душевая дверь в нишу раздвижная 120
Красивая женщина, со вкусом одетая, стоит у некрасивого подъезда, поставив ногу на бортик заборчика вокруг газона. Красивая женщина не моя, некрасивый подъезд мой, и почему так всегда? Почему бы хоть раз для разнообразия не наоборот. Она очень стильно одета, и впечатление, что я ее знаю, что-то в спине знакомое или кажется. Надо же, и прямо в моем дворе около моего несчастного подъезда. Совсем готовая, но не подходить же и клеиться, когда у меня в руках булка и колбаса, молоко в пакете, — а, будь ты все проклято, думаю я.
И вдруг она поворачивается, как раз в тот момент, когда я ногой открываю, пытаясь придержать скрипучую дверь такого же подъезда.
Я смотрю и не верю своим глазам.
— Я тебя полтора часа прождала.
— Как ты запомнила, где я живу? — Я стою и совсем обалдевший смотрю на нее.
— Это единственное, что тебя волнует, а то, что ног у меня нет и подо мной, тебя это не касается?
— Но я же не знал, что ты придешь…
— А если б знал, — сверкают глаза, — где это ты был так поздно?
Мне нравится эта сцена.
— На занятиях… у нас семинар по зарубежной литературе был…
— С каких это пор ты стал таким прилежным учеником? Я заезжала в одиннадцать часов в институт, тебя там не было.
— Я уезжал домой… Мальчика одевал.
— Какого мальчика?! Уже мальчика. Что ж ты снимал с него тогда!
И вдруг она прыгает на меня и обнимает и стискивает сильно, не выдержав роли обиженной.
— Наташ, молоко раздавишь, — только и верещу я. Но уже поздно, она зацеловывает мое лицо, и небо в моих глазах вдруг кружится, а потом — уплывает.
И вдруг я слышу «крык», я вовремя отталкиваю ее и успеваю сам. Лопнувший пакет молока падает на землю, обрызгивая только ноги нам. Все-таки у меня осталась еще какая-то реакция от волейбола. Гордо думаю я, мне это важно.
— Наташ, я же говорил, — и улыбаюсь, как дурак, не могу сдержаться.
И вдруг она футболит его ногой, концом изящного сапога так, что он летит переворачиваясь. И, неожиданно опомнившись, хватается за голову:
— Ой, это был твой обед, да?
Я улыбаюсь и ни слова не могу сказать. Она бежит и быстро приносит его обратно.
— На, пожалуйста, — и молоко течет струйками из ее рук. Какие руки у нее.
— Наташ! — только и говорю, сияя, я.
— А, да, — и она бросает его обратно, — ты очень расстроился, — и ее глаза, с искрой, вопросительно смотрят на меня. И бровь замерла в ожидании. Ох, эта бровь!
Как тульский самовар сияю я начищенными боками и молчу.
«Кусок дурака, — картина называется, — дебильного».
— Но ты не расстраивайся, я тебе много всего принесла, — она оглядывается, и тут я вижу позади нее громадный пакет с ручками, как большая сумка, и на нем что-то не по-нашему написано.
— У тебя ничего больше нет в руках лопающегося, бьющегося или ломающегося?
— Нет, — говорю я.
И она повисает на мне снова и сжимает в объятиях. Мы целуемся. Проходит пять минут, она отрывается.
— А чего ты молчишь все время?
— Что ты делала весь день? — Господи, прошел всего лишь один день, не полный, а кажется — вечность.
— Поехала в общежитие, переоделась и сразу стала тебя искать, уже не могла, хотела увидеть. Но тебя в институте не было, потом я убивала время у подруги дома, что-то слушая и кушая, потом сама готовила, купив все; и вычислила, что уже после якобы «занятий», хотя бы часами к двум, ты появишься обедать или что-то делать. Приехала в два часа и жду тебя.
— Прости, мне очень неудобно.
— Так где ж ты был?
— Мальчика переодевал…
Она смеется.
— Я серьезно.
— Хочешь, чтобы я уехала, — вдруг очень ясно спрашивает, — может, я неправильно сделала, что приехала. У тебя свои планы, я мешаю им.
— Конечно, — моментально подстраиваюсь я, — тебе лучше уехать.
Она молча, ни слова не говоря, поворачивается, делает красивые шаги (неужели отрепетированно, думаю я, нет, это природная грация), и почему мне всегда плохо думать надо, берет сумку, подходит и открывает дверь подъезда.
— Наташ, а уезжать в другую сторону, — говорю я, и мы вместе смеемся. Господи, какая же она умница, бесподобная. Но тайна эта умрет во мне. Женщина — тонкий инструмент, воспитания требует — настройки. Так что не пропусти мгновения, настройщик! (Глупые размышления, кстати. Вам не кажется? Но все в жизни глупо.)
— Только тише, — уже в подъезде говорю я, — сначала один войду, потом тебя заведу.
— Твоих соседей нет, они уехали в Подольск на два дня, к родственникам.
— Ты уже и моих соседей знаешь?!
— Конечно, если я приходила и поднималась три раза.
В душе у меня сладко, звонко отдается.
— А когда они выходили полчаса назад, то просили передать.
— Что же он тебя не впустил, дебил? — Сосед у меня кретин низкорослого типа, бывший боксер.
— Говорит, что я не знакомая ему и к тебе много тут всяких ходит… А всех пускать невозможно, он не может.
— Наташ, ты меня на этом не лови, ты меня на этом не поймаешь. Я же знаю, что сюда ко мне ни одна не пришла, у нас с ним договор, перед тем 303 как я въезжал, был. Ни одной женщины.
— А я как же? — Она смеется.
— Ты другое дело, — говорю я. — Ты — недоговоренная была…
Я помогаю ей раздеться, снимая ее плащ.
— Какой ты галантный, я даже не знала. — Искорки бегают в глазах.
— Это случайно, право, не обращай внимания. Я исправлюсь, обещаю.
— А, это другое дело. А то уж я подумала, что ошиблась, и тебя не узнала…
— То ли еще узнаешь, со мной пообщаешься, — шучу я, сваливая булки на стол.
— Что же я узнаю то? — Ее лицо близко у моего лица.
— Ну…
— Помолчи. Я весь день хочу тебя…
Мы на что-то опускаемся. Я не разбираю, на что…
Кушаем мы, конечно, потом. Но это было прекрасно.
— Кто тебя научил так бесподобно готовить?
— Нравится?
— Очень вкусно.
— Мама, она большая мастерица. Отец только ее кухню признавал, никогда в доме никому из поваров не давала готовить, эта привилегия была в ее руках.
— Как ты о них узнаешь? Или справляешься? Она вдруг грустнеет, и голос ее поникает мгновенно.
— Почему ты спросил? Я не думала, что ты помнишь.
— У меня память уникальная. Ответь.
— Ты первый, кто за все время спросил… Через тетю, она письма присылает, и мы перезваниваемся. По-моему, я уверена, и они все через нее узнают. Я всегда ей много рассказываю, чтобы больше знала.
— Ты… любишь их?
— Конечно. Это единственное, что есть в мире у меня.
Я не удержался, я вообще несдержанный.
— А… — Я не назвал, запнулся.
Она не сделала никакого вида и никак не отреагировала. Хотя я знал, что она девочка умная.
— Я хочу с тобой выпить. Привезла маленькую бутылочку грузинского вина, пожалуйста, оно очень вкусное.
И тут же вынула ее из пакета, как из волшебного.
— Как называется?
— «Хванчкара». Ты никогда не пил?
— Нет, я жил в другом месте, и там пили другие вина, а чаще лимонный спирт, или «лимонная водка», 60 градусов, которую производил мой дядя. Он был начальником цеха безалкогольных напитков. А этот спирт выпускал для себя и друзей.
— Это очень старое вино, ему двадцать лет, оно из особого подвала.
— А какую это играет роль? Чем старее, тем хуже?
— Нет, — она мягко улыбается, — наоборот, — вино тем вкуснее, букет его тем сочнее и терпче, чем старее оно. Видишь, наконец, я знаю что-то, чего не знаешь ты.
Мне это льстит.
— Я еще не знаю кое-что.
— Спроси. — Она наливает вино в свои тонкие стаканы, из пакета, у меня ужасные были, граненые.
— Чем от тебя пахнет?
— Это «Диор», моя любимая фирма.
— Я не слышал, кажется.
— Вот видишь, еще одно. Хотя это не важно. Но про «Шанель» ты слышал?
— Да, ею пользовалась Нат… — Я осекаюсь.
— Это то же самое, — говорит она, не обращая внимания, — только мне «Диор» больше нравится.
— Это переводится как-то?
— Нет, это имя основателя и создателя этой парфюмерно-косметической фирмы — «Кристиан Диор».
— Ну, давай выпьем. — Она прозрачным взглядом смотрит на меня. Но я-то понимаю, что она слышала.
— А почему ты принесла даже свои стаканы? Мои тебя не устраивают? Они разбиться же могли.
— Не потому. Хорошее вино нужно пить из тонкого стакана, чтобы его влага прозрачными рубинами переливалась и сверкала, иначе вкус и ощущение, восприятие будут не те. Есть такая поговорка даже: «Тонкое вино надо пить из тонкого стакана».
— О, да ты глубокий знаток!
Она улыбается, и рука ее поднимается.
— Са-ша, — (говорит она по слогам), — я хочу, чтобы…
Я поднимаю быстро свой стакан: вино сверкает, оно и вправду красиво переливается.
— …ты был у меня… всегда.
Я перестаю играть (постоянно) и наклоняюсь, целуя ее:
— Ты мне нравишься. Спасибо.
— Я буду без ума, если это будет так…
— Что? — не понимаю я.
— Всё, — не отвечая, отвечает она.
Так я и не понимаю, то ли то, что она мне нравится, то ли чтобы я был с ней всегда.
И вино тонкой струйкой падает, льется на наш поцелуй.
Она растворяется во мне настолько органично, что я не верю, что она такая, что она женщина и она моя.
И все же что-то сковывает меня с ней, стесняет, мешает, не дает до конца быть самим собой. Как я был с другими…
Она лежит на моей руке и целует мочку моего уха.
— Наташ, ты любишь Хайяма, наверно?
— Нет, не терплю, он слащавый. А почему ты вдруг спросил, а?
— Мне так показалось, когда ты говорила о вине… вдохновенно.
— Ты всегда такой?
— Какой?
— Ты все подмечаешь и анализируешь?
— Не все, но частично.
— А-а. Это мне в тебе нравится.
— Что это? — дурачусь я, играя словами.
— Наблюдательность твоя.
— Даже тебя вынаблюдал.
— Нет, это я тебя.
— Нет, я, — я.
— Когда, скажи, когда?
— Ой, ты мне ухо откусишь.
— Это и хочу я, — говорит она.
— Когда ты стояла у памятника Ленина в серой юбке и пуховом тонком свитере. Я еще удивился, что до этого не видел тебя.
— А я еще раньше увидела.
— Не-а, этого не может быть. Если я не видел тебя…
— Когда ты метался по шести номерам волейбольной площадки и орал на своих подопечных так, что в стенах звенело, отдавалось. Теперь веришь?
Я потрясен.
— Не-а.
— Вы играли за третье место. А я еще подумала, ты смотри, как мальчик старается. В белых носочках. И тогда мне что-то понравилось в тебе.
(Это точно, белые носки — моя слабость, я всегда в них играл.)
— Что, скажи?
— Не скажу, ты и так избалованный.
— Да, зато ты в скромности росла! Она вздрагивает.
— Я не то имел в виду. Я имел в виду, когда выросла — не имела внимания. Имела ведь?
Она молчит.
— Я надеюсь, ты не обиделась.
— На что?
— Нет, я так, не важно. И она говорит:
— Я стою у входа в спортивный зал, смотрю на тебя и думаю: смотри, какая звезда, и чего они его слушают. Но играл ты хорошо, почти классно, я согласна.
— Еще б они меня не слушали. Я из них команду создал. Из ничего.
— А вот я бы тебя не слушалась, никогда.
— Хочешь поспорим, что бы слушалась.
— На все что хочешь, никогда.
— Наташ, не целуй меня.
Она не понимает, потом поняла и целует меня.
— А я этого и хотел, — смеюсь я, и мы снова целуемся в губы. И так всегда я — выигрываю… — А почему ж ты ко мне не подошла?
— Вот еще, а почему я должна была к тебе подходить?
— Ну, поздравить с победой, я все-таки за твой факультет играл тоже, сказать, что ты восхищена, как ты восхищена и так далее…
— Не догадалась.
— А почему ж потом подошла?
— Забыть не могла.
— Неправда.
— Правда, то, что увидела тогда… Нет, не скажу. И ты очень внимательно смотрел наверху тогда, начал. А я думаю, чего это он так пристально смотрит на меня, я же ему не волейбольный мячик и не судья, на которого он смотрел пристально, споря, когда было не в его пользу, а он считал, что в его. Я смеюсь, не могу остановиться.
— Я не знал, что у тебя такое тонкое чувство юмора — есть.
Она неожиданно замолкает и говорит очень серьезно:
— Во мне все есть, что хочешь; и все для тебя…
Ее грудь касается моей, нежно.
— Ты понимаешь меня?..
Я молчу и только мну ее грудь своими губами. У нее божественная грудь с неописуемыми сосками, розово-красными, пурпурного цвета, и они такие какие-то небольшие, мягкие, то твердеющие, нежные, то безвольные и слабеющие под моими губами, то напрягающиеся, но беззащитные.
Я останавливаюсь, мне кажется, она вздрогнула.
— Что такое?
— Нет, ничего, мне очень приятно, не обращай внимания.
Я вхожу в нее медленно. Она отдается мне долго и страстно, растворяется во мне страстно и долго. Она моя.
Поздно вечером мы едим большой второй апельсин, и она сначала кормит меня.
— Какой у тебя большой рот, я хотела сказать — глубокий…
— Разве это плохо?
— Смотря для чего. — Она смеется. — Мне кажется, что ты иногда ее съешь…
— Кого ее, тебя?
— Мою грудь.
— Она мне нравится.
— Мне нравится, что она тебе нравится, — говорит она и наклоняется.
— Ты ее съешь, если тебе хочется. Я разрешаю, пожалуйста.
Я улыбаюсь смущенно, стараюсь, чтобы не увидели ее фосфоресцирующие глаза.
Раздается звонок телефона в коридоре.
— Отвернись, пожалуйста, — говорю я.
— Ты всегда такой застенчивый? Я не люблю своего тела.
— Ну пожалуйста, Наташ.
— Не-а. — Она смеется. — Я ни разу тебя не видела смущенным, я и не знала, что ты стесняешься.
Я резко набрасываю ей простыню на лицо, и, пока она приходит в себя, я уже за шкафом, бегу в коридор, по пути к телефону. И слышу, как она смеется.
— Да.
— Санечка, здравствуй.
— Здравствуй.
Молчание в трубке.
— Ты не рад, что я тебе звоню?
— Нет, почему, это нормально.
— Ты же мне оставил телефон и разрешил, чтобы я звонила. — Она подчеркивает слова.
— Да, мама.
— Как живешь, мой родной?
— Нормально, спасибо.
— Ты был сегодня дома?
— Да, но скажи ему, что я ничего не ел из его холодильника, а кормил мальчика, он бедный и вечно голодный. Я всего пробыл там полчаса.
— Санечка, ну не надо так говорить. Ты же знаешь, что ему не жалко, он и живет-то для тебя. У него тяжелый характер, но он хочет, чтобы из тебя человек получился. «A mensh», как он говорит, а по-другому он с тобой справиться не может и, как всегда, перегибает палку. Я ему говорила много раз. Ты же его знаешь: упрется и все, даже когда не прав. Я сама от этого нередко страдаю. Но он же любит тебя.
— Я согласен. Что еще?
— Я тебе помешала? Ты так говоришь.
— Нет, я просто спал и раздетый стою в коридоре.
— Папа хочет пригласить тебя завтра на обед, у него годовщина, юбилей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49