https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/kruglye/
«Господи, помоги ему, если жив, упокой душу его, если — нет» — это были слова постоянной молитвы — молитвы, слова которой Лена нигде и никогда не произносила вслух, даже в храме. Они, казалось, звучали сами по себе, независимо от Лены. Но именно она посылала их ввысь — и они уходили туда. Она была в этом абсолютно уверена, и в эти минуты ставшая привычной тоска исчезала, уступая место лучезарной надежде, и Лена ощущала себя свободной и легкой, как осенняя паутина, как солнечный свет, как песня жаворонка над полевой дорогой.
Песню жаворонка Лена слышала тысячу лет назад, в Глебове. А больше — не пришлось. Они зачем-то отправились тогда с бабой Маней в соседнюю деревню. Путь их лежал вдоль пшеничного поля. Это, конечно, баба Маня просветила: Лене ведь что пшеница, что рожь — все одно.
Жара стояла невыносимая. Идти было тяжело. Но помогали и радовали две птички, которые сопровождали их до самой деревни. Они, эти птички, оказывались все время прямо над Леной и бабой Маней — только высоко-высоко. И Лена постоянно закидывала голову: так хотелось получше разглядеть. Но были видны только трепещущие серые крылышки, которые, впрочем, больше угадывались, чем просматривались.
Эти быстрые серые крылышки и высокая, чистая, звонкая песня вместе с душистым зноем пшеницы и полевых цветов часто всплывали в памяти Лены. Всплывали в памяти порой совершенно, казалось, беспричинно. И волновали — горячо, тревожно и сладко.
3
После исчезновения Леши прошло больше месяца. В один из дней начала июля — дней, наполненных одновременно и безграничной тоской, и безграничной верой, — Лена встретила по пути на работу Татьяну Алексеевну, которая, внимательно посмотрев ей в глаза, сказала: «Глаза мне твои не нравятся. Поедем к нам».
Вы пока еще не знаете, кто такая Татьяна Алексеевна. Сейчас я наконец расскажу и про ее сына — отца Владимира, и про нее саму.
Они познакомились совершенно случайно. Это было два года назад.
Поссорившись в очередной раз с мамой, Лена уехала на набережную: восстанавливаться.
Она медленно брела от Успенского собора к реставрированной и недавно вновь открывшейся церкви Спаса на Яру. Шла на звон колоколов, который манил странной задумчивой отрешенностью и одновременно, обладая необъяснимой властью, не давал воли посметь идти в каком-либо другом направлении.
Серебряные легкие переливы плавно поднимались в небо и уносили с собой черный налет прошедших, текущих и будущих дней, уносили печали и скорби, оставляя на земле только радость и добро.
Все, кто слышал эти колокола, непременно должны были светлеть лицом и душой. И они светлели — иначе было невозможно.
У входа в храм Лена остановилась. Вспомнила, что в церковь с непокрытой головой нельзя. Собираясь на набережную, она не могла предположить, что ей захочется зайти сюда.
Лена стояла в раздумье перед открытой дверью храма.
Ярко накрашенная женщина в легко наброшенном на голову и плечи широком шифоновом шарфе остановилась рядом с Леной и сказала: «Господи, какая красота». А потом посмотрела на Лену и спросила: «Вы, наверное, хотите зайти в храм?» Та в ответ утвердительно кивнула и отчего-то жестом, а не словами, объяснила, почему она не может войти.
Женщина открыла серебристо-сиреневую молодежную сумку, вынула оттуда невесомую крепдешиновую косынку: белый горох на черном фоне.
Они вместе поднялись по невысоким ступенькам, вместе купили свечи, вместе зажгли их поочередно перед распятием канона, перед Богоматерью, перед Спасителем.
А потом Лена и Татьяна Алексеевна (так звали ее новую знакомую) сидели на лавочке. И говорили. Говорили — и наговориться не могли.
Татьяна Алексеевна, эта яркая, холеная и соответственно очень далекая, как могло бы показаться на первый взгляд, от религии женщина, была матерью настоятеля мужского монастыря, который находился от Рязани довольно далеко и о котором Лена никогда не слышала.
— Представляешь, Леночка, единственный сыночек — и в монахи. Сразу после школы. — Татьяна Алексеевна, стараясь, чтобы не размазалась тушь на ресницах, сдерживалась изо всех сил, но слезы все равно безостановочно текли по ее молодому и ухоженному лицу.
Лена не представляла. Обыкновенная семья, никакого отношения к церкви никто не имел — и вдруг…
— Конечно, он был не такой, как все. Конечно, — пыталась объяснить и Лене, и самой себе Татьяна Алексеевна. — Молчаливый, задумчивый, добрый, всех всегда жалел. Но про Бога ничего не говорил никогда. Потом уж мне сказал: «Я знал, что ты не поймешь». Он, оказывается, в монастырь уже класса с шестого засобирался. Только молчал. Меня жалел очень. Отец у нас… — Татьяна Алексеевна махнула рукой. — Пил. Может, поэтому Сереженька и решил все наши грехи отмаливать.
— Сережа — это вашего сына так зовут? — осторожно поинтересовалась Лена.
— Да, конечно. Это теперь он отец Владимир — при постриге его так нарекли. И ведь хотя бы в обычные священники пошел женился, дети бы были. А то нет в монахи.
— Как же вы смогли его отпустить? — Лена сочувственно качала головой.
Вместе с тем она понимала, что ее собеседница, видимо, уже вполне смирилась с тем, что произошло. И сейчас она хоть и плачет, но чувствуется, что по большому счету гордится своим сыном: в такие годы — и уже настоятель монастыря, почитаемый верующими, выделяемый самим владыкой. А тогда? Как тогда все это можно было принять и пережить?
В свое время Татьяна Алексеевна была главным бухгалтером одного из крупных предприятий; потом, в перестройку, когда все развалилось, торговала в палатке. Позже ей удалось устроиться в одну преуспевающую фирму. Появилась возможность понемногу помогать монастырю, который отец Владимир принял в самом плачевном виде. Но, дотянув до пенсии, Татьяна Алексеевна была вынуждена оставить работу и уехать к сыну, чтобы взвалить на свои плечи все хозяйственно-строительно-восстановительные заботы, с которыми отец Владимир никогда бы не справился, даже и с Божьей помощью.
Будучи абсолютно мирской женщиной, она страшно тосковала по городу, по своей удобной и уютной квартире (с пьющим мужем они давно разъехались).
Она умела жить широко и радостно: любила компании, шумные застолья, у нее было множество друзей и подруг. И от всего этого нужно было отказаться. Отказаться, чтобы помогать в служении Богу своему единственному сыну.
Она делала все, чтобы «батюшке» (так она чаще всего называла отца Владимира) было легче.
Она доставала кирпич и нанимала рабочих, заведовала монастырской кухней и скотным двором, закупала продовольствие и всю церковную утварь.
Она несла бремя всех этих забот довольно мужественно. Но, случалось, роптала. И уезжала иногда на несколько дней в Рязань: развеяться. А потом всегда жалела, что приехала, потому что расставаться с милой сердцу городской жизнью было каждый раз невыносимо.
Все это и рассказала Татьяна Алексеевна Лене. А та ей — про себя: про Север, про Олега и про Буланкина, про маму, про Ольгунчика и про бабу Зою с Алешкой.
И так почему-то хорошо они все друг про друга поняли, что стала их случайная встреча началом большой дружбы.
Совсем скоро Лена познакомилась и с отцом Владимиром: по приглашению Татьяны Алексеевны они с Ольгунчиком поехали к ней в гости.
Ну вот, хотела вам рассказать только про Татьяну Алексеевну. А придется заодно уж вспомнить и подробности пребывания Лены и ее подруги в мужском монастыре — не в самом монастыре, конечно, а недалеко от него — в избушке, сказочно маленькой и уютной, которая называлась гостевым домиком.
4
Это было место — удивительное. Поистине божественное. И не почувствовать его благодати было невозможно. Даже Ольгунчик, непонятно зачем увязавшаяся за Леной в эту поездку, всплеснув руками, сказала: «Я, конечно, ни во что не верю. Но здесь…» Она сказала это, когда стояла на берегу широкой спокойной реки, в прозрачные воды которой опрокинулось небо со всеми своими ослепительно нарядными пышными облаками, в которой задумчиво плавало удивительно четкое изображение всего монастыря с его колокольней, куполами двух храмов, шпилями угловых башенок.
Лену и Ольгунчика поселили, как я уже сказала, в маленькой бревенчатой избушке, которая находилась в полукилометре от монастырских стен.
Вход на территорию монастыря был открыт для всех желающих. Но для женщин обязательными были юбка, платок и ненакрашенное лицо. Лена этому следовала спокойно, а Ольгунчик возмущалась, но деваться было некуда пришлось ей перелезть из своих вечных джинсов в длинную и широкую сатиновую юбку на резинке, которую ей выдала Татьяна Алексеевна.
Татьяна Алексеевна здесь тоже преобразилась Лена ни за что бы ее не узнала. Впрочем, лицо без косметики, строгое и сосредоточенное, выглядело еще моложе и симпатичнее. И теперь было особенно заметно, как похож на нее ее Сереженька.
Отец Владимир был настолько хорош собой и настолько деликатен и предупредителен, что никакая другая мысль, кроме как об ангелоподобности его, не могла бы прийти в голову тому, кто видел тонкое светлое лицо, добрые, всепонимающие глаза, мягкую стеснительную улыбку молодого настоятеля, кто слышал его неторопливую, напевную речь.
Итак, Ольгунчик приехала сюда неизвестно зачем, просто за компанию. А Лена — за успокоением и верой. Но с самого начала все было испорчено. Потому что, к несчастью своему, Лена Турбина невольно, как это и бывало всегда, влюбила в себя гостящего в монастыре художника, который жил в одной из келий и каждый день часов по пять сидел на берегу реки с мольбертом, благо дни стояли ясные.
Когда Константин (так звали художника) увидел Лену, он сразу же, молитвенно сложив худые руки, попросил ему позировать. Лена по доброте душевной согласилась.
Константин, не уставая, говорил о своей любви к природе, искусству, к Богу и к Лене. Говорил не только в тот момент, когда писал, но и тогда, когда Лена, пытаясь уединиться, уходила далеко по берегу реки или скрывалась вечером в избушке, — он везде настигал ее, продолжая досказывать недосказанное.
Лена, искренне жалея его и не желая обидеть, была с ним предельно вежлива. А Константин, очевидно, воспринимал это ни больше ни меньше как ответное чувство.
— Но он же совсем сумасшедший, — шептала Ольгунчик прямо в его присутствии.
— Ну и что? Я же замуж за него не собираюсь, — шептала в ответ Лена.
— Да кто тебя знает, — качала головой Ольгунчик. — Не отмотаешься потом. Он-то — совсем на тебе помешался.
— Богородица, — шептал Константин. — Не двигайтесь, умоляю. Солнце… Господи, оно же сейчас уйдет. Умоляю, потерпите, не двигайтесь.
Конечно, он был сумасшедший. И иногда оставаться наедине с ним было страшновато. Отец Владимир тоже, видимо, побаивался за Лену и иногда заглядывал в избушку: как там его гостьи, не нужно ли чего.
— Матушка, — говорил Лене, — вы поосторожнее с Константином. — Вы же видите… болящий…
— Конечно, — соглашалась Лена. И еще ниже надвигала на лоб платок. Правда, глаза ее становились от этого еще больше и выразительнее — и отец Владимир в ответ только качал головой.
Через некоторое время за Константином, слава Богу, приехала жена, тоже немножко безумная. Но к Лене она отнеслась неожиданно миролюбиво. «Он мне про вас писал, — сказала. — Я не ревную, вы не женщина — икона». Лена не знала, хорошо это или плохо. Ей больше хотелось быть женщиной. Не для Константина, конечно. Для него — лучше иконой. И для отца Владимира — тоже не женщиной, а матушкой, почти без пола и без возраста.
Когда Константин уехал, Лена стала с большей радостью бродить вдоль монастырских стен и по берегу реки: никто не преследовал, никто не мешал быть одной. У Ольгунчика были свои интересы: она, как это ни странно, уходила одна, ничего не боясь, в лес за грибами-ягодами, а потом (и это было еще более странным!) пропадала на кухне. Она самозабвенно готовила варенья-соленья для монастыря, за что Татьяна Алексеевна ее просто обожала.
Итак, Лена любила гулять одна, наслаждаясь простором, смешанным запахом разнотравья, речного ила и пасущегося стада, тишиной. Изредка встречающиеся монахи сдержанно здоровались, почти не улыбаясь и не вступая в разговоры.
— Ленка, ну они же такие молодые, — сокрушалась Ольгунчик, когда они были вместе. — Неужели им ничего не хочется?
— Им хочется служить Богу, что тут непонятного, — отмахивалась Лена. — Они существуют в другом измерении. Понимаешь?
Нет, Ольгунчик решительно отказывалась это понимать и, выбрав самого красивого монаха — отца Серафима, начала привязываться к нему с разговорами о Боге. Монах был вежлив и отзывчив, надеясь стать пастырем духовным и обратить в веру заблудшую овцу — Ольгунчика, нисколько не догадываясь об истинных намерениях этой действительно заблудшей овцы.
Одним словом, Лене пришлось увезти подругу из монастыря от греха подальше на несколько дней раньше намеченного срока.
Ольгунчик сопротивлялась как могла, но Лена оказалась сильнее.
— Разве вам здесь плохо? Побыли бы еще, — мягко улыбаясь, спрашивал-уговаривал отец Владимир.
Уговаривала остаться и Татьяна Алексеевна. А Лена, стыдясь открыть истинную причину отъезда, ссылалась на неотложные дела.
Ольгунчик вела себя как обиженный ребенок: демонстративно, с гордо закинутой головой и поэтому почти ничего не видя, она собирала вещи и не обратилась к Лене ни с единым вопросом. Потом всю дорогу в автобусе молчала, и только когда Лена толкнула ее в бок — «ну хватит дуться», — ответила: «Зараза ты, Ленка! И жуткая зануда. Он бы потом, может, всю жизнь вспоминал». И сразу же переключилась на одного из пассажиров: «А как тебе вон тот, чудной? Согласись, в нем что-то есть».
Поездка, о которой так мечтала Лена, была, как она ни пыталась убедить себя в обратном, испорчена. Не дала она душевного покоя. И веры не прибавила. «Значит, не заслужила» — так решила тогда Лена, но от мысли снова когда-нибудь поехать к Татьяне Алексеевне и отцу Владимиру не отказалась.
5
С первой поездки Лены с Ольгунчиком в монастырь прошло, как я уже сказала, почти два года.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43