Все замечательно, цена порадовала
Одним словом, баба Зоя сама знала, что ей можно, а что нет.
Вот и нынешним вечером, когда Лена пришла в больницу, баба Зоя уже поджидала ее на скамейке.
В какой-то момент их беседы Лена, посмотрев вдруг повнимательнее на бабу Зою, сказала:
— А вот глаза твои мне сегодня не нравятся.
— Глаза как глаза. Нормальные, — ответила баба Зоя, улыбаясь.
Она улыбалась, и глаза ее цвета пересыхающей лесной речки — будто бы тоже, но были они какими-то нездешними, и улыбка в них была по-детски беспомощной и виновато-растерянной, как у внука.
Баба Зоя подставляла светлое, совсем не старое лицо вежливому весеннему ветерку, беспокойно вдыхала запах вскопанной на клумбах земли и радовалась.
— Хорошо-то как, Ленок! — счастливо вздыхала она. — И у Леши вроде бы все слава Богу. Ты ж знаешь, шоферить он любит. Начальника возит. Все мне рассказал. Хорошо вроде к нему этот… Павел Григорьевич его, что ли, зовут… отнесся. Лешка говорит, толковый мужик. Не наглый, по-человечески со всеми обращается. Говорит, если все без замечаний, без премий не останешься. Я, говорит, своим людям всегда помогу чем могу. Дай-то Бог…
Телефонный звонок вырвал Лену из какого-то путаного темного сна. Будильник показывал начало четвертого.
— Извините за беспокойство… — Высокий женский голос летел откуда-то очень издалека. — Васильева Зоя Николаевна кем вам доводится? Дело в том, — объясняли где-то там, далеко, — что домашний телефон не отвечает, а тут еще указан ваш номер. Вы ей кто?
— Соседка, — ответила Лена, понимая, что бабе Зое, очевидно, стало хуже. И нужна помощь. Срочная.
— Ваша соседка умерла час назад. Сообщите, пожалуйста, родственникам. Они должны подойти утром к лечащему врачу. Алло? Вы меня слышите?
— Слышу, — ответила Лена. И еще она почему-то сказала: — Спасибо.
9
Они пошли утром в больницу вдвоем: Леша и Лена.
Они шли молча, и каждый из них думал, что произошла какая-то чудовищная ошибка, что это кто-то так страшно пошутил…
В случившееся поверили тогда, когда увидели в палате голую панцирную сетку стоявшей у окна кровати и рядом с ней на полу — узел из свернутых и перевязанных бинтом вещей. А на тумбочке как-то неправдоподобно правильно, в одну линию, лежали маленькая иконка, расческа и потрепанный кошелек бабы Зои.
Все формальности заняли совсем немного времени.
Деньги у бабы Зои на похороны, оказывается, были. И хранились они у Веры Петровны, Лена об этом и не знала. И одежду себе на смерть баба Зоя тоже давно приготовила.
Вот чем определенно хороши послеперестроечные времена, так это тем, что с похоронами — никаких проблем, не то что раньше. Фирм полно, где все сделают в лучшем виде, в зависимости, конечно, от имеющейся суммы. Лена с Верой Петровной посетили одну из них, ближайшую. Оплатили услуги, получили квитанцию и необходимые разъяснения. Гроб с телом должны были привезти из морга на следующий день.
Впереди был целый вечер, долгий весенний вечер.
Находиться дома Лена не могла. Быть рядом с Лешей, видеть его пьяные слезы — тем более. Оставив с ним маму, Лена уехала к Денисову. Она позвонила ему. Сказала. И он, выпроводив всех, ждал ее. Бедная девочка. Сколько всего на нее…
Казалось бы, что может быть естественнее рождения и смерти? Но как непостижимы обе эти тайны. Причем чем больше пытаешься понять их, тем больше осознаешь, что никто и никогда не сможет ничего объяснить.
Раньше Лена думала, что самое непостижимое для нее — электричество. Это кто-то придумал про атомы и заряды. Красиво придумал. А на самом деле — как это? Что это?
А смерть? Был человек. Был! И вдруг — все. Нет.
— А он нужен. Понимаете, Евгений Иванович, миленький, нужен! Нельзя без него. Есть, пить, дышать нельзя. А мы пьем и едим.
Лена протянула Денисову листок.
«И если вы думаете, что весна — это здорово, то вы здорово заблуждаетесь».
Это было написано посредине листа крупно и размашисто. А ниже — мелко и неровно: «Смерть чаще всего приходит перед рассветом, чтобы дать понять, что она сильнее надежды на новый день. И она действительно сильнее».
— Нет, плохо, Леночка. Не надо так. Нельзя, — покачал головой Денисов. И пошел к холодильнику.
Лена пила водку с Денисовым и тихо плакала, перемежая всхлипывания какими-то бесполезными и бессвязными вопросами.
А Денисов, жалея ее бесконечно, грустил еще и о том, что не может ее сейчас сфотографировать (его фотоаппарат был заряжен сегодня суперкачественной немецкой пленкой), — снимок бы получился отменный. Такой он еще Лену не видел. Но, увы, нельзя было. Надо было сочувствовать и надо было находить нужные слова. Слова, слова… Как будто они когда-нибудь кому-нибудь помогли… А вот снимок бы получился совершенно потрясающий, это точно. И свет неплохо падает. Ничего менять не нужно. Эти невозможные глаза, полные слез. И вот этот момент, когда слеза отрывается от уголка глаза и медленно сползает по щеке.
Думая так, Денисов не молчал — говорил. Была у него эта способность: думать об одном, говорить другое.
— Смерть — это ведь не самое страшное. Непоправимое — да. Но не самое страшное. Поверь мне, Леночка. По крайней мере, это определенность. И во многих случаях понимание того, что человек отмучился. Надо верить, что твоей бабе Зое там лучше. Понимаешь?
— Но ведь это неправда, — качала головой Лена. — Неправда, что лучше.
— А кто знает? Я, кстати, и не сказал, что правда. Сказал, надо верить. Правда и вера — вещи разные. И еще, Леночка, смирение — вот что главное. Понимаешь?
— Нет, — упрямо мотала головой Лена. — Смириться — это значит спокойно принимать то зло, которое совершается в мире. Смириться — это значит ни JC кому не быть привязанным, не любить, не страдать от того, что кому-то плохо. Но ведь это невозможно! Невозможно. Как смириться с болезнями, с потерей близких? Как смириться, когда хочется кричать от боли, когда совершенно невыносимой становится тоска? Получается, что мы рождены только на страдания.
— Вот. Вот именно. Тебе, наверное, и отец Владимир твой это говорил. Говорил ведь, да?
Лена покивала: говорил, конечно. А Денисов продолжил:
— Нужно смириться с тем, что мы рождены на страдания. Страдать — это нормально для нормального человека. И смирение именно в этом, чтобы принимать эти страдания достойно.
— Ничего не понимаю, — махнула рукой Лена. — Ничего. Страдание и смирение одновременно? А нельзя, чтобы не страдать?
— Попробуй.
— Да со мной-то такого не может быть. Мне, видно, это на роду написано.
— Вот видишь, — чуть ли не обрадовался Денисов. — Это уже где-то и смирение. Отчаяния не должно быть и уныния — это большой грех. А когда душа болит, да еще за ближнего, а не за себя, — это нормально.
На этих словах Денисов замолчал. Молчала и Лена. Соглашалась ли она с Денисовым? Не знаю. Понимала. Это да.
И путь от денисовской мастерской до троллейбусной остановки они проделали в этом молчаливом понимании, для которого не нужны ни взгляды, ни жесты, ни тем более слова — ничего из того, что имеет довольно грубое, если вдуматься, материальное выражение.
Когда на следующий день бабу Зою привезли из морга домой и Лена увидела на светлом лице спокойную, чуть заметную улыбку, ей стало и в самом деле абсолютно ясно: бабе Зое там лучше. Ей была послана легкая, мгновенная смерть, о которой она — наверное, это звучит странно, но это именно так — мечтала. Часто говорила: «Моли не легкой жизни, а легкой смерти». Бог наградил ее за все страдания, за все муки невыносимые. Еще и тем наградил, что последние дни ее жизни были согреты и весенним солнцем, и хорошими новостями о Леше (у которого — она так в это верила — теперь-то уж все наладится), и его заботой, любовью и раскаянием.
10
Вера Петровна зашла в комнату дочери. Та спала, раскинув, как всегда, руки над головой. Раскрытые ладони чуть-чуть подрагивали от быстрого, неровного дыхания. Лицо на первый взгляд было спокойно. Но, приглядевшись, можно было увидеть или, скорее, почувствовать, что сон Лены — далеко не безмятежный. Может быть, ей ничего и не снилось: просто печаль последних дней не ушла во сне, не отпустила — она застыла в уголках губ, впадинах щек и резко обозначившейся в последнее время морщинке домиком над левой бровью.
На столе лежали листочки, на которых было что-то написано порывистым и неровным почерком дочери. Да, отличница и казавшаяся всем очень примерной девочкой Лена и в младших классах, и позже писала как-то рвано, коряво, за что, конечно, постоянно получала взбучку и от нее, Веры Петровны, и от отца. «Как будто это тетрадь двоечницы!» — возмущались они в один голос.
На листе было написано (невозможно ведь было удержаться, не прочитать) вот что: «Всюду — тайна. Она вокруг меня. Она внутри меня. И сложность не в том, чтобы раскрыть, а в том, чтобы понять, в чем она заключается. Но и это — невозможно. И остается только мучительно и беспокойно улавливать настойчивый тополиный запах ее присутствия».
Вера Петровна одобрительно-удивленно покачала головой (она больше привыкла к стихам, и ей нравилось, как пишет ее дочь, хотя она не все и не всегда понимала; вот и сейчас хотелось спросить: почему «тополиный»?). Она присела на краешек кровати и начала ждать, когда Лена проснется. Ждать пришлось недолго. Лена потянулась и, открыв глаза, которые сразу же наполнились слезами, сказала: «Привет». И погладила мамину руку. А потом, приподнявшись, обняла ее и заплакала.
Прошло уже две недели со смерти бабы Зои. И надо сказать, что боль уже стала понемногу притупляться. А вот слезы пока не кончались.
Боль в Лениной душе стала утихать. Точнее, ее все чаще стала вытеснять мысль, даже не мысль, а чувство горячей уверенности в том, что там, далеко, бабе Зое лучше, гораздо лучше. Это чувство помогало Лене все последние дни. Оно наполняло все ее существо светом и покоем. И в такие минуты Лена буквально физически ощущала незримое присутствие родной души. И это присутствие давало и силы, и тихую радость, и смирение.
В один из этих благостных моментов приятия всего мира Лена почувствовала, что в душе ее нет и следа обиды на маму — обиды, которая так часто вылезала из глубин подсознания, затаившись там на долгие годы. Эта обида вдруг бесследно растаяла. И для этого не понадобилось никаких объяснений, доводов, слов — излишних почти всегда, когда дело касается отношений между людьми, тем более близкими.
Удивительно, но именно смерть бабы Зои примирила Лену с жизнью, внесла в ее отношения с миром гармонию. То, что в свое время не удалось сделать Буланкину, то, что не удалось за эти несколько лет Денисову и за последние два года отцу Владимиру, — вдруг свершилось будто бы само собой. Только бабы Зои больше не было. В реальности не было. А на самом деле — была. Близко-близко, как никогда. И хотелось думать светло о грядущей собственной смерти. И светло — о смерти вообще. И писать об этом — тоже хотелось.
Мы все пришли сюда затем, чтобы уйти.
И шапки белых хризантем уже в пути.
А солнце шествует в зенит, не зная горя.
И капелька росы звенит: «Mementomori».
«Mementomori», — вторит ей судьбы крещендо.
И сотни белых голубей летят зачем-то.
И бесконечен этот круг в закатных зорях.
И сердца ясен перестук:
memento mori.
Когда Лена прочитала эти стихи сначала маме, потом Денисову — они оба сказали: хорошо. А вот ей хотелось, чтобы на эту же тему получилось что-то другое, более отрадное, что ли. В душе у нее было светлее, чем в этих стихах. Но получилось то, что получилось. По существу, ей не удалось сказать то, что хотелось. Это, конечно, немного огорчало. Но не настолько, чтобы мучиться и что-то делать с этими строчками. И она оставила все как есть.
Яркие афиши, которые Лена не видела, не видела и вдруг увидела, сообщали, что тогда-то (буквально через два дня) и во столько-то на самой большой эстрадной площадке города, то есть в цирке, состоится концерт Олега Газманова.
Возвратившись с работы, Лена перевернула всю комнату в поисках кассеты, подаренной ей когда-то Буланкиным.
Кассета эта давным-давно не попадалась ей на глаза. Не хотела отыскиваться и сейчас.
Лена с грохотом вытаскивала ящики письменного стола, швыряла на пол многочисленные папки с многочисленными бумагами. Было ясно, что искомого здесь быть не может. Но она упорно продолжала рыться в бумагах.
Процесс затянул и затянулся.
Вера Петровна, обеспокоенная сначала нервным грохотом в Лениной комнате, а потом — подозрительной тишиной, осторожно заглянула к дочери. Та, не повернув головы, лежала на животе посреди комнаты и что-то читала. И на полу, и на диване валялись распотрошенные папки, газеты, все было буквально выстелено исписанными листами, которые только что не кружились в воздухе.
Исписанные листы были черновиками Лениных статей, которые она хранила бог знает зачем; газеты — пожелтевшими номерами «Судоремонтника».
От одного из номеров многотиражки и не могла оторваться сейчас Лена.
Собственно статейка-то была малюсенькая. И называлась «Будет ли на заводе подписка?». Восемь с лишним лет назад Елена Турбина язвительно отвечала на этот поставленный ею же вопрос: «А этого не знает никто. Даже те, кому знать положено. И кто (при большом опыте партийно-организационной работы и при таком количестве звезд на погонах) мог бы (и должен) организовать ее, то есть подписку, давно, месяца три назад».
Вот так, в духе времени, та Лена, которая сейчас сама себе представлялась молодой, не очень злой, но активной и задиристой Моськой, цапнула тогда за какое-то из мягких мест полнотелого и безобидного, как тюлень, замполита завода, капитана первого ранга Антошкина. Цапнула — на радость многим, кто ратовал тогда за отмену КПСС и за ликвидацию замполитов в армии как класса. Цапнула весело и задорно, не думая о том, что бедному Антошкину может быть больно.
Захар Степанович Антошкин, увидев тогда Ленину статью после многозначительных косящих взглядов Тамары (секретарши начальника завода, если помните) и пробежав ее от начала до конца буквально за секунду, сначала тяжело привстал, потом — сел, снова привстал и снова сел, хлопнув по газете рукой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
Вот и нынешним вечером, когда Лена пришла в больницу, баба Зоя уже поджидала ее на скамейке.
В какой-то момент их беседы Лена, посмотрев вдруг повнимательнее на бабу Зою, сказала:
— А вот глаза твои мне сегодня не нравятся.
— Глаза как глаза. Нормальные, — ответила баба Зоя, улыбаясь.
Она улыбалась, и глаза ее цвета пересыхающей лесной речки — будто бы тоже, но были они какими-то нездешними, и улыбка в них была по-детски беспомощной и виновато-растерянной, как у внука.
Баба Зоя подставляла светлое, совсем не старое лицо вежливому весеннему ветерку, беспокойно вдыхала запах вскопанной на клумбах земли и радовалась.
— Хорошо-то как, Ленок! — счастливо вздыхала она. — И у Леши вроде бы все слава Богу. Ты ж знаешь, шоферить он любит. Начальника возит. Все мне рассказал. Хорошо вроде к нему этот… Павел Григорьевич его, что ли, зовут… отнесся. Лешка говорит, толковый мужик. Не наглый, по-человечески со всеми обращается. Говорит, если все без замечаний, без премий не останешься. Я, говорит, своим людям всегда помогу чем могу. Дай-то Бог…
Телефонный звонок вырвал Лену из какого-то путаного темного сна. Будильник показывал начало четвертого.
— Извините за беспокойство… — Высокий женский голос летел откуда-то очень издалека. — Васильева Зоя Николаевна кем вам доводится? Дело в том, — объясняли где-то там, далеко, — что домашний телефон не отвечает, а тут еще указан ваш номер. Вы ей кто?
— Соседка, — ответила Лена, понимая, что бабе Зое, очевидно, стало хуже. И нужна помощь. Срочная.
— Ваша соседка умерла час назад. Сообщите, пожалуйста, родственникам. Они должны подойти утром к лечащему врачу. Алло? Вы меня слышите?
— Слышу, — ответила Лена. И еще она почему-то сказала: — Спасибо.
9
Они пошли утром в больницу вдвоем: Леша и Лена.
Они шли молча, и каждый из них думал, что произошла какая-то чудовищная ошибка, что это кто-то так страшно пошутил…
В случившееся поверили тогда, когда увидели в палате голую панцирную сетку стоявшей у окна кровати и рядом с ней на полу — узел из свернутых и перевязанных бинтом вещей. А на тумбочке как-то неправдоподобно правильно, в одну линию, лежали маленькая иконка, расческа и потрепанный кошелек бабы Зои.
Все формальности заняли совсем немного времени.
Деньги у бабы Зои на похороны, оказывается, были. И хранились они у Веры Петровны, Лена об этом и не знала. И одежду себе на смерть баба Зоя тоже давно приготовила.
Вот чем определенно хороши послеперестроечные времена, так это тем, что с похоронами — никаких проблем, не то что раньше. Фирм полно, где все сделают в лучшем виде, в зависимости, конечно, от имеющейся суммы. Лена с Верой Петровной посетили одну из них, ближайшую. Оплатили услуги, получили квитанцию и необходимые разъяснения. Гроб с телом должны были привезти из морга на следующий день.
Впереди был целый вечер, долгий весенний вечер.
Находиться дома Лена не могла. Быть рядом с Лешей, видеть его пьяные слезы — тем более. Оставив с ним маму, Лена уехала к Денисову. Она позвонила ему. Сказала. И он, выпроводив всех, ждал ее. Бедная девочка. Сколько всего на нее…
Казалось бы, что может быть естественнее рождения и смерти? Но как непостижимы обе эти тайны. Причем чем больше пытаешься понять их, тем больше осознаешь, что никто и никогда не сможет ничего объяснить.
Раньше Лена думала, что самое непостижимое для нее — электричество. Это кто-то придумал про атомы и заряды. Красиво придумал. А на самом деле — как это? Что это?
А смерть? Был человек. Был! И вдруг — все. Нет.
— А он нужен. Понимаете, Евгений Иванович, миленький, нужен! Нельзя без него. Есть, пить, дышать нельзя. А мы пьем и едим.
Лена протянула Денисову листок.
«И если вы думаете, что весна — это здорово, то вы здорово заблуждаетесь».
Это было написано посредине листа крупно и размашисто. А ниже — мелко и неровно: «Смерть чаще всего приходит перед рассветом, чтобы дать понять, что она сильнее надежды на новый день. И она действительно сильнее».
— Нет, плохо, Леночка. Не надо так. Нельзя, — покачал головой Денисов. И пошел к холодильнику.
Лена пила водку с Денисовым и тихо плакала, перемежая всхлипывания какими-то бесполезными и бессвязными вопросами.
А Денисов, жалея ее бесконечно, грустил еще и о том, что не может ее сейчас сфотографировать (его фотоаппарат был заряжен сегодня суперкачественной немецкой пленкой), — снимок бы получился отменный. Такой он еще Лену не видел. Но, увы, нельзя было. Надо было сочувствовать и надо было находить нужные слова. Слова, слова… Как будто они когда-нибудь кому-нибудь помогли… А вот снимок бы получился совершенно потрясающий, это точно. И свет неплохо падает. Ничего менять не нужно. Эти невозможные глаза, полные слез. И вот этот момент, когда слеза отрывается от уголка глаза и медленно сползает по щеке.
Думая так, Денисов не молчал — говорил. Была у него эта способность: думать об одном, говорить другое.
— Смерть — это ведь не самое страшное. Непоправимое — да. Но не самое страшное. Поверь мне, Леночка. По крайней мере, это определенность. И во многих случаях понимание того, что человек отмучился. Надо верить, что твоей бабе Зое там лучше. Понимаешь?
— Но ведь это неправда, — качала головой Лена. — Неправда, что лучше.
— А кто знает? Я, кстати, и не сказал, что правда. Сказал, надо верить. Правда и вера — вещи разные. И еще, Леночка, смирение — вот что главное. Понимаешь?
— Нет, — упрямо мотала головой Лена. — Смириться — это значит спокойно принимать то зло, которое совершается в мире. Смириться — это значит ни JC кому не быть привязанным, не любить, не страдать от того, что кому-то плохо. Но ведь это невозможно! Невозможно. Как смириться с болезнями, с потерей близких? Как смириться, когда хочется кричать от боли, когда совершенно невыносимой становится тоска? Получается, что мы рождены только на страдания.
— Вот. Вот именно. Тебе, наверное, и отец Владимир твой это говорил. Говорил ведь, да?
Лена покивала: говорил, конечно. А Денисов продолжил:
— Нужно смириться с тем, что мы рождены на страдания. Страдать — это нормально для нормального человека. И смирение именно в этом, чтобы принимать эти страдания достойно.
— Ничего не понимаю, — махнула рукой Лена. — Ничего. Страдание и смирение одновременно? А нельзя, чтобы не страдать?
— Попробуй.
— Да со мной-то такого не может быть. Мне, видно, это на роду написано.
— Вот видишь, — чуть ли не обрадовался Денисов. — Это уже где-то и смирение. Отчаяния не должно быть и уныния — это большой грех. А когда душа болит, да еще за ближнего, а не за себя, — это нормально.
На этих словах Денисов замолчал. Молчала и Лена. Соглашалась ли она с Денисовым? Не знаю. Понимала. Это да.
И путь от денисовской мастерской до троллейбусной остановки они проделали в этом молчаливом понимании, для которого не нужны ни взгляды, ни жесты, ни тем более слова — ничего из того, что имеет довольно грубое, если вдуматься, материальное выражение.
Когда на следующий день бабу Зою привезли из морга домой и Лена увидела на светлом лице спокойную, чуть заметную улыбку, ей стало и в самом деле абсолютно ясно: бабе Зое там лучше. Ей была послана легкая, мгновенная смерть, о которой она — наверное, это звучит странно, но это именно так — мечтала. Часто говорила: «Моли не легкой жизни, а легкой смерти». Бог наградил ее за все страдания, за все муки невыносимые. Еще и тем наградил, что последние дни ее жизни были согреты и весенним солнцем, и хорошими новостями о Леше (у которого — она так в это верила — теперь-то уж все наладится), и его заботой, любовью и раскаянием.
10
Вера Петровна зашла в комнату дочери. Та спала, раскинув, как всегда, руки над головой. Раскрытые ладони чуть-чуть подрагивали от быстрого, неровного дыхания. Лицо на первый взгляд было спокойно. Но, приглядевшись, можно было увидеть или, скорее, почувствовать, что сон Лены — далеко не безмятежный. Может быть, ей ничего и не снилось: просто печаль последних дней не ушла во сне, не отпустила — она застыла в уголках губ, впадинах щек и резко обозначившейся в последнее время морщинке домиком над левой бровью.
На столе лежали листочки, на которых было что-то написано порывистым и неровным почерком дочери. Да, отличница и казавшаяся всем очень примерной девочкой Лена и в младших классах, и позже писала как-то рвано, коряво, за что, конечно, постоянно получала взбучку и от нее, Веры Петровны, и от отца. «Как будто это тетрадь двоечницы!» — возмущались они в один голос.
На листе было написано (невозможно ведь было удержаться, не прочитать) вот что: «Всюду — тайна. Она вокруг меня. Она внутри меня. И сложность не в том, чтобы раскрыть, а в том, чтобы понять, в чем она заключается. Но и это — невозможно. И остается только мучительно и беспокойно улавливать настойчивый тополиный запах ее присутствия».
Вера Петровна одобрительно-удивленно покачала головой (она больше привыкла к стихам, и ей нравилось, как пишет ее дочь, хотя она не все и не всегда понимала; вот и сейчас хотелось спросить: почему «тополиный»?). Она присела на краешек кровати и начала ждать, когда Лена проснется. Ждать пришлось недолго. Лена потянулась и, открыв глаза, которые сразу же наполнились слезами, сказала: «Привет». И погладила мамину руку. А потом, приподнявшись, обняла ее и заплакала.
Прошло уже две недели со смерти бабы Зои. И надо сказать, что боль уже стала понемногу притупляться. А вот слезы пока не кончались.
Боль в Лениной душе стала утихать. Точнее, ее все чаще стала вытеснять мысль, даже не мысль, а чувство горячей уверенности в том, что там, далеко, бабе Зое лучше, гораздо лучше. Это чувство помогало Лене все последние дни. Оно наполняло все ее существо светом и покоем. И в такие минуты Лена буквально физически ощущала незримое присутствие родной души. И это присутствие давало и силы, и тихую радость, и смирение.
В один из этих благостных моментов приятия всего мира Лена почувствовала, что в душе ее нет и следа обиды на маму — обиды, которая так часто вылезала из глубин подсознания, затаившись там на долгие годы. Эта обида вдруг бесследно растаяла. И для этого не понадобилось никаких объяснений, доводов, слов — излишних почти всегда, когда дело касается отношений между людьми, тем более близкими.
Удивительно, но именно смерть бабы Зои примирила Лену с жизнью, внесла в ее отношения с миром гармонию. То, что в свое время не удалось сделать Буланкину, то, что не удалось за эти несколько лет Денисову и за последние два года отцу Владимиру, — вдруг свершилось будто бы само собой. Только бабы Зои больше не было. В реальности не было. А на самом деле — была. Близко-близко, как никогда. И хотелось думать светло о грядущей собственной смерти. И светло — о смерти вообще. И писать об этом — тоже хотелось.
Мы все пришли сюда затем, чтобы уйти.
И шапки белых хризантем уже в пути.
А солнце шествует в зенит, не зная горя.
И капелька росы звенит: «Mementomori».
«Mementomori», — вторит ей судьбы крещендо.
И сотни белых голубей летят зачем-то.
И бесконечен этот круг в закатных зорях.
И сердца ясен перестук:
memento mori.
Когда Лена прочитала эти стихи сначала маме, потом Денисову — они оба сказали: хорошо. А вот ей хотелось, чтобы на эту же тему получилось что-то другое, более отрадное, что ли. В душе у нее было светлее, чем в этих стихах. Но получилось то, что получилось. По существу, ей не удалось сказать то, что хотелось. Это, конечно, немного огорчало. Но не настолько, чтобы мучиться и что-то делать с этими строчками. И она оставила все как есть.
Яркие афиши, которые Лена не видела, не видела и вдруг увидела, сообщали, что тогда-то (буквально через два дня) и во столько-то на самой большой эстрадной площадке города, то есть в цирке, состоится концерт Олега Газманова.
Возвратившись с работы, Лена перевернула всю комнату в поисках кассеты, подаренной ей когда-то Буланкиным.
Кассета эта давным-давно не попадалась ей на глаза. Не хотела отыскиваться и сейчас.
Лена с грохотом вытаскивала ящики письменного стола, швыряла на пол многочисленные папки с многочисленными бумагами. Было ясно, что искомого здесь быть не может. Но она упорно продолжала рыться в бумагах.
Процесс затянул и затянулся.
Вера Петровна, обеспокоенная сначала нервным грохотом в Лениной комнате, а потом — подозрительной тишиной, осторожно заглянула к дочери. Та, не повернув головы, лежала на животе посреди комнаты и что-то читала. И на полу, и на диване валялись распотрошенные папки, газеты, все было буквально выстелено исписанными листами, которые только что не кружились в воздухе.
Исписанные листы были черновиками Лениных статей, которые она хранила бог знает зачем; газеты — пожелтевшими номерами «Судоремонтника».
От одного из номеров многотиражки и не могла оторваться сейчас Лена.
Собственно статейка-то была малюсенькая. И называлась «Будет ли на заводе подписка?». Восемь с лишним лет назад Елена Турбина язвительно отвечала на этот поставленный ею же вопрос: «А этого не знает никто. Даже те, кому знать положено. И кто (при большом опыте партийно-организационной работы и при таком количестве звезд на погонах) мог бы (и должен) организовать ее, то есть подписку, давно, месяца три назад».
Вот так, в духе времени, та Лена, которая сейчас сама себе представлялась молодой, не очень злой, но активной и задиристой Моськой, цапнула тогда за какое-то из мягких мест полнотелого и безобидного, как тюлень, замполита завода, капитана первого ранга Антошкина. Цапнула — на радость многим, кто ратовал тогда за отмену КПСС и за ликвидацию замполитов в армии как класса. Цапнула весело и задорно, не думая о том, что бедному Антошкину может быть больно.
Захар Степанович Антошкин, увидев тогда Ленину статью после многозначительных косящих взглядов Тамары (секретарши начальника завода, если помните) и пробежав ее от начала до конца буквально за секунду, сначала тяжело привстал, потом — сел, снова привстал и снова сел, хлопнув по газете рукой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43