Качество, суперская цена
Препятствие всегда было одно — не ЕЕ. И Лена с этим давно уже смирилась. Правда, иногда вспоминался Буланкин. И очень хотелось, чтобы однажды раздался звонок — и она, ничего не подозревающая, вдруг услышала бы в трубке Юрино: «Привет, Стрижик. Это я». Она бы сразу узнала. Сразу. Потому что, во-первых, только он так ее называл (даже Олег не успел в свое время придумать для Лены никакого милого прозвища, а Буланкин вот успел), а во-вторых, ни забыть этот голос, ни перепутать его с чьим-то было, конечно, невозможно.
3
Последнее время Лене постоянно снился один и тот же сон. Она поднимается по лестнице какого-то чужого дома — и вдруг на этой лестнице не оказывается целого пролета. Чтобы двигаться дальше, надо или карабкаться по стене, цепляясь за куски торчащей отовсюду арматуры, или акробатически подтягиваться на руках, хватаясь за непонятно откуда взявшиеся перекладины.
Этот повторяющийся сон был, как всегда, невероятно реален, и, просыпаясь усталой и от пережитого физического напряжения, и от моральной измотанности непонятностью происходящего, Лена помнила любую мимолетную подробность: косые полосы солнечного света, тянувшиеся от открытого чердачного окна где-то высоко и далеко (видимо, туда она и стремилась, упорно преодолевая пространство между лестничными пролетами); рыжий хвост кошки, мелькнувшей рядом (про нее было ничего непонятно: она — вверх или вниз?); засохшую розу на одном из подоконников грязного подъезда; короткий детский вскрик наверху Детали могли быть каждый раз разными, и лестница — тоже. Но пролет отсутствовал всегда. И всегда Лене приходилось карабкаться и думать при этом: я-то доберусь, а как же другие — какие-нибудь старушки? Как же они живут в этом доме с такой странной лестницей?
Наверное, сон этот что-нибудь значит, думала Лена. Надо спросить, видят ли другие что-либо подобное. Но спросить она почему-то всегда забывала. И снова и снова видела странную лестницу, и снова и снова карабкалась вверх. А утром думала: когда-то давно во сне я всегда летала…
Вот про полеты во сне она спрашивала: и у мамы, и у бабы Зои, и Ольгунчика. Да и так знала: все летали в свое время. Разве, кстати, не удивительно? И не значит ли это, что люди произошли от птиц? Ведь не снится всем одинаково, что они лазают по деревьям за бананами.
Правда, оказалось, что все летали по-разному. Ольгунчик — только тогда, когда убегала от кого-нибудь. Баба Зоя отрывалась от земли, чтобы обрывать яблоки, когда не было лестницы. Вера Петровна не помнила, зачем и куда она летала, но утверждала, что летала, как всем в детстве положено.
А вот Лена не только в детстве летала. И когда студенткой была, и позже. И не зачем-то, а просто от полноты ощущений. Это она и сейчас очень ясно помнила. Идешь-идешь хорошо вокруг, красиво… И чтобы еще лучше было, оттолкнешься — и летишь. И думаешь, как же здорово! Почему остальные-то не летят вместе с тобой, а скучно идут по земле? Что их держит там? Ведь настоящая жизнь — только в полете, когда кружишь над знакомыми и незнакомыми местами и задыхаешься от восторга: о, бесконечность красоты и красота бесконечности!
Как давно это было, когда чуть ли не каждую ночь — леталось. А теперь только эта ненавистная лестница! Лена как-то все-таки рассказала про нее Ольгунчику, когда они сидели у той на ее общежитской кухне и, пользуясь отсутствием всех соседей и не обращая внимания на четырнадцатилетнюю Сашуру (это, как вы помните, дочка Ольгунчика, которая жила не с ней, а только изредка приходила в гости), судили-рядили о жизни вообще и обо всех ее проявлениях в частности.
Про отсутствующий лестничный проем подруга ничего не поняла, только плечами пожала: ей ничего такого никогда не снилось. И они вернулись к первоначальной теме разговора: жизнь как она есть.
Расклад по обыкновению получался неважный. Ничто ни от кого не зависит. То, что человек — кузнец своего счастья, — самая настоящая ерунда, если не сказать больше. Обстоятельства раз. Удача-везение — два. Судьба — три. И все-таки… Все-таки Лена при этом продолжала наивно полагать, что добро возвращается добром, что нужно жить так, чтобы не было мучительно больно… и т.д. Ольгунчик, как водится, ее поругивала и призывала отказаться от розовых очков, которые давно уже никому не прописывают. Она, хоть и была моложе Лены почти на полтора года (пошла в школу с шести), любила иногда в обращении с ней позволить себе покровительственный тон.
Надо плыть по течению и не замахиваться на переустройство мира. Заниматься только внутренними работами: ставить на место ум, который с сердцем не в ладу, добиваясь, чтобы они дружили. Радоваться-веселиться побольше. Собственно, подруга Лены Турбиной только в этом и видела смысл. Когда, разумеется, не пребывала в депрессии, которая неизбежно настигала Ольгу Медведеву каждой весной (правда, Ольгунчик, как вы помните, научилась справляться со своей болезнью самостоятельно, с помощью таблеток, конечно). Ну а пока эта зараза-депрессия ее не накрыла, она с удовольствием и со знанием дела рассуждала о внутренней гармонии, которая и должна держать на[лаву, которая…
— Хорошо, — раздраженно перебила Лена красивые Ольгунчиковы рассуждения, — допустим, добилась я внутренней гармонии. А вокруг меня — матери, потерявшие сыновей, калеки, преступность, СПИД, беспризорники, спивающаяся нация… А я, вся такая гармоничная, буду ничего не замечать? Да?
— Если ты будешь от этого загибаться так, как ты сейчас это делаешь, значит, никакой внутренней гармонии ты не достигла, — рассуждала Ольгунчик, которой в данный момент ужасно нравилось выглядеть психологически продвинутой и логичной.
— Так я и говорю, что это — невозможно. Что мы родились на страдания… И нет, нет у нас выхода!
В общем, это был один из очередных совершенно бесполезных разговоров, которые Лена с Ольгунчиком вели постоянно и которые ни к чему конструктивному привести, разумеется, не могли. Хотя иногда подруги пытались вывести какую-нибудь закономерность, правило какое-нибудь, которое помогло бы кому-то в жизни — например, Сашуре.
— Сашура, — говорила совершенно серьезно Лена, — надо знать, за кого выходить замуж.
Сашура кивала, уж чего-чего, а это она понимала. Но Лена догадывалась, что она понимает что-то не то, и пыталась довести свою идею до конца:
— Шурка, ты не о том думаешь!
Сашура удивленно рассматривала тетю Лену: откуда она знает? И на всякий случай молчала, занимаясь своими делами. Она, на удивление, обожала, в отличие от Ольгунчика, все мыть и тереть.
— Шурочка, — продолжала Лена, переходя на ласковый тон, чтобы лучше дошло, — Шурочка, это очень серьезно. Надо знать, кому рожать детей. Женщина несет ответственность за своего будущего ребенка. Только она. Мужики — они…
— Сволочи, — вклинивалась Ольгунчик.
Лена возмущенно крутила головой:
— Олька, что ты несешь!
А Ольгунчик убежденно говорила:
— Пусть знает!
— Шурка, не выходи замуж за того, кто пьет. Никогда, слышишь? Никогда.
Почему тема пьянства была для Лены самой больной, вы узнаете чуть позже.
— Они сейчас все пьют. — Сашура махала рукой. Жест и интонации — пенсионерки, торгующей на рынке петрушкой.
— Значит, ни за кого не выходи! — настаивала Лена.
— Ага, — не соглашалась Шурка, — и буду как вы с мамой…
Такие недетские и, пожалуй, непедагогичные разговоры вели периодически Лена и Ольгунчик с девочкой Сашу-рой, которая относилась к ним снисходительно и великодушно делала вид, что слушает все, что они ей, такие чудные, пытались втолковать.
Бесконечно проговаривая то, что бродило в их больных душах, Лена с Ольгунчиком неизменно приходили к выводу: все-таки не по плечу им эта жизнь, где нет ни справедливости, ни гармонии, ни покоя.
Как им, таким ненормальным, было «не впасть в отчаяние при виде всего», что творилось вокруг. Чечня, где гибнут непонятно за что и становятся калеками мальчишки из простых бедных семей, которым не по карману «отмазать» детей от армии. Осенние взрывы в Волгодонске и Москве. Падающие самолеты. Наркотики.
Им обеим нельзя было смотреть «Новости». Они и не смотрели — но все равно все знали: не на острове ведь жили.
Они не смотрели «Новости» — и Ленина мама могла по этому поводу сказать дочери: «Нельзя же быть такой равнодушной ко всему, что происходит в мире». Сама она смотрела все. И после убийственных новостей, которые всегда обсуждала по телефону с кем-нибудь из подруг, гневно высказываясь в адрес президента настоящего и главным образом предшествующего, могла смотреть какую-нибудь комедию и даже смеяться. У нее была здоровая психика. И замечательная переключаемость. Когда нужно, она плакала, когда нужно — смеялась. Лена так не умела. Когда ее что-то потрясало, она слишком надолго теряла все ориентиры и не понимала, как с этим всем дальше жить. Но своей собственной матери Лена ни при каких обстоятельствах не могла бы объяснить, почему она не смотрит «Новости», почему не выносит, когда Вера Петровна со всеми подробностями в сотый раз пересказывает, как на ее знакомую в подъезде напал наркоман или что написали в местной газете про растущую беспризорность. Вера Петровна могла говорить об этом бесконечно. И возмущаться — бесконечно. И у нее хватало на это сил. А у Лены не было сил даже один раз выслушать. Она молча разворачивалась и уходила в свою комнату под гневные восклицания: «Вот все вы сейчас такие! Ничего вам не надо!»
Мама страдала от Лениной нечуткости и даже, как она говорила, жестокости. И в первую очередь по отношению к себе. Лена тоже маялась от того, что не может лишний раз прильнуть к материнскому плечу, чмокнуть в щеку, сказать «мамуля». Не получалось. Получалось другое. Например, оборвать на полуслове, сказав: «Сколько можно об одном и том же?» Лена страдала от этого, но ничего поделать с собой не могла. И рассказать, что страдает, тоже не могла.
Ольгунчик, с ее печальным опытом общения с психиатрами, разрыва отношений с родителями и неистребимым желанием всему найти причину, заставляла Лену вновь и вновь рассказывать про детство, копалась в деталях и подробностях — и снова и снова объясняла: как ни верти, все идет оттуда, из детства. И даже раньше.
Лена сказала однажды, что родители ее не планировали (это мама ей сама рассказывала зачем-то), она получилась случайно.
— Как и большинство детей, — грустно констатировала Ольгунчик, — вот тебе и причина того, что в лучшем случае у большинства из нас не ладятся отношения с родителями. А про худший я говорить не буду.
— Неужели так все просто? — удивилась тогда Лена.
— Просто? Ты представляешь, сколько всего должно совпасть и как все должно сложиться в одну счастливую картину, чтобы дети рождались запланированными и желанными?! — воскликнула Ольгунчик.
Получался замкнутый круг. И к этому замкнутому кругу они снова и снова возвращались. Лена считала, что вырваться из него невозможно. Ольгунчик была настроена более оптимистично. Конечно, у нее была Сашура, ей было на ком экспериментировать.
— Вспомни, — говорила она Лене, — как ты рассказывала, что в детстве мама тебе говорила: «Не люблю эти телячьи нежности», — когда ты пыталась к ней приласкаться. А сейчас ты хочешь, а не можешь быть по отношению к ней ласковой и нежной. И вы обе от этого страдаете?
— Так, — соглашалась Лена.
— И, помня об этом, ты уже никогда не скажешь ничего подобного своему ребенку, — развивала Ольгунчик мысль.
— Как ты можешь мне такое говорить? — удивлялась Лена, страдальчески морщась и закрывая лицо руками.
— Нечего тут изображать! — сердилась Ольгунчик. — Какие твои годы? — Она совершенно искренне верила, что у Лены все еще впереди.
Ольгунчик почему-то всегда забывала, сколько им уже лет. Даже возраст Сашуры не мешал ей, наверное, думать, что им с Леной не больше двадцати пяти. Кстати, никакие цифры у нее в голове никогда не держались. Вероятно, именно поэтому ею никак не осознавалось, что и она, и Лена прожили уже полжизни. А может, и больше.
4
Приближалась Пасха. Баба Зоя постилась, была сосредоточенной, строгой и вместе с тем, в ожидании праздника, просветленно-взволнованной. Каким-то удивительным образом это передавалось Лене, хотя она и не постилась. Баба Зоя заразила ее ожиданием и радостной тревогой. Лену вдруг начали томить неясные предчувствия счастливых свершений. В душе царила необъяснимая благодать и нежная любовь к миру и людям.
— Что с тобой, Леночка? — спрашивал Марк Захарович. — Ты вся светишься. Неужели влюбилась?
— Давно пора! — подхватывала Матильда. — А то повода выпить — никакого. Давай, Елена Станиславовна, порадуй нас каким-нибудь известием.
— Да нет, все обычно, — качала головой Лена. — Вам показалось.
Матильда обиженно поджимала и без того поджатые губы: с этой Турбиной каши не сваришь. Странная она все-таки какая-то. С такой внешностью — и никого не иметь? Или имеет, а прикидывается смиренницей? Сколько уж у них работает? Несколько лет. Пора бы что-нибудь про себя рассказать — нет, помалкивает, все только о работе. Бывают же такие зануды!
Сама Матильда (она, конечно, не знала, что так зовут ее между собой Лена с Ольгунчиком) была в чем-то хитра, а в чем-то — проста и грубовата. Последнего она не прикрывала никакими формами вежливости, считая это лицемерием и ханжеством. «Простите», «будьте любезны» — да противно! Это Марк тает от Леночкиной деликатности-тактичности, а она, Завражнова Анна Ивановна (так, как вы помните, на самом деле звали Матильду) не собирается из себя ничего изображать: какая есть, такая есть.
Лена чувствовала негативные флюиды Завражновой, вспоминала Званцеву, но подстраиваться не хотелось: не любит ее Матильда, и не надо. Зато благоговение и нежность Марка Захаровича не имели границ. И это спасало ситуацию, позволяло сохранять более или менее благоприятный климат в их маленьком коллективе и тесном кабинете.
В субботу, накануне праздника, Лена, Вера Петровна и баба Зоя — все сообща пекли пироги, кулич, варили яйца в луковой шелухе.
В воскресенье с утра Лена поехала на одно кладбище, к папе (Вера Петровна осталась дома:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
3
Последнее время Лене постоянно снился один и тот же сон. Она поднимается по лестнице какого-то чужого дома — и вдруг на этой лестнице не оказывается целого пролета. Чтобы двигаться дальше, надо или карабкаться по стене, цепляясь за куски торчащей отовсюду арматуры, или акробатически подтягиваться на руках, хватаясь за непонятно откуда взявшиеся перекладины.
Этот повторяющийся сон был, как всегда, невероятно реален, и, просыпаясь усталой и от пережитого физического напряжения, и от моральной измотанности непонятностью происходящего, Лена помнила любую мимолетную подробность: косые полосы солнечного света, тянувшиеся от открытого чердачного окна где-то высоко и далеко (видимо, туда она и стремилась, упорно преодолевая пространство между лестничными пролетами); рыжий хвост кошки, мелькнувшей рядом (про нее было ничего непонятно: она — вверх или вниз?); засохшую розу на одном из подоконников грязного подъезда; короткий детский вскрик наверху Детали могли быть каждый раз разными, и лестница — тоже. Но пролет отсутствовал всегда. И всегда Лене приходилось карабкаться и думать при этом: я-то доберусь, а как же другие — какие-нибудь старушки? Как же они живут в этом доме с такой странной лестницей?
Наверное, сон этот что-нибудь значит, думала Лена. Надо спросить, видят ли другие что-либо подобное. Но спросить она почему-то всегда забывала. И снова и снова видела странную лестницу, и снова и снова карабкалась вверх. А утром думала: когда-то давно во сне я всегда летала…
Вот про полеты во сне она спрашивала: и у мамы, и у бабы Зои, и Ольгунчика. Да и так знала: все летали в свое время. Разве, кстати, не удивительно? И не значит ли это, что люди произошли от птиц? Ведь не снится всем одинаково, что они лазают по деревьям за бананами.
Правда, оказалось, что все летали по-разному. Ольгунчик — только тогда, когда убегала от кого-нибудь. Баба Зоя отрывалась от земли, чтобы обрывать яблоки, когда не было лестницы. Вера Петровна не помнила, зачем и куда она летала, но утверждала, что летала, как всем в детстве положено.
А вот Лена не только в детстве летала. И когда студенткой была, и позже. И не зачем-то, а просто от полноты ощущений. Это она и сейчас очень ясно помнила. Идешь-идешь хорошо вокруг, красиво… И чтобы еще лучше было, оттолкнешься — и летишь. И думаешь, как же здорово! Почему остальные-то не летят вместе с тобой, а скучно идут по земле? Что их держит там? Ведь настоящая жизнь — только в полете, когда кружишь над знакомыми и незнакомыми местами и задыхаешься от восторга: о, бесконечность красоты и красота бесконечности!
Как давно это было, когда чуть ли не каждую ночь — леталось. А теперь только эта ненавистная лестница! Лена как-то все-таки рассказала про нее Ольгунчику, когда они сидели у той на ее общежитской кухне и, пользуясь отсутствием всех соседей и не обращая внимания на четырнадцатилетнюю Сашуру (это, как вы помните, дочка Ольгунчика, которая жила не с ней, а только изредка приходила в гости), судили-рядили о жизни вообще и обо всех ее проявлениях в частности.
Про отсутствующий лестничный проем подруга ничего не поняла, только плечами пожала: ей ничего такого никогда не снилось. И они вернулись к первоначальной теме разговора: жизнь как она есть.
Расклад по обыкновению получался неважный. Ничто ни от кого не зависит. То, что человек — кузнец своего счастья, — самая настоящая ерунда, если не сказать больше. Обстоятельства раз. Удача-везение — два. Судьба — три. И все-таки… Все-таки Лена при этом продолжала наивно полагать, что добро возвращается добром, что нужно жить так, чтобы не было мучительно больно… и т.д. Ольгунчик, как водится, ее поругивала и призывала отказаться от розовых очков, которые давно уже никому не прописывают. Она, хоть и была моложе Лены почти на полтора года (пошла в школу с шести), любила иногда в обращении с ней позволить себе покровительственный тон.
Надо плыть по течению и не замахиваться на переустройство мира. Заниматься только внутренними работами: ставить на место ум, который с сердцем не в ладу, добиваясь, чтобы они дружили. Радоваться-веселиться побольше. Собственно, подруга Лены Турбиной только в этом и видела смысл. Когда, разумеется, не пребывала в депрессии, которая неизбежно настигала Ольгу Медведеву каждой весной (правда, Ольгунчик, как вы помните, научилась справляться со своей болезнью самостоятельно, с помощью таблеток, конечно). Ну а пока эта зараза-депрессия ее не накрыла, она с удовольствием и со знанием дела рассуждала о внутренней гармонии, которая и должна держать на[лаву, которая…
— Хорошо, — раздраженно перебила Лена красивые Ольгунчиковы рассуждения, — допустим, добилась я внутренней гармонии. А вокруг меня — матери, потерявшие сыновей, калеки, преступность, СПИД, беспризорники, спивающаяся нация… А я, вся такая гармоничная, буду ничего не замечать? Да?
— Если ты будешь от этого загибаться так, как ты сейчас это делаешь, значит, никакой внутренней гармонии ты не достигла, — рассуждала Ольгунчик, которой в данный момент ужасно нравилось выглядеть психологически продвинутой и логичной.
— Так я и говорю, что это — невозможно. Что мы родились на страдания… И нет, нет у нас выхода!
В общем, это был один из очередных совершенно бесполезных разговоров, которые Лена с Ольгунчиком вели постоянно и которые ни к чему конструктивному привести, разумеется, не могли. Хотя иногда подруги пытались вывести какую-нибудь закономерность, правило какое-нибудь, которое помогло бы кому-то в жизни — например, Сашуре.
— Сашура, — говорила совершенно серьезно Лена, — надо знать, за кого выходить замуж.
Сашура кивала, уж чего-чего, а это она понимала. Но Лена догадывалась, что она понимает что-то не то, и пыталась довести свою идею до конца:
— Шурка, ты не о том думаешь!
Сашура удивленно рассматривала тетю Лену: откуда она знает? И на всякий случай молчала, занимаясь своими делами. Она, на удивление, обожала, в отличие от Ольгунчика, все мыть и тереть.
— Шурочка, — продолжала Лена, переходя на ласковый тон, чтобы лучше дошло, — Шурочка, это очень серьезно. Надо знать, кому рожать детей. Женщина несет ответственность за своего будущего ребенка. Только она. Мужики — они…
— Сволочи, — вклинивалась Ольгунчик.
Лена возмущенно крутила головой:
— Олька, что ты несешь!
А Ольгунчик убежденно говорила:
— Пусть знает!
— Шурка, не выходи замуж за того, кто пьет. Никогда, слышишь? Никогда.
Почему тема пьянства была для Лены самой больной, вы узнаете чуть позже.
— Они сейчас все пьют. — Сашура махала рукой. Жест и интонации — пенсионерки, торгующей на рынке петрушкой.
— Значит, ни за кого не выходи! — настаивала Лена.
— Ага, — не соглашалась Шурка, — и буду как вы с мамой…
Такие недетские и, пожалуй, непедагогичные разговоры вели периодически Лена и Ольгунчик с девочкой Сашу-рой, которая относилась к ним снисходительно и великодушно делала вид, что слушает все, что они ей, такие чудные, пытались втолковать.
Бесконечно проговаривая то, что бродило в их больных душах, Лена с Ольгунчиком неизменно приходили к выводу: все-таки не по плечу им эта жизнь, где нет ни справедливости, ни гармонии, ни покоя.
Как им, таким ненормальным, было «не впасть в отчаяние при виде всего», что творилось вокруг. Чечня, где гибнут непонятно за что и становятся калеками мальчишки из простых бедных семей, которым не по карману «отмазать» детей от армии. Осенние взрывы в Волгодонске и Москве. Падающие самолеты. Наркотики.
Им обеим нельзя было смотреть «Новости». Они и не смотрели — но все равно все знали: не на острове ведь жили.
Они не смотрели «Новости» — и Ленина мама могла по этому поводу сказать дочери: «Нельзя же быть такой равнодушной ко всему, что происходит в мире». Сама она смотрела все. И после убийственных новостей, которые всегда обсуждала по телефону с кем-нибудь из подруг, гневно высказываясь в адрес президента настоящего и главным образом предшествующего, могла смотреть какую-нибудь комедию и даже смеяться. У нее была здоровая психика. И замечательная переключаемость. Когда нужно, она плакала, когда нужно — смеялась. Лена так не умела. Когда ее что-то потрясало, она слишком надолго теряла все ориентиры и не понимала, как с этим всем дальше жить. Но своей собственной матери Лена ни при каких обстоятельствах не могла бы объяснить, почему она не смотрит «Новости», почему не выносит, когда Вера Петровна со всеми подробностями в сотый раз пересказывает, как на ее знакомую в подъезде напал наркоман или что написали в местной газете про растущую беспризорность. Вера Петровна могла говорить об этом бесконечно. И возмущаться — бесконечно. И у нее хватало на это сил. А у Лены не было сил даже один раз выслушать. Она молча разворачивалась и уходила в свою комнату под гневные восклицания: «Вот все вы сейчас такие! Ничего вам не надо!»
Мама страдала от Лениной нечуткости и даже, как она говорила, жестокости. И в первую очередь по отношению к себе. Лена тоже маялась от того, что не может лишний раз прильнуть к материнскому плечу, чмокнуть в щеку, сказать «мамуля». Не получалось. Получалось другое. Например, оборвать на полуслове, сказав: «Сколько можно об одном и том же?» Лена страдала от этого, но ничего поделать с собой не могла. И рассказать, что страдает, тоже не могла.
Ольгунчик, с ее печальным опытом общения с психиатрами, разрыва отношений с родителями и неистребимым желанием всему найти причину, заставляла Лену вновь и вновь рассказывать про детство, копалась в деталях и подробностях — и снова и снова объясняла: как ни верти, все идет оттуда, из детства. И даже раньше.
Лена сказала однажды, что родители ее не планировали (это мама ей сама рассказывала зачем-то), она получилась случайно.
— Как и большинство детей, — грустно констатировала Ольгунчик, — вот тебе и причина того, что в лучшем случае у большинства из нас не ладятся отношения с родителями. А про худший я говорить не буду.
— Неужели так все просто? — удивилась тогда Лена.
— Просто? Ты представляешь, сколько всего должно совпасть и как все должно сложиться в одну счастливую картину, чтобы дети рождались запланированными и желанными?! — воскликнула Ольгунчик.
Получался замкнутый круг. И к этому замкнутому кругу они снова и снова возвращались. Лена считала, что вырваться из него невозможно. Ольгунчик была настроена более оптимистично. Конечно, у нее была Сашура, ей было на ком экспериментировать.
— Вспомни, — говорила она Лене, — как ты рассказывала, что в детстве мама тебе говорила: «Не люблю эти телячьи нежности», — когда ты пыталась к ней приласкаться. А сейчас ты хочешь, а не можешь быть по отношению к ней ласковой и нежной. И вы обе от этого страдаете?
— Так, — соглашалась Лена.
— И, помня об этом, ты уже никогда не скажешь ничего подобного своему ребенку, — развивала Ольгунчик мысль.
— Как ты можешь мне такое говорить? — удивлялась Лена, страдальчески морщась и закрывая лицо руками.
— Нечего тут изображать! — сердилась Ольгунчик. — Какие твои годы? — Она совершенно искренне верила, что у Лены все еще впереди.
Ольгунчик почему-то всегда забывала, сколько им уже лет. Даже возраст Сашуры не мешал ей, наверное, думать, что им с Леной не больше двадцати пяти. Кстати, никакие цифры у нее в голове никогда не держались. Вероятно, именно поэтому ею никак не осознавалось, что и она, и Лена прожили уже полжизни. А может, и больше.
4
Приближалась Пасха. Баба Зоя постилась, была сосредоточенной, строгой и вместе с тем, в ожидании праздника, просветленно-взволнованной. Каким-то удивительным образом это передавалось Лене, хотя она и не постилась. Баба Зоя заразила ее ожиданием и радостной тревогой. Лену вдруг начали томить неясные предчувствия счастливых свершений. В душе царила необъяснимая благодать и нежная любовь к миру и людям.
— Что с тобой, Леночка? — спрашивал Марк Захарович. — Ты вся светишься. Неужели влюбилась?
— Давно пора! — подхватывала Матильда. — А то повода выпить — никакого. Давай, Елена Станиславовна, порадуй нас каким-нибудь известием.
— Да нет, все обычно, — качала головой Лена. — Вам показалось.
Матильда обиженно поджимала и без того поджатые губы: с этой Турбиной каши не сваришь. Странная она все-таки какая-то. С такой внешностью — и никого не иметь? Или имеет, а прикидывается смиренницей? Сколько уж у них работает? Несколько лет. Пора бы что-нибудь про себя рассказать — нет, помалкивает, все только о работе. Бывают же такие зануды!
Сама Матильда (она, конечно, не знала, что так зовут ее между собой Лена с Ольгунчиком) была в чем-то хитра, а в чем-то — проста и грубовата. Последнего она не прикрывала никакими формами вежливости, считая это лицемерием и ханжеством. «Простите», «будьте любезны» — да противно! Это Марк тает от Леночкиной деликатности-тактичности, а она, Завражнова Анна Ивановна (так, как вы помните, на самом деле звали Матильду) не собирается из себя ничего изображать: какая есть, такая есть.
Лена чувствовала негативные флюиды Завражновой, вспоминала Званцеву, но подстраиваться не хотелось: не любит ее Матильда, и не надо. Зато благоговение и нежность Марка Захаровича не имели границ. И это спасало ситуацию, позволяло сохранять более или менее благоприятный климат в их маленьком коллективе и тесном кабинете.
В субботу, накануне праздника, Лена, Вера Петровна и баба Зоя — все сообща пекли пироги, кулич, варили яйца в луковой шелухе.
В воскресенье с утра Лена поехала на одно кладбище, к папе (Вера Петровна осталась дома:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43