встроенный бачок для унитаза
Лена любила именно эту весну, самое ее начало, которое нормальных людей только расстраивает — расстраивает слякотью, серым небом и беспощадным ветром. И едва ли кто-нибудь мог бы разделить восторги Лены по поводу такой погоды. Поэтому она восторгалась тихо, про себя. Разве можно было объяснить ну, например, сухопутному Ольгунчику, что так же, как пахнет здесь воздух ранней-ранней, некрасивой весной, всегда пахнет ветер на берегу Кольского залива?
А люди ругательски ругали и погоду, и природу. Во-первых, изматывающий тело и душу ветер. Во-вторых, скользко так, что хоть из дома не выходи. И главное, ничего не понятно. С утра вроде зима: холод, снег. А уже к середине дня — лужи непролазные, которые в ночь замерзнут, и снова ни шагу вперед без опасения, что попадешь не на работу или в магазин, а прямиком угодишь с каким-нибудь переломом или сотрясением в БСП, то есть больницу скорой помощи.
— Ну ты подумай, никто лед не долбит, из подъезда просто выйти страшно, — услышала Лена сначала во сне, а потом несколько раз то же самое, но с разными интонациями (возмущенного удивления, благородного страдания, сдержанного негодования) — наяву.
Так Вера Петровна в последние дни будила дочь, возвращаясь в совершенно взвинченном состоянии с бидоном с улицы, куда вызывал ее каждое утро призывно-протяжный и невыносимо тоскливый крик: «Молоко-о-о!»
Лена, стараясь не обращать внимания на гневное противоправительственное выступление, неизбежно родившееся из первой маминой фразы, мучительно соображала, нельзя ли еще поваляться в постели.
Вставать ужасно не хотелось. А хотелось, не думая ни о чем, долго-долго лежать и рассматривать свою комнату, в которую уже давно пробрался бледно-синий утренний свет.
Лена любила свою комнату: с обоями непонятного рисунка и цвета (которые, наверное, давным-давно надо было бы поменять, но даже мысль о ремонте, ломающем привычный уклад жизни, была совершенно невыносима), с несколькими небольшими картинами одного известного мурманского художника (эти пейзажи с осенними и зимними сопками и серой гладью Кольского залива в свое время достались Лене случайно и обошлись ей очень недорого), с явно перегруженными книжными полками и огромным белым медведем по имени Саша, названным так, понятное дело, в честь брата, который и подарил его Лене лет этак двадцать назад (поэтому по-настоящему белым он давно уже не был, а только считался — по привычке).
Лена любила свою комнату. В ней она чувствовала себя комфортно и спокойно. В ней она, громко включив музыку (любую!), спасалась от раздраженных монологов мамы.
Для Веры Петровны все вокруг было плохо. Вот уже многие-многие годы. Наверное, с того самого момента, как похоронила она своего мужа, Лениного отца, за которым почти двадцать пять лет была как за каменной стеной и с уходом которого ушло из ее жизни чувство защищенности и уверенности в завтрашнем дне. Хотя дело скорее всего было не только в отсутствии родного и надежного плеча, а в самом времени, выбившем у большинства пожилых людей почву из-под ног, пугавшем своей жестокостью, равнодушием и неопределенностью.
Итак, все вокруг было для Веры Петровны плохо. Все. И возвращение дочери с Севера восемь лет назад ничего не изменило. А может, и усугубило.
Нельзя сказать, чтобы было уж слишком ужасно. Нет. Но ссоры случались. И душевного тепла Лена и Вера Петровна по-прежнему друг другу недодавали. И обе очень страдали от этого.
Да, прошло целых восемь лет с того момента, как Лена бесславно вернулась в свой город. Ни кола ни двора, ни мужа ни детей. Так однажды, не помня себя, крикнула мама в ответ на какие-то Ленины слова, которые ее, Веру Петровну, очень обидели. И нужно было обидеть в ответ. У Веры Петровны это получилось. Было больно. Очень больно. Обеим — и матери, и дочери.
Что случилось с Леной Турбиной за прошедшие восемь лет? В общем-то ничего особенного и не случилось. Стихи писала. Удалось даже книжечку маленькую издать. А работала — в типографии корректором. Да-да, всего лишь корректором. Я расскажу при случае, почему так вышло. А сейчас, думаю, вас больше всего интересует другое. Хотя вы и так уже поняли, что замуж Лена не вышла. Не вышла, несмотря на то что несколько индивидуумов, желающих осчастливить ее, находилось. Но это они думали, что — «осчастливить», а Лена думала по-другому.
Не было среди этих претендентов похожих ни на Олега, ни на Буланкина. Лена, конечно, понимала, что это неправильно — искать похожих. И к непохожести была готова. Но… Все равно не могла она примириться с недостаточностью ума. Или, тем более, с недостаточностью души. И то и другое должно было быть в порядке. Как у Олега. Или как у Буланкина. А иначе — никак.
И Лена продолжала жить с мамой. Хотя это как раз и могло стать главной причиной того, чтобы выйти за кого угодно. Но не стало. Причин не связывать свою судьбу с очередным кандидатом в мужья почему-то всегда оказывалось больше. А шансов не остаться одной — все меньше. Меньше с каждым годом. Так по привычке считали окружающие, хотя прекрасно видели и понимали, что к Лене это никак не может относиться, ведь она почему-то совершенно не менялась, а если и менялась, то только в лучшую сторону. Это действительно было странно. И могло объясняться, наверное, только тем, что так судьба компенсировала ее потери — сохранением молодости и красоты.
Лена Турбина и внутренне почти не изменилась, оставаясь по-прежнему в чем-то максималисткой, в чем-то — непротивленкой. И ее похожие на больших задумчивых рыбок глаза цвета кофе с молоком продолжали смотреть на мир доверчиво и внимательно.
Но я сказала, «почти не изменилась».
А с вами случалось такое? Просыпаешься среди ночи, когда еще спать да спать. Просыпаешься от тоски, которая сначала накрыла тебя во сне, а потом вытащила в явь, чтобы окончательно добить, измучить, расплющить и чтобы уже — никакого сна. А только она, эта черная тоска, гораздо чернее ночи, потому что ночь хоть чем-то подсвечивается: луной, звездами или снегом. Или случайно уцелевшим фонарем, или одиноко горящим окошком в доме напротив, или фарами проехавшей машины. А тоска… Тоска не подсвечивается ничем. Она черна, как квадрат Малевича, и так же, как этот квадрат, мучит своей густой беспросветностью, молчаливой тупостью и необъяснимой непререкаемой властью. Она поглощает тебя без остатка нет надежды освободиться, вырваться, вернуться в ночь, которая, наверное, уже совсем посветлела, стала ближе, добрее и вот-вот уступит место спасительному рассвету.
Но вернуться не получается. И рассвет — без тебя, и день без тебя.
Если с вами такого не случалось, вы — счастливые люди. А вот Лена наша подобное испытывала. Тоска была от всего, что происходило вокруг, — от всеобщей нищеты, от Чечни, от подростков на улице с тупо-агрессивными физиономиями, от чьего-то вольно или невольно взятого, но явного курса (да, и такими категориями мыслила иногда Лена) на дебилизацию общества… А может, тоска была от одиночества? И от него, конечно, тоже.
Лена вставала, шла на работу, что-то делала, что-то кому-то отвечала… И только мама и Ольгунчик знали и чувствовали, что Лена — с Малевичем, в его неразумном глухом квадрате. И что надо подождать день, два, три — пока чернота отпустит ее. Отпустит сама, без чужого вмешательства.
В один из таких дней (это случилось еще года три назад) Ольгунчик пришла за Леной в типографию, молча взяла ее за руку и куда-то повела. Лена не спросила куда. Пусть ведет. Какая разница?
— Вот, Евгений Иванович, знакомьтесь, — сказала Ольгунчик, когда привела подругу туда, куда хотела, — это Елена Турбина. Поэтесса, можно сказать. Она вам сейчас подарит свою книжку.
И Ольгунчик, порывшись в своей огромной бесформенной сумке, достала из нее сборник (у нее всегда было в запасе несколько экземпляров) и сунула Лене в руки. Лена послушно взяла его и послушно протянула Денисову.
Вы, конечно, помните, что о Денисове Лена слышала от Ольгунчика очень часто. Наверное, поэтому, когда она, протягивая ему книгу, посмотрела в его внимательные глаза, он показался ей таким близким и понятным, как будто она знала его всю свою настоящую, а может, и предшествующую жизнь.
Евгений Иванович смотрел на Лену не только внимательно — он смотрел на нее с тихим восторгом. Как Буланкин — когда-то очень давно.
— Какой светлый образ… Удивительно! Оленька, это та самая Лена?
— Та самая, — подтвердила Ольгунчик, толкая Лену в бок и громко шепча ей в ухо: «Я говорила! Говорила, что ты ему понравишься!»
Лена не помнила ничего подобного, но головой на всякий случай покивала.
Хотя Денисов и светился радушием, Лена тогда сразу почувствовала, что они, видимо, зашли не вовремя, что у Евгения Ивановича есть какие-то свои дела.
О, дела у Денисова были всегда! Их всегда у него было просто по горло. И он всегда откровенно страдал, когда его спрашивали: «Вы заняты?» Более нелепого вопроса по отношению к нему нельзя было придумать. Он был занят, повторяю, всегда! А приходилось, чтобы, не дай Бог, не обидеть очередного посетителя, говорить: «Да нет, что вы, проходите, пожалуйста, рад вас видеть…»
Так вот. Почувствовав, что Денисову некогда, и зная, что Ольгунчик, никуда не торопясь, готова была просидеть здесь, в мастерской Евгения Ивановича, и час, и два, и три, Лена сказала:
— Евгений Иванович, очень рада была с вами познакомиться. Но мы с Олей заглянули к вам буквально на минутку. Я буду вам признательна, если вы почитаете мои стихи. До свидания?
— До свидания, — растерянно ответил Денисов. И тут же добавил с необыкновенным энтузиазмом: — Я обязательно, обязательно прочитаю.
— Ну и куда теперь? — спросила Ольгунчик, когда они вышли на улицу.
Она сердилась на Лену. Конечно, то была никакая — берите, ведите хоть куда. А то вдруг — пожалуйста, взяла инициативу в свои руки. Кто ее просил, спрашивается? Посидели бы, поболтали. Папочка (так, если вы помните, Ольгунчик называла Денисова) выдал бы что-нибудь из своих баек. Это он только делает вид, что ему так некогда. А на самом деле всегда бывает доволен, когда есть публика, когда есть кому порассказывать свои истории: про город, про улицы, про людей. Рассказчик он — потрясающий. А уж более благодарных слушательниц, чем она, Ольгунчик, и ее подруга Лена Турбина, хоть она сейчас и в депрессии, ему не сыскать. Вечно Ленка все испортит!
Они шли по улице в неизвестном направлении, и Ольгунчик дулась на Лену, а Лена, не замечая, думала о том, прочитает Денисов ее стихи или нет.
Это было, повторяю, три года назад.
Надо сказать, что после первой же встречи у Лены с Денисовым завязались совершенно особые отношения. Ее к нему тянуло неудержимо и постоянно. И, удивительное дело, для нее у Денисова всегда находилось время. Правда, Лена старалась этим не злоупотреблять. Забегала иногда после работы на полчасика.
Когда дружбе этой было еще не больше двух недель, им уже казалось, что они знают друг друга — вечность. Хотя о внешних событиях своей жизни, как это ни странно, ни Лена Евгению Ивановичу, ни он ей — почти ничего не рассказывали.
Тогда, три года назад, Денисов прочитал ее стихи, они ему понравились, некоторые — поразили.
А Лена, пересмотрев почти все альбомы и папки с его фотографиями, среди которых особенно волновали-тревожили портреты стариков с детскими чистыми глазами, поняла, насколько не похож Евгений Иванович на всех окружающих и насколько между собой похожи они, Лена и Денисов. Они похожи в восприятии и приятии этого мира со всеми его стариками, бодрыми и беспомощными, мудрыми и бестолковыми, упрямыми и беззащитными; со всем его накопленным за века скарбом; со всеми его неразрешимыми вопросами и смутными ответами; с его красотой и уродливостью, любовью и ненавистью.
Как я уже заметила, они почти ничего друг другу о себе не рассказывали. Правда, при этом Денисов знал, что Лена не замужем, и постоянно был озабочен поисками для нее достойного жениха — во всяком случае, на словах. Но и разговоры об этом были, конечно, несерьезными. Потому что было абсолютно ясно, что среди денисовских знакомых подходящей кандидатуры не было и быть не могло.
Лена же о Денисове (впрочем, как и все окружающие) не знала вообще ничего. Никому не могло прийти в голову, что у него могут быть жена, дети. Хотя была, конечно, и у него своя история. Но я вам ее не расскажу.
Евгений Иванович был тем совершенно редкостным экземпляром, который просто не имеет права на личную жизнь, принадлежа людям и обществу.
2
Время юности — это пора бесчисленных вопросов. Время зрелости — пора найденных и вполне определенных ответов. А время мудрости — момент, когда нет ни мучительных вопросов, ни ответов, тем более определенных.
Но время мудрости приходит не ко всем, а только к избранным. Денисов таковым и был. Хотя сам он об этом, конечно, не догадывался. А окружающие догадывались, чувствовали — но того, что избранность его определяется таким простым словом — «мудрость», — тоже не знали. Они просто тянулись к нему. Прикоснуться. Погреться. Иногда ничего не понять. И пойти дальше.
Сегодняшнее утро, несмотря на его обычность, почему-то здорово выбило Лену из колеи. И, с трудом перетерпев рабочий день, Лена отправилась к Денисову.
Евгений Иванович был один.
Они пили кофе и много говорили. Денисова тянуло философствовать. И Лена, вспоминая потом его фразы, которые всегда хотелось записывать, никак не могла вспомнить, с чего же, собственно, это философствование началось.
— Судьба, Леночка, Провидение (назови это как угодно), всегда ведет, всегда подсказывает. А мы не видим, не слышим — ломимся в закрытые двери, а открытых не замечаем. А ведь нельзя этого. Нельзя.
Повторив еще несколько раз на все лады это «нельзя», Евгений Иванович задумался. Задумался надолго — и Лена молчала, боясь спугнуть тишину, такую правильную, такую созвучную непонятно откуда взявшейся теме разговора.
Где-то далеко, видимо у вахтера, зазвонил телефон и вывел Денисова из паузы.
— Так вот, Леночка, не надо переламывать судьбу, надо подлаживаться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43