https://wodolei.ru/catalog/stalnye_vanny/170na70/
— Та-ак. И что ты им наговорил?
— Все больше о литературе беседовали. Что она поглощает целиком и отвлекает от общественно-полезного труда. Я им рассказал о враче по фамилии Чехов и об инженере путей сообщения Гарине, в скобках — Михайловском. Но оказалось, что про Чехова они что-то слышали до нашего разговора, а вот о Гарине…
Болтливость Арона была первейшим признаком, что он возбужден. Никольский прервал его.
— Слушай, брось молоть чепуху! Послушай меня. Завтра, когда проводишь Дануту и Леопольда, возьмешь все свои манатки оттуда, с Кропоткинской, и переберешься сюда. Ключ возьмешь у Дануты.
— Спасибо, Леня, но… Ты думаешь, это нужно?..
— Необходимо! Для твоего же спокойствия, дурень. Леопольд уедет — и его комната должна быть заперта. Меньше будут придираться.
— Спасибо, Леня, спасибо, ты настоящ…
— Заткнись! Ну, я пошел, Данута, — прощайте? Или это слишком звучит бездна..?
Он хотел сказать безнадежно, вспомнил получившееся у него сегодня слово безнадеждно, но д заскочило вперед, разверзлась бездна — и он остановился, пораженный.
— Ты разве не проводишь завтра? — спрашивал Арон.
— До свидания. И будьте здоровы, — говорила Данута.
Она подошла к нему.
— Моя мама, — она опустила глаза, может быть, обращаясь к Богу, — попросила Бога, чтобы маме было хорошо там, у Него. — Мама говорила, что у них в старину мужчина и женщина, когда они были хорошие друзья, так прощались, вот здесь.
Она подняла, положила Никольскому на плечи руки и губами коснулась его левого плеча, ближе к шее. И он осторожно — плечи ее под вязаной кофточкой, мягкий запах волос и открытой шеи — повторил старинный ритуал.
XXXIV
Не прошло и полмесяца, и калининградский поезд, которым уехали Данута, Леопольд и дядя Костя, увозил из Москвы и Никольского. Он лежал на верхней полке, куда бросился не раздевшись, а внизу под ним компания солдат, возвращавшихся из отпуска, пристроилась выпить, чтобы отметить последние сутки своей свободы, — они и Никольского звали к себе, извиняясь вежливо, но он отговорился тем, что будто бы пил только что в вокзальном ресторане, его даже малость мутит, — и теперь сквозь мерный гул, постукивание и скрип вагонной подвески неслись к нему наверх грубовато-стесненные, отрывистые голоса. Острый водочный дух перешибался запахами недалекого туалета. Вентилятор не действовал, его задвижка лишь отвратительно дребезжала.
Уснуть бы, отрешиться — забыть, уничтожить все. что было затянуто адской воронкой памяти! — затянуто вглубь, вдруг вытолкнуто на поверхность, перевернуто, развалено в куски и смешано, вновь увлеченное в тьму — все, что происходило в эти недели, — где Леопольд? — со стиснутым ненавидящим ртом озверевшая физиономия следователя — а-а, голубчик, поищи! поищи! — и у Веры: где Леопольд?! — и ее безудержные рыдания: «неужели они не оставят его в покое, Леня, скажи?» — и у Арона: где Леопольд?!? — по какой причине вы внезапно переехали к Никольскому? — «Я думаю, Леня, теперь-то они за меня по-настоящему возьмутся!..» — глаза у Арона горят лихорадкой, Фрида звонит: «Вы его друг, Леонид Павлович, постарайтесь, пожалуйста, вы! я вам верю — спасите Арона!» — но это потом уже, да, да, потом, телеграмма пришла сегодня утром, послана была вчера ПАЛАНГИ 16306 18 26 1745, первые цифры — номер, затем — количество слов, затем — число, когда телеграмма отправлена, затем — время отправления телеграммы (первые две цифры — часы, следующие две цифры — минуты), значит уже больше суток назад, — Фрида звонила в 10 утра, откуда же знала, что я дома? — наверно не знала, звонила на служ… — а, конечно, и там ей сказали: «Никольский не будет», — он прочитал телеграмму шефу: НЕМЕДЛЕННО ВЫЕЗЖАЙТЕ ПАЛАНГА ВИТАУТО 6 — а разве давал он тетушкин адрес? я же Дануту просил сообща… — ах, да! Леопольду на экстренный случай — и дядя Костя рядом сидел, он догадался — не Вере, они так решили, послали ему, чтобы он, — он! я! он! я! я, Никольский, он! он! — проходил коридором Прибежища — ключ был у меня! ключ почему-то ей не отдал, почему-то оказался он в кармане, и — проходил коридором Прибежища и — проходил коридором Прибежища и — приближался к дверям, туда, где она, и — «Кто?» — «Я, Вера!» — «Ты? Что случилось?!» — и — приближался к алькову, туда, где она, и — «Вера, ты не одета? Оденься. Ты ничего не знаешь, Вера?» — откуда же ей было знать, пустой вопрос, он искал одного лишь — подхода, он! я! он! он! я, Никольский! — он думал, что может ослабить, сумеет не сразу, а — постепенно Веру приблизить, и приближался к алькову, рукой проводил сверху вниз по окаменелости складок, они раздвинулись — Вера в рубашке, наброшен халатик —жутким шепотом: «чш-то-же-а…?» — Вера, Вера! плохо я получил у окна подойдем я сегодня поеду ты с кем-нибудь побудь с кем-нибудь потому что тебе ни к чему, — смалодушничал, сволочь он! я, я, сволочь, Никольский, мне надо было сказать, а я протянул, или не протянул, а держал, а она, ей пришлось взять самой, и читала, она не читала, она заглянула и не читала, знала как будто, и так и сказала жестяночным звуком «знала же, знала, Боже мой, знала..!» и держала, и «когда, Боже мой..?» — и стала читать, но не было там когда, было НЕМЕДЛЕННО ВЫЕЗЖАЙТЕ ПАЛАНГА ВИТАУТО 6 СКОНЧАЛСЯ ЛЕОПОЛЬД МИХАЙЛОВИЧ — КОНСТАНТИН — «Почему тебе прислали? Я еду» —"Нет. Не поедешь". — «Как? Как же я не..?» — «Ты не поедешь» — и было, казалось, на грани истерики, он уже весь подобрался, чтобы противостоять, но она — почему? — покорно, покорно, как детский игрушечный ослик — у него когда-то был, головка на крючках легко покачивалась, — стала кивать равномерно и — он увидел — болезненно заулыбалась, и он испугался: не психо ли это..? — но слезы сбегали, она улыбалась мучительно, слезы висели на подбородке, а на белой бумажной рубашке, где ее поднимала грудь, уже намокло пятно. «Хорошо» — «Кто-нибудь» — «Хорошо» — «Боря Хавкин?» — «Да» — «Я позвоню. Женя тоже?» — «Нет. Не хочу. Нет, как же там? Я не могу! Совсем без меня? Я не мо…» — «Я тебе обещаю. Даю тебе слово. Я приеду с… Я привезу». — «Боже мой» — «Вот что, Вера. Никому, слышишь? Арону — ни слова Арону. Он может просто… Ты сильнее. А он может просто свихнуться».
— «Хорошо» — "И этим. Только после. Когда уже все…"
— "Да. Мы похороним без них. Они свое дело сделали. А мы его похороним, правда? Мы его не совсем похороним".
Все же было в ее реакции что-то необъяснимое, и, лежа на своей вагонной полке, Никольский пытался унять возбуждение мозга, чтобы разобраться в Вериных странных фразах и постараться понять ее поведение. Он помнил, каким голосом было сказано «я все равно с ним останусь» и еще более загадочное «он будет быть», и несколько раз появлялась потом на лице ее улыбка, сперва пусть и скорбная, но позже — трудно представить! — умиротворенная? Чтобы Вера и в самом деле была не в себе? Нет, нет! Они все обсудили спокойно, и его даже чуть покоробил ее практицизм… Она говорила о крематории и о могиле матери на Новодевичьем, где предполагала урну захоронить. «Он будет всем доволен» — опять сказала она нечто. Кого-кого, а Веру трудно было заподозрить в мистицизме — даже в такие минуты. Она любила Леопольда, на нее обрушилась внезапная катастрофа, — это так, но Никольский с беспокойством ощущал, что не способен уловить причину Вериного… Вдруг слово произнеслось: торжества!
Он заворочался на полке. Он почувствовал, как это слово пришлось очень точно по заготовленной где-то в глубинах сознания лунке. И хотя торжество ничуть не объясняло, а лишь определяло необъясненное, Никольский начал успокаиваться понемногу.
Еще он думал о Дануте. Ей, бедной, пришлось стать свидетельницей этой смерти. Но сколько же смертей она перевидала там, в Сибири! Теперь приехала она домой, в Литву, —и вот начало…
Думал Никольский и о том, что помимо воли завертелось в нем сразу же, как прочитал он телеграмму: смерть Леопольда разрубала все единым махом… Ни как свидетель, ни как подследственный и обвиняемый Леопольд уже не будет существовать… Он ушел. Освободился и — всех! всех, кого мучали, освободил своей смертью.
И вкрадывалась — почти не проявлялась мыслью: сам..? само — ..?
И оставалось — слушать, как бегущие черные круги ударяют в сталь; оставалось — ждать; ждать-ждать; пережидать; ждать-ждать; переживать; ждать-ждать…
Утром Никольский сошел с поезда в Кретинге и увидел дядю Костю.
— Ну, слава Богу! Боялся, в телеграмме перепутают, —протягивая руку, сказал он. — Так-то оно у нас, Леонид Павлович!.. — Он вздохнул сокрушенно. — Пойдемте на автобус.
Но Никольский не стал торопиться к автобусу, а пошел вместе с дядей Костей в комнату начальника станции.
— Отправить умершего? Недавно генерала перевозили, —сказал начальник. — Если будет цинковый гроб. Только таким способом. И по особому распоряжению.
— Где такой гроб — вы не знаете? — где они доставали? — спросил Никольский.
— Не знаю. Интересуйтесь в воинской части, — и начальник стал смотреть на перрон, своим видом показывая, что действительно не знает или не хочет сказать ничего.
В автобус, по счастью, сели два офицера, оба подполковники. Никольский заговорил с ними, и офицеры, узнав, в чем заключается дело, проявили сочувствие, — помимо прочего по той причине, что один из них оказался москвичом. И вообще, было сказано, «мы тут должны друг друга выручать, иначе как?» Словечко «тут» означало Литву, а «мы» означало русских… Подполковник-москвич был замполитом той самой воинской части, которая имела прямое касательство к умершему генералу и к постройке цинкового гроба. Военные обещали помочь.
Пустой и серой, кой-где с островками лежалого снега, тянулась мимо земля. Монотонно бубнил дядя Костя, как будто вспоминал давно-давно прошедшее.
— …и дачка вполне подходящая. Теплая. Топили все время, даже до нас, когда пустовала. И чисто. Они на этот счет, ничего не скажу, — дай Бог, как говорится, и нам такое. Аккуратно. Пылиночки нету, а уборщица придет, все тряпочкой перетирает, пол метет, то есть без халтуры, по-человечески. С едой хорошо. Молочного много есть — сыр этот их литовский, белый, знаешь, на овечий похож, но это не овечий, а коровий, как если бы творог отжатый, очень Леопольд Михайлович полюбил… Ох, мать честная!.. Угри копченые, представляешь, я уж и не помню в наших магазинах — когда их видел. Колбаса приличная.
Что говорить? — с питанием хорошо. Данушка-то, это ж одно только поглядеть на нее любо-дорого, как же она обхаживала нас! Около нее душа отходит. И заботливая, и характером ровная, вот, не поверишь, сияние в ней какое-то, что ли? И с легкостью, с радостью все делает — и с родными-то людьми редко так, а мы-то ей кто? — два старых мужика!.. Ох, Леонид Палыч, как же это у нас получилось!.. Ну, он, значит, писал в своей комнате. С утра часа по два — по три, а то после обеда. Я уж подумал потом — не утруждался ли работой? Да нет, веселый был, ходили мы с ним помногу. Опять, думаю, уставал, может быть? Я спрашивать не забывал: — «Как, мол, Леопольд Михайлович, не пора ли возвращаться?» Все-таки с палочкой ходит. «Нет, говорил, пойдемте туда и туда» — очень увлекался. Новые места. А воздух какой! Не бывали здесь раньше, нет? Тут ведь что — микроклимат. И йоду много в атмосфере. Потом еще — сосны. Почва песчаная. Море, само собой. Погода, правду сказать, неустойчивая. Но в дождь гуляли, нравилось ему. Что скажу? — хорошо отдыхали, по всем показателям. Как приехали — так неприятности позабылись, ни разу не вспоминали. Не говорили на эту тему. А там не знаю. Я ему в душу не лез. Но знаю, спал он неплохо. Мы хотя в разных комнатах спали — в дачке всего четыре, мы каждый по комнате заняли, а четвертая пустовала. Вечером в ней, бывало, сядем, Данута вышивает, а мы с Леопольдом Михайловичем о том о сем… Интересно он рассказывал. Да… так что я? Вот. Неплохо он спал, неплохо, сам говорил. Ну, а как случилось… Не поверишь, Леонид Палыч… Вот как и ничего. Был человек. Нет человека. Что такое, а?
Дядя Костя начал шмыгать носом, и ему приходилось теперь говорить отрывисто.
— Отдыхали с обеда. Я то есть. Лег — вздремнул, Данушка на кухне, слышу. А он, я думаю, писал. Потому так думаю, что лежало все. Потом, когда уж. Вошел к нему, все так и лежало. Бумага и самописка его. На бумаге, поверх. Ну, поспал я, значит, встаю. И он — услыхал, что ли? — выходит, спросил еще: «Что, Константин Василич, разморило?» К тому я, что в норме он был, никаких. Признаков не видел. Я говорю: «Чайку? Дануту спросим». — «Давайте, говорит. Не возражаю». А Данушка — она какая? У нее уже чайник подкипает. Сели. И ведь какой разговор у нас получился. Говорит: «Вы, говорит, Константин Василич, тридцать пять лет на заводе. Со всей откровенностью скажу — я, говорит, преклоняюсь. А на такой вопрос мне ответьте. Положим, сказали вам тридцать лет назад: Константин Васильевич, как только тебя потянет — уходи с работы; зарплату тебе сохраним; делай что хочешь. И вопрос такой: сколько бы вы еще проработали, зная про такое вам условие». Ну, я засмеялся, подумал-подумал, говорю: «Год. Может, два. Я бы так вам сказал, Леопольд Михайлович: лет до тридцати — до сорока любой работать хочет. А после сорока — не хочет». Я смеюсь, в шутку это говорю. Он, вижу, серьезный. Задумался. «Возможно, говорит. Очень много примеров: как наступало истощение жизненной энергии — в этот период. Как раз от тридцати до сорока». Ну, что же… Вышла Данута. Что-то на кухню, взять там. Он говорит, Леопольд Михайлович и говорит. Улыбается: «Думать, говорит. Разговаривать. Пешком, говорит, ходить. Люди не знают всю жизнь. Как это хорошо».
Тут наклонился — слышь, Леонид Палыч? Слышь — наклонился.
Дядя Костя сглотнул и подышал молча.
— Я, думаю, уронил что? На стол, на угол, понимаешь, грудью и плечом, с поворотом таким. Ну и все тебе. На тебе. Не поверишь ты, мать честная!..
И Никольский не мог поверить. Не мог поверить, когда вошел он в небольшой коттедж, и появилась Данута, и заплакала, не сказав ни слова; не мог поверить, когда ходил за справками в больницу и слушал врача, говорившего: «Что вы хотите? Глубокий склероз, сосуды буквально рассыпались.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71