до одури, размеренный до маеты.
Корил себя Ракитин, убеждал, что, дескать, воплощение идеала человеческого в этом и есть, к этому все, кого знал, и стремятся, но чувствовал себя птицей в клетке, хотя куда лететь из клетки да и зачем – не ведал. Однако – другого желал для себя счастья, пусть и не представлял, какое оно, другое. И пошел к нему – пока наобум, ощущая привязь семьи и сам же втайне боясь с ней расстаться; топтался вокруг да около, понимая: близко ничего не найдешь, а далеко идти – страшно.
Так и жил – никак. С безропотной, хозяйственной женой, хорошо и надежно зарабатывающей на должности мастера в меховом ателье, умеющей прекрасно готовить, стирать, гладить и все ему, не говоря ни слова, прощать…
Завтра он проснется, и она, как и та женщина, что сидит сейчас неподалеку, столь же брезгливо и понимающе посмотрит на его опухшую физиономию, а он, стыдливо шмыгнув в ванную, отмывшись, выйдет, скажет что-нибудь фальшиво-ласковое дочери осипшим, сорванным голосом, усядется за стол, делая вид, будто читает газету, – сам же ничего не соображая, страдая от пустоты в мыслях, пустоты жизни, от невысказанной обиды жены, не обмолвившейся ни словом в упрек, заставившей себя простить, знающей терпеливо: все держится на ней, и, если сорваться, закричать, осознать до конца – где он бывает, с кем… все рухнет. Он уйдет. ^ А ему нельзя дать повод уйти. Нельзя, он погибнет – так считает она, а если и не так это, все равно нельзя, и надо пережить настоящее время – тяжкое, смутное время его тоски и ее слез, надо пережить…
А пережили бы?..
Ответ придет позже. Минет много времени, прежде чем он как с вершины горы увидит себя прошлого: далекого, маленького, карабкающегося вверх по откосу… Но всегда ли неукоснительно вверх, всегда ли невзирая на препятствия и невзгоды? Нет. Петлял на круче, трусил, терял время впустую. Но ведь и как иначе, когда ищешь свой путь на ощупь и нет рядом ни наставников, ни страховки… А зачем карабкался? Кто вынуждал?
Тоска точила. Может, глупая, но – по неведомому великому. По обретению смысла.
Словно наркоман, забывший внезапно, что такое наркотик, и испытывающий неясную, но неутомимую жажду, он страдал необретенной идеей. Какой? Искал ее в себе, в людях – мучительно и безуспешно, мыкаясь, как шлюпка без весел, послушная всем течениям. Школа КГБ? Так ведь он просто собезьянничал за Семушкиным; профессией увлекся позже и даже добился успехов, сперва воодушевивших его, затем – представившихся никчемными. Почему? Деятельность его подчинялась схеме, но опять-таки не идее. Он метко стрелял по близким, до ветхости изрешеченным целям, иных не видя. Но да существовали ли иные?
Итак, что оставалось? Видимо, жить не хуже других. И какой-либо великой идеей не бредить, отринув странные, в общем-то, переживания социально благополучного человека.
Кстати, относительно идей: есть среди них одна – универсальная и вечная, означающая следующее: каждый на отведенном ему судьбою и людьми месте способен совершить свой скромный, выдающийся подвиг…
А потому и нечего голову ломать, Ракитин, все у тебя отлично: труд непыльный, твердая карьерка, крепкая семья и даже – острые развлеченьица с девочками на нейтральных территориях.

Он прислонился виском к вибрирующей раме окна и смежил веки, одолеваемый парализующей, неудержимо наваливающейся дремой. И заснул. А проснулся от какого-то разговора, неясным, но настойчивым эхом тревожившего слух, где один голос что-то просил – почти с отчаянием, а другой, сипловато-насмешливый, словно пародировал эту интонацию просьбы глумливой, пришептывающей скороговорочкой.
Обернулся, вновь встретившись со взглядом женщины – теперь растерянным, просящим о помощи, увидел руку ее, схваченную татуированной лапой с грязными ногтищами и железным браслетом-цепочкой, а далее картина составилась полностью: плечистый патлатый парень, мятые брюки, замасленная нейлоновая куртка и такой густой дух табачного и водочного перегаров, что Ракитин хотя и сам был далек от трезвости, а все равно передернулся.
Встал, обошел скамью, мрачно уставился на парня.
– Тебе чего?! – вскинул тот прозрачно-голубые, светящиеся бешенством глаза.
– Лангустов в винном соусе, – слегка запнувшись, молвил Ракитин, засовывая руки в карманы и раскачиваясь вызывающе. И тут же застонал, схватился за колено, будто бичом обожженное от косого удара подкованного ботинка.
Дальнейшее помнилось ему рваными, как клочья этой грязной нейлоновой куртки, фрагментами: утробный рев парня, сообразившего, что курточке, похоже, конец, пол прохода, на котором они барахтались, перекосившийся от ярости рот противника с гнилыми зубами, грубые руки, цепко сомкнувшиеся на горле и масля-но вонявшие селедкой…
Позже, словно возвращенное кем-то извне, пробудилось в Ракитине осознание: он жив, сидит на скамье перрона и отделали его, судя по всему, изрядно.
Саднила поцарапанная шея, дергался в тике заплывший глаз и не болела, а только противно вспухла скула.
– Ну? Что… с вами?
А вот откуда голос, он понял не сразу: в глазах рябил снегопад бликов, падавших на высветленный ими асфальт и сверкавшую в ночи стальными перилами рельсов лестницу железной дороги с рыжей перекладиной шпал.
Потом в едва удерживаемом фокусе узрел перед собой ее, незнакомку, пытливо вглядывающуюся в него.
– Что такое?.. – пробормотал он, испуганно ощупывая мокрую рубашку и пиджак с оторванным, лоскутом свисающим воротом. – Кровь?..
Она нервно рассмеялась, однако глаза были тревожны.
– Молоко. Пожертвовала бутылкой. Он вас душил…
– А мне представлялось… – Ракитин сплюнул вязкую, солоноватую слюну, соображая, что, ко всему прочему, разбита еще и губа, – представлялось, что женщины в подобных ситуациях способны лишь визжать, призывать милицию… Ну, в крайнем случае снять туфельку и, значит, агрессору по голове… Тут он посмотрел на ноги, с неприятным удивлением обнаружив, что куда-то подевался и второй башмак…
– Женщины – разные, – сказала она. – Но я тоже не Жанна д'Арк, а трусиха порядочная. Да, где ваши ботинки?
Ракитин не ответил.
Фокус зрения опять начал расплываться, дробиться, мир снова заполонил хоровод бликов, круживших, как хлопья снега, и он долго и пристально всматривался в их мельтешение, покуда блики не слились в тускнеющее пятно, что вскоре угасло, смененное мигом темноты, а затем – внезапно, как выстрел в лицо, вспыхнул свет, и Ракитин прямо-таки подскочил, найдя себя в какой-то кухне, на раскладушке, втиснутой между столом и буфетом.
Одичало повел глазами, с трудом припоминая события ночи, коснулся пальцами лица, наткнувшись на стянувшие кожу нашлепки пластыря, затем суетливо сорвал одеяло, но, нигде не узрев одежды, снова натянул его до подбородка.
И тут из ванной вышла она – в халатике, домашних тапочках – и, обернувшись на его обомлевшую, в пластыре физиономию, расхохоталась, тряхнув разбросанной челкой льняных волос.
И он вспомнил все. До меркнущих бликов включительно. И тоже рассмеялся – правда косенько, стерев костяшкой кулака выступившую из рассеченной губы сукровицу.
– Как самочувствие? Ждем вспышек памяти или сведений со стороны?
– Полцарства за бутылку пива, – хмуро признался он.
– А вот это вы зря, сударь, – сказала она. – Похмелье – штука опасная. Преодолевать его надлежит исключительно через муки. И с помощью крепкого чая с лимоном. Костюм ваш в порядке, и ботинки, кстати, я отыскала. Сорок четвертый размер. Моего бывшего мужа… Каким-то чудом остались. Подойдут?
– Зачем… А!
– Сейчас принесу халат. – Она повернулась и исчезла – будто и не было ее…
Ракитин прищурился, задумавшись… Тревожным толчком ударило в сердце предчувствие нового, что начиналось сейчас, сегодня, а прошлого он почему-то и вспомнить не мог; память упорно возвращала его не далее рубежа, отделявшего это прошлое от нынешнего, и был там бестолковый гул и посвист электрички, меркнущий ее свет и пустая тоска вагона…
Он знал: все будет непросто; знал: предстоит перешагнуть через многое – через любовь и привычку к себе тех, к кому привык, но кого, видимо, недостаточно любил он, через их боль и неизбежность причинения этой боли им же…
– Да, а зовут меня Люда. Вот ваш халат.
– Саша. – Он неотрывно смотрел ей в глаза, зеленовато-голубые, строгие и насмешливые одновременно.
– Ну-с, вперед, Саша. – Склонив голову, она расчесывала волосы, зажав в припухлых губах шпильку. – У меня сегодня куча дел. Через час, простите за откровенность, мы должны эту обитель оставить. Будете есть омлет?
– Лучше чай с лимоном. – Спустив ноги на пол, он натянул халат.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45


А-П

П-Я