https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/latun/
- Какой Гриша?
- Григорий Зиновьев.
- Так он принимал участие в похищении?
- Знал, но не участвовал.
- А Каменев?
- И знал и участвовал. Без его технической помощи мы не могли обойтись.
- А Троцкий?
- Нет, нет и нет! Я ему никогда не доверял. Он был талантливый человек, но не наш.
- Что же вы делали в Германии?
- Я был занят по горло. С одной стороны, готовил шифрованные инструкции моему сормовскому двойнику. А с другой стороны, после подавления революции готовил рабочий класс Германии к приходу к власти мирным путем. Не удивляйтесь. Мое положение было архисложным. То, что я Ленин, знало только два человека. Для немецких товарищей я был русским революционером из ленинской школы в Лонжюмо. Это была трагедия, достойная Шекспира!
Живой Ленин учит немецких товарищей, что в новых условиях Веймарской республики можно прийти к власти мирным путем, войдя в союз с социал-демократами. А они мне говорят: "Найн, Ленин нас учил ненавидеть социал-демократов!" Я им говорю: "Ленин меняется в согласии с диалектикой!" А они мне: "Найн, найн, Ленин никогда не меняется!" Вот так Гитлер и пришел к власти, пока мы спорили.
После прихода Гитлера к власти немецкий ученый-коммунист заморозил меня по формуле Эйнштейна впредь до нового революционного подъема. Меня держали в Гамбурге на конспи-ративной квартире...
Тут он вдруг запнулся и, взглянув на меня светлым, бытовым взглядом, сказал:
- Вы же депутат? Не могли бы вы, под видом помощи моей старой матери, она живет в коммуналке, отхлопотать мне жилплощадь? Мне нужна конспиративная квартира.
- Нет, - сказал я твердо, - этим должны заниматься местные Советы.
Я здорово обжегся на этой помощи. Одна женщина пришла ко мне домой с жалобой на свои квартирные дела. Она была с замученным ночевками где попало ребенком. Оказывается, она уже много раз приезжала из провинции и подолгу жила в Москве, таскаясь со своим ребенком и со своей жалобой по разным учреждениям. Горсовет отобрал у нее одну из комнат ее квартиры, считая, что она получена не вполне законным путем. Я сделал для нее всё, что мог. Связался с горсоветом ее города, написал письмо в Верховный Совет, оттуда направили в ее город комиссию. Но ничего не помогло. Вероятно, ее хлопоты не имели достаточных юридических оснований, а может быть, обычное наше крючкотворство.
Но тут она потребовала у меня, чтобы я устроил ей личную встречу с председателем Верховного Совета. Я, естественно, этого не мог сделать и отказал ей. И вдруг она стала звонить мне чуть ли не каждый день и говорить чудовищные непристойности.
Мне эти звонки страшно надоели, и я рассказал о них одному знакомому, работающему в административной сфере. Он дал мне телефон милицейской службы, как будто занимающейся именно такими делами. Я позвонил и, не называя имени женщины, рассказал об этих гнусных звонках. Человек, который говорил со мной, так хищно заинтересовался этим делом, что я дал задний ход. Мне стало жалко эту, по-видимому, все-таки больную женщину. Я сказал, что пока не стоит этим заниматься, но, если она снова будет звонить, я с ним свяжусь.
И вдруг эти подлые звонки, которые длились больше месяца, как рукой сняло. Я не называл ее имени, а московского адреса у нее вообще не было. Как это понять? Случайное совпадение? Или кто-то, знающий о моем телефонном разговоре с милицейской службой, сказал ей: "Хватит"?
- Гитлер искал меня по всей Германии и не нашел, - продолжал мой собеседник, - а в конце войны Сталин искал меня под видом трупа Гитлера, но не нашел и загородился от меня Берлинской стеной...
Снова подошел к нам молодой человек в красной рубашке. На этот раз, извиняясь, он охватил взглядом нас обоих, и я почувствовал, что сфера насмешки расширилась.
- Извините, что прерываю вашу научную беседу, - сказал он, - но мы, студенты, интересуемся, что делал Ленин девятого марта 1909 года?
- Не менее актуально, - радостно воскликнул мой собеседник и махнул рукой в том смысле, что, в какой день жизни Ленина ни ткни, всё наполнено смыслом грядущего, - в этот день Ленин написал письмо своей старшей сестре Анне Ильиничне. Накануне он приехал в Париж из Ниццы, где ему удалось хорошо отдохнуть, что редко с ним случалось. По существу, сестра была редактором его книги "Материализм и эмпириокритицизм", которая выходила в издательстве "Крумбюгеля". Ленин уже тогда боролся с поповщиной и просил сестру не смягчать его формулировок против Богданова и Луначарского.
А сейчас поповщина захлестнула нашу прессу. Недавно на экране телика стоит в церкви бывший большевик и держит свечу как балбес. И в немалых чинах большевик. Спрашивается, если ты большевик, то что тебе надо в церкви? А если ты верующий, то какой же ты большевик? Как говорится в народе: в огороде бузина, а в Киеве дядька. Хотя, с другой стороны, потому-то наш идеологический огород порос бузиной, что дядя уехал в Киев или куда подальше. Но ничего! Скоро приедет! Полоть будем бузину, беспощадно полоть! Так и передайте товарищам!
- Спасибо, обязательно передам.
Он повернулся и пошел к своим друзьям, стараясь солидно вышагивать. Друзья уже тряслись от тихого хохота.
Меня вдруг осенило спросить своего собеседника, как он объяснит свое пребывание в нашем южном городе.
- Скажите, - обратился я к нему, - после заморозки вы появляетесь в этом городе, и никто не удивляется: как вы сюда попали? Кто вы? Откуда?
- Вы имеете в виду прописку? - спросил он и рассмеялся. - Прописка для подпольщика не препятствие. В этом городе такса - пять тысяч.
- При чем тут прописка, - сказал я, стараясь быть как можно вразумительнее, - вы же новый человек, а вас принимают за старожила?
- Очень просто, - удивляясь моему удивлению, развел он руками, Степан Тимофеевич был и есть, а я здесь вместо него. Он в заморозке.
- Но ведь, если другие люди вас принимают за Степана Тимофеевича, мать его не могла ошибиться? - спросил я, чувствуя, что втягиваюсь в безумие и уже иду по второму кругу.
Он откинулся и опять расхохотался ленинским детским смехом. Отсмеявшись, стал утирать слезы кулаком, а потом сказал:
- Да никакой матери! Под видом его матери со мной живет моя старая секретарша. Ей сейчас девяносто шесть лет, а тогда было чуть за двадцать. У нее была своя маленькая драма. Чертовка Коллонтай отбила у нее возлюбленного. Она плакала на моей груди. Но что я мог сделать? Я вызвал Коллонтай и поговорил с ней. Но она, бой-баба, в ответ мне: "Революция в личную жизнь не вмешивается. Если вы поставите этот вопрос на Политбюро, я выдвину встречный! Почему вы после победы революции расстались с Инессой Арманд? Это не по-рыцарски".
Разве ей объяснишь, что председатель Совнаркома - это не эмигрант-революционер. На него смотрит весь мир - еще слишком буржуазный, чтобы понять новую революционную мораль. Именно чтобы победить этот мир, приходится с ним считаться до поры. "Ладно, идите", - сказал я ей. А что я мог сделать? Пришлось пойти на похабный мир с Коллонтай.
Иногда я своей старушке напоминаю о тех славных денечках, а она, бедняга, тихо плачет и причитает: "Степушка, что с тобой сделали большевики? Зачем я отдала тебя в институт? Зачем не спала ночей, обстирывала соседей? Будь проклят твой учитель истории! Он говорил: "У Степы волшебная память. Он будет большим ученым". Что ж ты обеспамятел, сынок? Что с тобой сделали большевики?"
"Да не большевики, - говорю, - мамочка, а термидор. Потерпи до победы. Уже скоро. И Сталин получит свое, и Коллонтай. Я специально напишу статью об ошибках Коллонтай".
А она упрется головой в ладонь и плачет:
"Сыночек, что с тобой сделали большевики!"
И я в конце концов выхожу из себя:
"Мамочка, не надо путать большевиков с термидором. Это грубая ошибка. Мамочка, никакая ты мне не мамочка. Моя мамочка давным-давно лежит в Ленинграде на Волковом кладбище!"
"Лучше бы я лежала на Волковом кладбище, - плачет она, - лучше б она здесь сидела и видела это".
- Хорошо, - сказал я, пытаясь прервать его, - а где же настоящая мать Степана Тимофеевича?
- В заморозке, - сказал он бодро и добавил: - Как только мы победим, мы разморозим Степана Тимофеевича и наградим его орденом Ленина. Он заслужил.
- А мать? - спросил я.
- А мать выводить из заморозки нерентабельно, - сказал он, хозяйственно разводя руками, - ей почти восемьдесят пять лет.
Боясь, что последуют какие-нибудь малоприятные детали заморозки, я решил вернуть разговор в главное русло.
- Так, значит, после покушения Каплан до смерти в Горках не вы правили страной?
- Нет, конечно, но по моим инструкциям. Кое-где внес отсебятину, но в общем правильно двигался к нэпу...
- Вы уж помолчали бы о нэпе, - не выдержал я, - разве это реформа великого государст-венного деятеля? Это всё равно что в овчарню, где в одном углу сгрудились овцы, а в другом волки, входит пастух и говорит: "Волки, овец не надо грызть. Их гораздо выгоднее стричь, продавать шерсть и покупать мясо. Нэп всерьез и надолго". Но как только он вышел, волки перегрызли овец. Зачем им шерсть? Вот оно, живое, дымящееся мясо. Великий государственный деятель потому и велик, что он создает законы и способы управления, которые нелегко разрушить.
Пока я говорил, он слушал меня, поощрительно кивая, иногда как бы пытаясь движением головы помочь мне глубже черпануть истину. Самое удивительное, что эти поощрительные движения головы и в самом деле помогали сформулировать то, что я хотел сказать, хотя направлены были как будто против него.
- Насчет овец и волков в овчарне вы попали в цель, - сказал он, разрешите записать. Я это сравнение провозглашу в первом же своем докладе после переворота. Тем более что я сам так думаю.
Он выщелкнул из-за ворота тельняшки авторучку, вынул из кармана блокнот и, склонив голову, стал быстро-быстро записывать. Я почувствовал, что устал от него, и разлил коньяк. Он четким шлепком захлопнул блокнот, положил его в карман и заткнул авторучку за край тельняшки. Мы выпили не чокаясь.
- Волки, - вдруг сказал он грустно и поставил рюмку на столик, - а как без волков возьмешь власть? Мои инструкции хронически запаздывали, то шифровальщик напутает в Германии, то расшифровщика арестуют в Москве... Только, ради Бога, не говорите мне о коллективизации, голоде, тридцать седьмом... Мне эти разговоры надоели. Я могу представить документы за подписью Эрнста Тельмана, что я в это время был в глубокой заморозке и ничего не знал... А вы знаете, где сейчас Сталин?
- Как где? - сказал я. - В могиле у Кремлевской стены, куда его перенесли из Мавзолея, где он лежал рядом с Лениным...
Тут я запнулся и посморел на него, понимая некоторую нелепость или даже бестактность этой фразы в данном случае. Он мгновенно угадал, почему я запнулся, и залился знаменитым ленинским детским смехом.
- Ничего-то, батенька, вы не знаете! - проговорил он, сияя и сверкая буравчиками глаз. - И никогда он не лежал в Мавзолее с Лениным или без Ленина, тем более что и сам Ленин там никогда не лежал. Не мог же я лежать одновременно в Мавзолее и в Гамбурге в заморозке? Абсурд! Там лежал и лежит тот самый сормовский товарищ. И положил его туда Сталин. А сам Сталин сейчас в Пентагоне...
- Как в Пентагоне? - не понял я.
- Пока в глубокой заморозке, - сказал он, - но в нужный для Америки час они его разморозят, возможно, даже проведут косметическую операцию и впустят в страну, если наш переворот будет удачным. А он обречен быть удачным. Драчка будет невероятная. Я дам ему последний бой и за всё отомщу.
С этими словами он опустил глаза и достал из кармана старинные серебряные часы на цепочке. Щелкнул крышкой, метнувшей солнечный зайчик, и посмотрел время. Снова щелкнул крышкой и спрятал часы.
- Как раз мне сейчас надо звонить по этому поводу, - сказал он, - а потом я приду и расскажу, как Сталин от Берия удрал к Франко и как его там заморозили. Ждите и помните, что вы наш. Вы еще пригодитесь для пролетарского дела.
- Ничего не понимаю, - сказал я и вздрогнул, чувствуя холодок неведомой заморозки.
- Поспешишь сказать - опоздаешь сделать, - загадочно произнес он в ответ и, резко встав, быстро пошел к выходу, рябя на солнце своей тельняшкой.
* * *
Жирная, мускулистая спина, обтянутая тельняшкой, решительно удалялась. Глядя на нее, я подумал: миром правит энергия безумцев.
Но если мир всё еще жив, значит, есть и другая энергия, другой уровень понимания челове-ка. В учении Христа, может быть, всего удивительней то, что уровень понимания человека высок, но не завышен.
Чтобы там ни говорили богословы, я думаю, что Христос создал свое учение именно как человек, а не как Бог. В его учении нет ничего такого, что не было бы подтверждено человечес-ким опытом. Если что и было в его учении божественного, так это точность в понимании реальных возможностей человека.
Было бы странно и непоследовательно, если бы он, будучи Божьим Сыном, принял смерть именно как человек, а учение, которое он оставил людям, было бы результатом божественного откровения. Как раз потому, что он учение свое создавал на основании пусть и гениального, но человеческого опыта, он и смерть принял как человек неохотно, томясь духом, тоскуя.
Уподобляясь древним грекам, представим случившееся так. Бог сказал своему сыну:
- Что-то я перестал понимать людей. Один глупый рыбак может так запутать леску, что десять умных рыбаков ее не распутают. Сойди к людям и пройди как человек весь человеческий путь. Дай им урок и возвращайся обратно. Но если и это им не поможет, я эту лавочку прикрою вообще.
Кажется, подвиг Христа был бы гораздо убедительней, если бы он, родившись человеком, забыл, что он Бог, и люди узнали бы об этом только после его воскресения. Но это только кажется.
Если бы Христос не знал, что он Богочеловек, не было бы не только подвига его человечес-кой смерти, но и не было бы подвига снисхождения Сильного к Слабым, дабы помочь им восстановить силу духа. Это урок терпения и любви, тем более что мы понимаем: при повышен-ной тупости учеников он мог в любой миг прервать этот урок и удалиться от людей. Но он не прервал урок, его прервали.
Человек ужасно не любит снисходить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47