https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Grohe/
Или тайком, за спиной. Конечно, это ненормальность. Но я же вам говорю, у меня много пунктов, всяких.
— Саш, а ты почему не ешь?
— Не хочу, Борь, я ел в буфете, до тебя.
— Ну кого ты лечишь, когда ты сразу, как пришел, проспал два часа на лекции.
— Ну, значит, до этого…
— Что, потому что предки и ты здесь не живешь? Чего ж тогда я ем? Они подумают…
— Борь, не болтай глупости, ешь!
Он берет чистую тарелку и со своей откладывает для меня…
Меня это так трогает. У меня чуть не катятся слезы. Я выскакиваю в ванную, чтобы этого не случилось.
Холодная вода успокаивает, так всегда было. Дурной я, что ли, какой-то?
Я захлопываю дверь после нас и проверяю два раза. Мне всегда кажется, что дверь не закрылась, вода течет, газ открыт, холодильник не захлопнулся, отец говорит, меня лечить надо: я все перепроверяю. Но я-то знаю, что я не больной и лечиться мне не надо, я-то знаю, отчего это: от боязни оказаться виноватым перед ним. По любому поводу.
Мы возвращаемся в институт.
— Саш, — говорит Билеткин, — а можно, я сапоги одену…
— Конечно, ты чего глупости спрашиваешь, они ж твои. — Билеткин несется в туалет и переодевается. С тех пор его в этих сапогах только и видели безвылазно полтора года, он не снимал их в любое время любых сезонов, погоды, климатических условий. Они ему жутко нравились. А курс говорил о его сапогах два месяца, на что Юстинов в конце первого сказал:
— А Ланин вообще богатым стал, замшевые восьмидесятирублевые сапоги раздаривает, сам уже не носит такие.
Я молчал. Что бы я ни сказал, это было бы не то. Юстинов не понимал чего-то. Или: не понимал я. Но тогда, если не понимал я, всю свою жизнь я хотел бы быть беспонятливым.
Еще одно занятие, а Светка ловит меня и тащит куда-то к лестнице.
— Ты чего, Свет?
— Соскучилась, тебя три дня не было. А Маринка опять подставила меня.
— Да ну тебя, Светка, я тебе сказал, не ходи с ней, не дружи, пошли ее подальше. Ты ж не маленькая, смотри, какая стройная и красивая выросла.
— Ты правда считаешь, что я такая?
— Не знаю, мне ты нравишься, ты очень классная девочка. Наверно, все-таки красивая. Но это не комплимент, я женщинам вообще никогда их не говорю, непедагогично. Это объективность, что тебе Бог красивую мордашку дал, фигуру женщины и ноги. Светка, у тебя совсем не слабые ноги.
— Правда, Санька, я тебе нравлюсь? И ты мне нравишься тоже.
— У-у, я слабею…
И вдруг она смотрит на меня и говорит:
— Ты можешь съесть меня?
— Нет, — говорю я.
— Почему?
— Потому что я не зверюга.
— Ну, пожалуйста, я хочу так, ты такой приятный, я балдею от тебя. Ну съешь меня.
— Свет, ты бы пошла в зоопарк и нашла бы себе там крокодила, он съест тебя, он любит это делать.
Она смеется, потом притягивает мое ухо и шепчет в него губами что-то такое, что я не осмеливаюсь повторить.
Мы смотрим, оторвавшись, и улыбаемся. Звенит звонок.
— Так ты запомнил, Санечка, — она ласково улыбается, — в любое время.
Я киваю. Мы идем в аудиторию и садимся рядом. Она достает из сумки пачку в пять резинок, апельсиновых, и сует мне в карман.
— Свет, ты испортишь меня, — шучу я.
— Я бы мечтала… — Глаза ее наивно расширяются, и мы смеемся.
Маринка напудренная косится, но молчит — боится, что потеряет.
Занятия по зарубежной литературе. На них не поговоришь, все умолкают, ведет доцент Храпицкая. Она умная и очень строгая. Я таких умных баб не встречал еще. Но страшная, хотя всем умным бабам суждено быть страшными, иначе они бы не были умными. Эта — большая умница, ибсенистка (у нее кандидатская по Ибсену была, я не ругаюсь…), знала несколько северных языков, прочитала, наверно, все, что в литературах всех времен написано; я такой начитанности среди баб-преподавателей давно не встречал, не было такой вещи, которой она не читала, или книги, а такой фудиции я не встречал вообще никогда, в обоих полах.
О строгости ее ходили легенды, и уж каждое занятие надо было присутствовать обязательно, иначе ни о каком экзамене и речи идти не могло, и не шло. С ней не проходили никакие номера, группа вся собиралась на ее занятия, курс весь — на ее лекции. Прочитывать на дом она давала колоссальное количество, она вообще, по-моему, считала, что, кроме зарубежной литературы, ничего другого в нашей жизни не существовало и в институте больше нам ничего не преподавали (в какой-то мере она была права…)
Я благодарил Бога, что еще летом запоем читал из зарубежной литературы XIX века, а сейчас просто подгонял, подчищая пробелы в том или другом писателе, и то времени абсолютно не хватало. Бедные девки нашей группы завидовали, а я еще пуще боялся, чем больше читал, что еще меньше знаю и с ней никогда не справлюсь. Хотя ко мне она относилась неплохо; я у нее также учился в спецсеминаре по литературе, он самый интересный был, и я его выбрал (а многие боялись к ней идти). Она вообще считала меня за умного мальчика, развитого.
Как мой папа говорил в таких случаях: могу вообразить, что из себя представляют остальные!..
Но даже я, читая все, ее знаний и строгости не то что побаивался, но остерегался, она требовала очень больших точных знаний, серьезных, глубоких анализов любого произведения, с сравнительными параллелями эпохи, политического положения страны писателя, тогдашних течений и всякого другого. Короче, вода и болтовня здесь не проходили. Я читал, как панический, к ее семинарским занятиям и ни на одно не приходил неподготовленным.
Пожалуй, она была одна из редко-немногих в моем представлении, пожалуй, — единственная, каким должен быть преподаватель.
И вот она стоит, тощая, длинная, страшная, худосокая, у доски, на доску похожая, в своем постоянном сине-васильковом костюме — жакет, юбка, — традиционное одеяние, только кофточки чаще меняла, они все светлые были, и когда с воротником, когда с тощеньким жабо у горла, это у нее, по-моему, специальное одеяние для института было, как она в жизни одевалась, вне института — не знаю, никогда не видел.
И спрашивает:
— Какое же идейное значение «Карточного домика», в чем суть этого произведения сегодня?
— Что жизнь эта игра, — шучу я. Поначалу у нас с ней было столкновение из-за этого, и очень сильное.
— Саша, — говорит она укоризненно.
Я замолкаю, девки все сидят трясутся, половина из них не читала, а половина не поняла. И подчитать по учебникам негде, казенных фраз и штампов об этом произведении еще не составили, у нас мало литературы по Ибсену.
Все смотрят моляще на меня. Я сам точно не знаю определенного значения, но она и не требует догм, правил и однозначности. Ее интересует наше мнение, восприятие, как мы понимаем смысл его творений, в сегодняшнем сегодня. К тому же у него много символики, а ее не охарактеризуешь однозначно, кто знает, что он хотел сказать тогда, в XIX веке, нам он оставил только произведения и героев, не пояснения.
(Литературоведы и изучающие делают ошибку, когда исходят не из написанного, а из своих домыслов и досугов. О писателе.)
— Так что, никто не желает отвечать? — Губы ее обиженно подбираются, ведь это ее жизнь, диссертация, она его феноменально знает, как и остальное.
Светка молитвенно смотрит на меня, они никогда ничего не читают с Маринкой, не успевают, некогда, и только улыбаются на занятиях застенчиво. Ирка, сидящая с другой стороны, быстро шепчет: клянусь, больше ни одной истерики, никогда…
Она тоже не успела прочитать, они с Юстиновым в подмосковный дом отдыха Совета Министров ездили на неделю отдыхать. Ирка говорит — обалденно было.
Я встаю, по группе проносится вздох облегчения.
— Вы не думайте, что он будет говорить один, как всегда, до конца занятия. Остальных я буду спрашивать тоже. Я бы ему и сейчас не дала слова, он уже достаточно наотвечался, да хочу, чтобы хоть те, кто не знает или умудрились не прочитать, а я догадываюсь, что есть и такие, еще раз послушали, о чем там речь, в чем смысл этого произведения и вообще что хотел сказать Ибсен. Нам, интересующимся потомкам.
В классе слышно, как скребется мушка на окне, мучительная тишина.
— Начинай, Саша.
Я начинаю и говорю ползанятия, пока она меня не останавливает. Потом поднимаются и отвечают наши головы, отличницы, Таня Колпачкова (умная от ума девочка, не зубрила), Оля Лопаркина, Ира Павельзон (зубрилка и средняя от ума девочка), даже Сашенька Когман, которая занимается неплохо.
И за этими спинами вся группа скрывается.
— Хорошо, — говорит она, — в общем, занятием я довольна, — мне очень понравился разбор и анализ Саши, а также серьезные и существенные добавления, которые сделала Таня. Группа же вся в целом была пассивна и вяла, думая, что я этого не замечаю. Но я умышленно шла на это, чтобы говорили сильные студенты по литературе, это поможет остальным понять и разобраться. Но на следующем занятии так не будет. Все будут выступать, и отмалчиваться за спинами других я никому не дам.
Звенит звонок. Она нас всегда задерживала позже звонка на перемену, не укладывалась, столько было материала. Но мне нравились ее занятия, как чистый, честный, очень трудный поединок…
— К следующему занятию мы продолжаем изучение Ибсена. «Карточный домик» — это одно из его главных произведений, я бы сказала, программных, поэтому мы посвятили ему целое занятие. В следующий раз мы будем беседовать с вами о «Дикой утке» Ибсена, а также — «Пер Гюнт», очень важное произведение. Но об этом я буду говорить завтра на моей лекции, вторая пара, на которой, надеюсь, вас всех увижу я. До свиданья.
Как будто воздух из тугого шара, выпускаемся мы из класса. Напряженная женщина.
Сегодня пятница, но у нас еще четвертая пара, теперь это часто будет, много предметов, и мы не укладываемся, вернее, они — со своей программой.
Чтобы они были счастливы!
Четвертая пара у всех у нас спецсеминары, кто у кого, ведут и читают разные преподаватели. Мы еще в январе записались. На семинаре у Храпицкой подобралась веселая компания, от Ирки с Юстиновым и Яши Гогия до Васильвайкина и меня — все «умницы» курса. (Они думали, что так легче ей экзамен сдавать будет.) У нее — самый интересный семинар в этом году. «Драматургия в зарубежной литературе XX в.». Я не особо это знал и считал, что попутно восполню свои незнания или познания.
Первые занятия она читала нам о предтечах и гигантах драматургической литературы XIX века, начиная от Ибсена (у нее от него все, как от печки, начиналось) и кончая Метерлинком, из которых, она считала, вышли все последующие драматурги XX века, или, по крайней мере, те оказали на них колоссальное влияние, то ли воздействие, которое отразилось в драматургии XX века и их творчестве. Она читала нам о Гауптмане, Метерлинке, Гамсуне, Ибсене, Гюисмансе, Стринберге, и я поражался, какое количество северников занималось драматургией и почему. (Неужели драма занимала в их жизни такое место?)
Потом она перешла к XX веку. Сегодня мы должны были, прослушав большую часть семинара, выбрать из предлагаемых тем и авторов того, по кому будем писать нашу заключительную работу. Она начала читать, перечисляя, и замелькали: Метерлинк, Брехт, Сартр, Ануй, Уильяме, О'Нилл, Беккет, Пиранделло, Камю, Олби, Дюррейнматт и многие другие. Господи, неужели она всех их знала. Я не очень любил вообще драматургию, но поклялся себе перечитать все, хоть раз названное ею или упомянутое, и хоть что-то выковырять, что не читала она.
Ведь должно же быть что-то. А также выковырять что-нибудь в том, что она читала. Ведь должно же быть что-то — тоже. А?
Юстинов взял Ж.-П. Сартра. Он был очень уверен в себе и горд, так как его папа был тоже драматург, и считал, что поэтому его знания абсолютны. Он даже пытался с ней себя вести, будто все это для него пройденный этап, что говорит она, и забытое давно. Но она на этот апломб абсолютно не обращала внимания. Тем более я-то знал, как Ирка рассказывала, что он по ночам книгу за книгой пожирал, чтобы на занятия всезнайкой всезнающим прийти. Эдаким утомленным от литературы и чтения.
Ирка взяла Брехта, она его еще со школы любила и мечтала в театральный поступать.
Великая актриса погибла.
Васильвайкин решился на очень трудную тему: «Ибсен и его влияние на драматургию XX века».
Я же взял «Театр абсурда» Э. Ионеско, так как давно хотел это изучить, вникнуть, разобраться, и мне обалденно нравилось само слово: как звучит «театр абсурда».
— Саша, это очень нелегкая тема, много зыбкого, символов, сюрреалистичного, литературы почти никакой — совсем нелегко, разберешься? Хотя я и уважаю твои знания, не обижайся на вопрос.
— Я постараюсь, — отвечаю я. Господи, хоть бы мне в чем-то было в жизни легко. Это со стороны все кажется, что я порхаю, но ведь это совсем не так. Что я резвунчик, шутник, веселый мальчик, которому маково живется. Кто бы знал, как это не так…
Кончаются занятия где-то уже часа в три. Мы выходим из класса. Звенит звонок, но это уже исторический факультет занимается.
Юстинов подходит ко мне.
— Саш, я тебе десятку должен. Ты Ирке на что-то занимал. Получи.
— Ладно, Андрюш, не выдумывай. Ирка мне родственница, как родная.
— Давай не выпендривайся, — и он засовывает мне красность бумажки в карман пиджака. Это же, кстати, и единственные деньги, которые у меня обнаруживаются, получается, до конца месяца.
Ирка машет мне любовно и прощально.
Я выхожу на улицу, и сил идти никаких нет.
А, какая разница, когда я потрачу, сегодня или завтра. И я беру такси. Таксист плачется, сколько у него детей (много), и никаких «делов» не хватает.
Вместо полутора рублей (это с чаем) я даю ему два (среди бела дня): я всегда ловлюсь на эти вещи.
Я выхожу на Герцена раньше, чем надо, и иду немного пешком, чтобы ему больше на «чай» оставить.
Прохожу чуть больше квартала и напротив своего дома захожу в маленький магазинчик купить хоть что-то, питаться ведь еще все равно надо, никто этого не отменял, и так до конца жизни, человечества. Господи!
Я покупаю две булки городских, слава богу, здесь всегда свежие, 200 граммов докторской колбасы, в этом магазине она всегда есть, пакет молока, так как — два до завтра испортятся. И укладываюсь в рубль, да еще мне сдачи дают. С ума сойти можно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
— Саш, а ты почему не ешь?
— Не хочу, Борь, я ел в буфете, до тебя.
— Ну кого ты лечишь, когда ты сразу, как пришел, проспал два часа на лекции.
— Ну, значит, до этого…
— Что, потому что предки и ты здесь не живешь? Чего ж тогда я ем? Они подумают…
— Борь, не болтай глупости, ешь!
Он берет чистую тарелку и со своей откладывает для меня…
Меня это так трогает. У меня чуть не катятся слезы. Я выскакиваю в ванную, чтобы этого не случилось.
Холодная вода успокаивает, так всегда было. Дурной я, что ли, какой-то?
Я захлопываю дверь после нас и проверяю два раза. Мне всегда кажется, что дверь не закрылась, вода течет, газ открыт, холодильник не захлопнулся, отец говорит, меня лечить надо: я все перепроверяю. Но я-то знаю, что я не больной и лечиться мне не надо, я-то знаю, отчего это: от боязни оказаться виноватым перед ним. По любому поводу.
Мы возвращаемся в институт.
— Саш, — говорит Билеткин, — а можно, я сапоги одену…
— Конечно, ты чего глупости спрашиваешь, они ж твои. — Билеткин несется в туалет и переодевается. С тех пор его в этих сапогах только и видели безвылазно полтора года, он не снимал их в любое время любых сезонов, погоды, климатических условий. Они ему жутко нравились. А курс говорил о его сапогах два месяца, на что Юстинов в конце первого сказал:
— А Ланин вообще богатым стал, замшевые восьмидесятирублевые сапоги раздаривает, сам уже не носит такие.
Я молчал. Что бы я ни сказал, это было бы не то. Юстинов не понимал чего-то. Или: не понимал я. Но тогда, если не понимал я, всю свою жизнь я хотел бы быть беспонятливым.
Еще одно занятие, а Светка ловит меня и тащит куда-то к лестнице.
— Ты чего, Свет?
— Соскучилась, тебя три дня не было. А Маринка опять подставила меня.
— Да ну тебя, Светка, я тебе сказал, не ходи с ней, не дружи, пошли ее подальше. Ты ж не маленькая, смотри, какая стройная и красивая выросла.
— Ты правда считаешь, что я такая?
— Не знаю, мне ты нравишься, ты очень классная девочка. Наверно, все-таки красивая. Но это не комплимент, я женщинам вообще никогда их не говорю, непедагогично. Это объективность, что тебе Бог красивую мордашку дал, фигуру женщины и ноги. Светка, у тебя совсем не слабые ноги.
— Правда, Санька, я тебе нравлюсь? И ты мне нравишься тоже.
— У-у, я слабею…
И вдруг она смотрит на меня и говорит:
— Ты можешь съесть меня?
— Нет, — говорю я.
— Почему?
— Потому что я не зверюга.
— Ну, пожалуйста, я хочу так, ты такой приятный, я балдею от тебя. Ну съешь меня.
— Свет, ты бы пошла в зоопарк и нашла бы себе там крокодила, он съест тебя, он любит это делать.
Она смеется, потом притягивает мое ухо и шепчет в него губами что-то такое, что я не осмеливаюсь повторить.
Мы смотрим, оторвавшись, и улыбаемся. Звенит звонок.
— Так ты запомнил, Санечка, — она ласково улыбается, — в любое время.
Я киваю. Мы идем в аудиторию и садимся рядом. Она достает из сумки пачку в пять резинок, апельсиновых, и сует мне в карман.
— Свет, ты испортишь меня, — шучу я.
— Я бы мечтала… — Глаза ее наивно расширяются, и мы смеемся.
Маринка напудренная косится, но молчит — боится, что потеряет.
Занятия по зарубежной литературе. На них не поговоришь, все умолкают, ведет доцент Храпицкая. Она умная и очень строгая. Я таких умных баб не встречал еще. Но страшная, хотя всем умным бабам суждено быть страшными, иначе они бы не были умными. Эта — большая умница, ибсенистка (у нее кандидатская по Ибсену была, я не ругаюсь…), знала несколько северных языков, прочитала, наверно, все, что в литературах всех времен написано; я такой начитанности среди баб-преподавателей давно не встречал, не было такой вещи, которой она не читала, или книги, а такой фудиции я не встречал вообще никогда, в обоих полах.
О строгости ее ходили легенды, и уж каждое занятие надо было присутствовать обязательно, иначе ни о каком экзамене и речи идти не могло, и не шло. С ней не проходили никакие номера, группа вся собиралась на ее занятия, курс весь — на ее лекции. Прочитывать на дом она давала колоссальное количество, она вообще, по-моему, считала, что, кроме зарубежной литературы, ничего другого в нашей жизни не существовало и в институте больше нам ничего не преподавали (в какой-то мере она была права…)
Я благодарил Бога, что еще летом запоем читал из зарубежной литературы XIX века, а сейчас просто подгонял, подчищая пробелы в том или другом писателе, и то времени абсолютно не хватало. Бедные девки нашей группы завидовали, а я еще пуще боялся, чем больше читал, что еще меньше знаю и с ней никогда не справлюсь. Хотя ко мне она относилась неплохо; я у нее также учился в спецсеминаре по литературе, он самый интересный был, и я его выбрал (а многие боялись к ней идти). Она вообще считала меня за умного мальчика, развитого.
Как мой папа говорил в таких случаях: могу вообразить, что из себя представляют остальные!..
Но даже я, читая все, ее знаний и строгости не то что побаивался, но остерегался, она требовала очень больших точных знаний, серьезных, глубоких анализов любого произведения, с сравнительными параллелями эпохи, политического положения страны писателя, тогдашних течений и всякого другого. Короче, вода и болтовня здесь не проходили. Я читал, как панический, к ее семинарским занятиям и ни на одно не приходил неподготовленным.
Пожалуй, она была одна из редко-немногих в моем представлении, пожалуй, — единственная, каким должен быть преподаватель.
И вот она стоит, тощая, длинная, страшная, худосокая, у доски, на доску похожая, в своем постоянном сине-васильковом костюме — жакет, юбка, — традиционное одеяние, только кофточки чаще меняла, они все светлые были, и когда с воротником, когда с тощеньким жабо у горла, это у нее, по-моему, специальное одеяние для института было, как она в жизни одевалась, вне института — не знаю, никогда не видел.
И спрашивает:
— Какое же идейное значение «Карточного домика», в чем суть этого произведения сегодня?
— Что жизнь эта игра, — шучу я. Поначалу у нас с ней было столкновение из-за этого, и очень сильное.
— Саша, — говорит она укоризненно.
Я замолкаю, девки все сидят трясутся, половина из них не читала, а половина не поняла. И подчитать по учебникам негде, казенных фраз и штампов об этом произведении еще не составили, у нас мало литературы по Ибсену.
Все смотрят моляще на меня. Я сам точно не знаю определенного значения, но она и не требует догм, правил и однозначности. Ее интересует наше мнение, восприятие, как мы понимаем смысл его творений, в сегодняшнем сегодня. К тому же у него много символики, а ее не охарактеризуешь однозначно, кто знает, что он хотел сказать тогда, в XIX веке, нам он оставил только произведения и героев, не пояснения.
(Литературоведы и изучающие делают ошибку, когда исходят не из написанного, а из своих домыслов и досугов. О писателе.)
— Так что, никто не желает отвечать? — Губы ее обиженно подбираются, ведь это ее жизнь, диссертация, она его феноменально знает, как и остальное.
Светка молитвенно смотрит на меня, они никогда ничего не читают с Маринкой, не успевают, некогда, и только улыбаются на занятиях застенчиво. Ирка, сидящая с другой стороны, быстро шепчет: клянусь, больше ни одной истерики, никогда…
Она тоже не успела прочитать, они с Юстиновым в подмосковный дом отдыха Совета Министров ездили на неделю отдыхать. Ирка говорит — обалденно было.
Я встаю, по группе проносится вздох облегчения.
— Вы не думайте, что он будет говорить один, как всегда, до конца занятия. Остальных я буду спрашивать тоже. Я бы ему и сейчас не дала слова, он уже достаточно наотвечался, да хочу, чтобы хоть те, кто не знает или умудрились не прочитать, а я догадываюсь, что есть и такие, еще раз послушали, о чем там речь, в чем смысл этого произведения и вообще что хотел сказать Ибсен. Нам, интересующимся потомкам.
В классе слышно, как скребется мушка на окне, мучительная тишина.
— Начинай, Саша.
Я начинаю и говорю ползанятия, пока она меня не останавливает. Потом поднимаются и отвечают наши головы, отличницы, Таня Колпачкова (умная от ума девочка, не зубрила), Оля Лопаркина, Ира Павельзон (зубрилка и средняя от ума девочка), даже Сашенька Когман, которая занимается неплохо.
И за этими спинами вся группа скрывается.
— Хорошо, — говорит она, — в общем, занятием я довольна, — мне очень понравился разбор и анализ Саши, а также серьезные и существенные добавления, которые сделала Таня. Группа же вся в целом была пассивна и вяла, думая, что я этого не замечаю. Но я умышленно шла на это, чтобы говорили сильные студенты по литературе, это поможет остальным понять и разобраться. Но на следующем занятии так не будет. Все будут выступать, и отмалчиваться за спинами других я никому не дам.
Звенит звонок. Она нас всегда задерживала позже звонка на перемену, не укладывалась, столько было материала. Но мне нравились ее занятия, как чистый, честный, очень трудный поединок…
— К следующему занятию мы продолжаем изучение Ибсена. «Карточный домик» — это одно из его главных произведений, я бы сказала, программных, поэтому мы посвятили ему целое занятие. В следующий раз мы будем беседовать с вами о «Дикой утке» Ибсена, а также — «Пер Гюнт», очень важное произведение. Но об этом я буду говорить завтра на моей лекции, вторая пара, на которой, надеюсь, вас всех увижу я. До свиданья.
Как будто воздух из тугого шара, выпускаемся мы из класса. Напряженная женщина.
Сегодня пятница, но у нас еще четвертая пара, теперь это часто будет, много предметов, и мы не укладываемся, вернее, они — со своей программой.
Чтобы они были счастливы!
Четвертая пара у всех у нас спецсеминары, кто у кого, ведут и читают разные преподаватели. Мы еще в январе записались. На семинаре у Храпицкой подобралась веселая компания, от Ирки с Юстиновым и Яши Гогия до Васильвайкина и меня — все «умницы» курса. (Они думали, что так легче ей экзамен сдавать будет.) У нее — самый интересный семинар в этом году. «Драматургия в зарубежной литературе XX в.». Я не особо это знал и считал, что попутно восполню свои незнания или познания.
Первые занятия она читала нам о предтечах и гигантах драматургической литературы XIX века, начиная от Ибсена (у нее от него все, как от печки, начиналось) и кончая Метерлинком, из которых, она считала, вышли все последующие драматурги XX века, или, по крайней мере, те оказали на них колоссальное влияние, то ли воздействие, которое отразилось в драматургии XX века и их творчестве. Она читала нам о Гауптмане, Метерлинке, Гамсуне, Ибсене, Гюисмансе, Стринберге, и я поражался, какое количество северников занималось драматургией и почему. (Неужели драма занимала в их жизни такое место?)
Потом она перешла к XX веку. Сегодня мы должны были, прослушав большую часть семинара, выбрать из предлагаемых тем и авторов того, по кому будем писать нашу заключительную работу. Она начала читать, перечисляя, и замелькали: Метерлинк, Брехт, Сартр, Ануй, Уильяме, О'Нилл, Беккет, Пиранделло, Камю, Олби, Дюррейнматт и многие другие. Господи, неужели она всех их знала. Я не очень любил вообще драматургию, но поклялся себе перечитать все, хоть раз названное ею или упомянутое, и хоть что-то выковырять, что не читала она.
Ведь должно же быть что-то. А также выковырять что-нибудь в том, что она читала. Ведь должно же быть что-то — тоже. А?
Юстинов взял Ж.-П. Сартра. Он был очень уверен в себе и горд, так как его папа был тоже драматург, и считал, что поэтому его знания абсолютны. Он даже пытался с ней себя вести, будто все это для него пройденный этап, что говорит она, и забытое давно. Но она на этот апломб абсолютно не обращала внимания. Тем более я-то знал, как Ирка рассказывала, что он по ночам книгу за книгой пожирал, чтобы на занятия всезнайкой всезнающим прийти. Эдаким утомленным от литературы и чтения.
Ирка взяла Брехта, она его еще со школы любила и мечтала в театральный поступать.
Великая актриса погибла.
Васильвайкин решился на очень трудную тему: «Ибсен и его влияние на драматургию XX века».
Я же взял «Театр абсурда» Э. Ионеско, так как давно хотел это изучить, вникнуть, разобраться, и мне обалденно нравилось само слово: как звучит «театр абсурда».
— Саша, это очень нелегкая тема, много зыбкого, символов, сюрреалистичного, литературы почти никакой — совсем нелегко, разберешься? Хотя я и уважаю твои знания, не обижайся на вопрос.
— Я постараюсь, — отвечаю я. Господи, хоть бы мне в чем-то было в жизни легко. Это со стороны все кажется, что я порхаю, но ведь это совсем не так. Что я резвунчик, шутник, веселый мальчик, которому маково живется. Кто бы знал, как это не так…
Кончаются занятия где-то уже часа в три. Мы выходим из класса. Звенит звонок, но это уже исторический факультет занимается.
Юстинов подходит ко мне.
— Саш, я тебе десятку должен. Ты Ирке на что-то занимал. Получи.
— Ладно, Андрюш, не выдумывай. Ирка мне родственница, как родная.
— Давай не выпендривайся, — и он засовывает мне красность бумажки в карман пиджака. Это же, кстати, и единственные деньги, которые у меня обнаруживаются, получается, до конца месяца.
Ирка машет мне любовно и прощально.
Я выхожу на улицу, и сил идти никаких нет.
А, какая разница, когда я потрачу, сегодня или завтра. И я беру такси. Таксист плачется, сколько у него детей (много), и никаких «делов» не хватает.
Вместо полутора рублей (это с чаем) я даю ему два (среди бела дня): я всегда ловлюсь на эти вещи.
Я выхожу на Герцена раньше, чем надо, и иду немного пешком, чтобы ему больше на «чай» оставить.
Прохожу чуть больше квартала и напротив своего дома захожу в маленький магазинчик купить хоть что-то, питаться ведь еще все равно надо, никто этого не отменял, и так до конца жизни, человечества. Господи!
Я покупаю две булки городских, слава богу, здесь всегда свежие, 200 граммов докторской колбасы, в этом магазине она всегда есть, пакет молока, так как — два до завтра испортятся. И укладываюсь в рубль, да еще мне сдачи дают. С ума сойти можно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49