https://wodolei.ru/catalog/leyki_shlangi_dushi/shlang/
Эти бескостные, бесцветные руки были выразительнее лица. На левой поблескивали два перстня; Георг сначала решил, что один из них – обручальный, но благодаря случайному движению увидел, что он только перевернут и в него вделан плоский желтоватый камень. Георга мучило, зачем он так пристально рассматривает все эти детали, но он просто не мог оторвать взгляда от кольца.
– Верхом дальше, – сказал иностранец, – но красивее.
– Что?
– Там, наверху, лес, внизу – ближе, зато пыль.
– Верхом, верхом, – сказал Георг.
Они свернули и начали почти незаметно подниматься между пашнями. Скоро Георг с волнением увидел, что вершины гор приближаются. Запахло лесом.
– День будет ясный, – сказал иностранец. – Как по-немецки эти деревья? Нет, вот там в лесу. Вся листва красная.
Георг сказал:
– Буки.
– Буки – это хорошо. Буки. Вы знаете монастырь Эбербах, Рюдесгейм, Бинген, Лорелей? Очень красиво…
– Нам тут больше нравится, – ответил Георг.
– А, да! Понимаю. Хотите выпить? – Он снова остановил машину, порылся в вещах, извлек бутылку, откупорил. Георг хлебнул и весь сморщился. Иностранец рассмеялся. У него были такие крупные, белые зубы, что если бы они так не выступали из десен, их можно было бы принять за искусственные.
В течение десяти минут путешественники брали довольно крутой подъем. Георг закрыл глаза, таким опьяняющим был запах леса. Наверху машина свернула с опушки на просеку, иностранец обернулся, начались ахи и охи, он призывал Георга полюбоваться видом. Георг повернул голову, но глаз не открыл. Смотреть туда, на все эти воды, поля и леса, у него сейчас не хватало сил. Они проехали часть просеки и опять повернули. Утренний свет падал в буковый лес золотыми хлопьями. Время от времени хлопья света шелестели, был листопад. Георг старался овладеть собой. Слезы навертывались ему на глаза. Он очень ослабел. Они ехали краем леса. Иностранец сказал:
– Ваша страна очень интересная.
– Да, страна, – сказал Георг.
– Что? Много леса. Дороги хорошие. Народ тоже. Очень чисто, очень порядок.
Георг молчал. Время от времени иностранец поглядывал на него, по обычаю иностранцев отождествляя отдельного человека с его народом. А Георг уже не смотрел на иностранца, только на его руки; эти сильные, но бесцветные руки будили в нем смутную враждебность.
Лес остался позади, они ехали между сжатыми полями, затем между виноградниками. Глубокая тишина и кажущееся безлюдье создавали впечатление, будто кругом дичь и глушь, несмотря на то что каждый клочок земли был обработан. Иностранец искоса посмотрел на Георга; он перехватил пристальный взгляд Георга, устремленный на его руки. Георг вздрогнул. Тогда этот чертов иностранец остановил машину, по только затем, чтобы перевернуть кольцо камнем кверху. Он показал его Георгу.
– Вам очень нравится?
– Да, – нерешительно согласился Георг.
– Возьмите себе, если нравится, – сказал иностранец спокойно, с улыбкой, которая казалась неживой.
Георг очень твердо заявил:
– Нет! – И когда тот не сразу отвел руку, резко повторил, точно кто-нибудь принуждал его: – Нет! Нет! – Заложить бы можно, пронеслось у него в голове, ни один черт не знает этого кольца. Но было поздно.
Его сердце стучало все громче. Вот уже несколько минут, как они свернули с опушки над долиной и ехали среди лесной тишины, и в его голове шевелилась мысль, зачаток мысли, которой он сам еще не мог уловить. Но его сердце стучало и стучало, словно оно было прозорливей ума.
– Какое солнце, – сказал незнакомец.
Они ехали со скоростью всего лишь пятидесяти миль. Если сделать это, подумал Георг, то чем? Кто бы ни был этот тип, он же не картонный. И руки у него тоже не картонные. Он будет защищаться. Медленно-медленно Георг опустил плечи. Его пальцы уже касались ручки, лежавшей рядом с его правой ногой. Вот этим по голове и вон его из машины! Тут он долго пролежит. Такая уж, значит, его судьба, что меня встретил. Такое теперь время. Жизнь за жизнь. Пока его найдут, я давным-давно перемахну через границу в этой шикарной коляске. Он выпрямился, оттолкнул ручку правой ногой.
– Как называется здесь вино? – спросил незнакомец.
– Гохгеймер, – хрипло ответил Георг.
Не волнуйся же так отчаянно, уговаривал Георг свое сердце, как Эрнст-пастух свою собачку. Ведь я ничего этого не сделаю. Перестань, успокойся; хорошо, если уж ты непременно хочешь, я сейчас же сойду.
Там, где дорога выходила из виноградников на шоссе, стоял столб: до Гехста – два километра.
Хотя Генрих Кюблер все еще не годился для допроса, однако, после того как его перевязали и кое-как посадили, его можно было хоть опознать. Все свидетели, которых ради этого задержали, проходили мимо него и таращили глаза. Он, в свою очередь, тоже таращился на них, хотя не признал бы их, даже будучи в полном сознании: крестьянин Биндер, врач Левенштейн, лодочник, Щуренок, Грибок – все эти люди, которые при нормальном развитии событий никогда бы не встали на его жизненном пути.
Грибок лукаво сказал:
– Может, он, а может, и не он.
То же сказал и Щуренок, хотя отлично знал, что это не Георг. Но незаинтересованным свидетелям всегда жалко, если в событиях нет достаточного драматизма. Биндер заявил почти мрачно:
– Не он, только похож на него.
Показание Левенштейна оказалось решающим:
– У него же рука здоровая.
Действительно, рука – это была единственная часть тела, которая осталась у Кюблера неповрежденной.
Затем все свидетели, кроме Левенштейна, были отправлены за государственный счет туда, откуда их взяли. Грибок сошел тут же, после уксусного завода. Биндер, через затуманенный болью мир, поехал домой в Вайзенау, все на тот же клеенчатый диван, где ему с той же неизбежностью, что и перед отъездом, предстояло умереть. Щуренок и лодочник слезли у перевоза под Майнцем, где накануне состоялся обмен.
Вскоре после этого было отдано распоряжение отпустить Элли на свободу, оставив ее и ее квартиру под надзором. Может быть, настоящий Гейслер все-таки сделает попытку установить с ней связь. Кюблера, в том состоянии, в каком он сейчас находился, нельзя было отпустить.
В камере на Элли нашло оцепенение. Вечером, когда наконец можно было вытянуться на деревянных нарах, оцепенение прошло и она попыталась осознать то, что с ней случилось. Генрих, она знала это, – порядочный малый, сын почтенных родителей, он никогда ее не обманывал. Уж не натворил ли он чего-нибудь, вроде Георга? Верно, ему случалось ворчать насчет налогов и обедов из одного блюда, насчет всех этих «добровольных» сборов и поборов, но он ворчал ничуть не больше, чем ворчат и ругаются все. Может быть, он слушал у кого-нибудь запрещенную передачу из-за границы, может, взял у кого-нибудь почитать запрещенную книгу?… Только нет, Генрих не увлекался ни радио, ни книгами. Он всегда говорил, что человек должен быть особенно осторожен, когда он занимает какое-то положение в обществе, – он, конечно, намекал на меховую мастерскую отца, в которой и он имел долю.
Уйдя несколько лет назад от Элли, Георг оставил ей не только ребенка, до сих пор, впрочем, благополучно подраставшего, не только кое-какие воспоминания, из которых иные еще были мучительны, а другие уже померкли, но и некоторое смутное представление о том, что составляло для него тогда все на свете.
Вопреки большинству людей, проводящих первую ночь в тюрьме, Элли заснула скоро. Она была измучена, как дитя, на долю которого выпало больше, чем оно в силах вынести. И на другой день ее сердце тоскливо сжалось, только когда она подумала об отце. Она еще никак не могла прийти в себя, все было слишком непонятно, она не то чего-то ждала, не то силилась вспомнить. Нет, она ничуть не боится; и ребенку у ее отца будет хорошо. В этих соображениях таилась – хотя и бессознательная – готовность к чему угодно. Когда ее, уже под вечер, вывели из камеры, она была полна той решимости и надежды, которая является, быть может, только скрытой безнадежностью.
Из прежних показаний ее отца, а теперь и хозяйки постепенно выяснились все обстоятельства дела. Приказ об ее освобождении был уже дан, так как на свободе она, в случае если бы беглец все же искал с ней встречи, окажется гораздо полезнее и, уж конечно, не станет покрывать человека, от которого рада отделаться, чтобы заменить его другим. Элли отвечала на все вопросы о своем прошлом, о знакомствах мужа скупо и нерешительно – не из осторожности, но такая она была от природы, к тому же об этой стороне их совместной жизни у нее сохранилось не бог весть сколько воспоминаний. Вначале у него бывали друзья, они все называли друг друга просто по имени. Скоро эти посещения, которые ее нисколько не интересовали, прекратились; Гейслер проводил вечера вне дома. На вопрос, где она познакомилась с Георгом, молодая женщина ответила:
– На улице.
А о Франце она даже не вспомнила.
Элли объявили, что она может идти домой, но в случае вторичного ареста она рискует никогда больше не увидеть ни своего ребенка, ни родителей, если она будет настолько глупа, что предпримет в отношении беглеца Гейслера какие-нибудь шаги без ведома полиции или не сообщит о том, что ей станет известно.
Элли слушала, полуоткрыв рот; она поднесла руки к ушам. Когда она вслед за этим очутилась на залитой солнцем улице, ей показалось, что она долгие годы не была здесь.
Хозяйка, фрау Мерклер, встретила ее молча. В комнате Элли царил невообразимый беспорядок. По полу были разбросаны мотки шерсти, детское платье, подушки, и тут еще этот крепкий аромат гвоздик, принесенных ей Генрихом! Они стояли совершенно свежие в стакане. Элли села на кровать. Вошла хозяйка. Раздраженно, без всякого предисловия, объявила она Элли, чтобы та первого ноября потрудилась освободить комнату. Элли ничего не ответила. Она только в упор посмотрела на эту женщину, которая была к ней всегда так добра. Впрочем, отказ хозяйки был плодом запугиваний и угроз, горьких самоугрызений, мучительных тревог за судьбу единственного сына, которого фрау Мерклер содержала, и, наконец, выработавшейся привычки лавировать.
Нерешительно стояла фрау Мерклер в комнате Элли, словно ожидая, что ей сами собой придут на ум нужные слова, успокаивающие и добрые, которые она скажет молодой женщине, всегда вызывавшей в ней симпатию, – однако и не слишком уж добрые, иначе они обяжут ее следовать заповедям добра.
– Милая фрау Элли, – сказала она наконец. – Уж вы не сердитесь на меня! Что поделаешь – такова жизнь. Кабы вы знали, каково у меня у самой на душе… – Элли и тут ничего не ответила. Раздался звонок. Обе женщины так перепугались, что бессмысленно уставились друг на друга. Обе они ожидали, что вот-вот раздадутся крики, шум, взломают дверь. Однако вместо этого вторично прозвенел звонок, жиденький и скромный. Фрау Мерклер взяла себя в руки и пошла отпирать. И сейчас же облегченно крикнула из передней: – Это ваш папаша, фрау Элли.
Меттенгеймер ни разу не был у Элли на этой квартире, потому что – хотя его собственная отнюдь не была ни роскошной, ни поместительной – он считал эту все же неподходящим местом для дочери. До него дошли смутные слухи об аресте Элли, и он даже побледнел от радости, увидев ее перед собой целой и невредимой. Он держал ее руки в своих, пожимая их и поглаживая, чего раньше с ним никогда не бывало.
– Что же нам теперь делать? – спросил он. – Что же делать?
– Да ничего, – сказала дочь, – ничего мы не можем сделать.
– Ну, а если он придет?
– Кто?
– Да этот… твой прежний муж?
– Он к нам, наверно, не придет, – сказала Элли печально и спокойно, – он и не вспомнит про нас.
Радость, охватившая ее при виде отца – значит, она все-таки не совсем одна на свете, – исчезла; оказывается, отец растерялся еще больше, чем она.
– Как сказать, – возразил Меттенгеймер, – в беде человеку все может взбрести на ум. – Элли покачала головой. – Ну, а если он все-таки придет, Элли? Если он заявится ко мне, в мою квартиру, ведь ты жила у меня! За моей квартирой следят, за твоей – тоже. Представь, я стою, скажем, у окна нашей столовой и вдруг вижу – он идет… Элли, что тогда? Впустить его – прямо в западню? Или подать ему знак?
Элли посмотрела на отца, он казался ей окончательно не в себе.
– Нет уж, поверь мне, – сказала она печально, – он больше никогда не придет.
Обойщик молчал; на его лице отчетливо и неприкрыто отражались все терзания совести. Элли смотрела на него с удивлением и нежностью.
– Господи боже мой, – обойщик произнес эти три слова, как горячую молитву, – сделай, чтобы он не пришел! Если он придет, мы пропали и так и этак.
– Почему пропали и так и этак?
– Ну, как ты не понимаешь? Представь, он придет, я подам ему знак, предупрежу. Что тогда будет со мной, с нами? Представь себе другое: он придет, я вижу, что он идет, но не подаю никакого знака. Ведь он же мне не сын, а чужой, хуже чужого. Ну, я не подам ему знака. Его схватят. Разве так можно?
Элли сказала:
– Да успокойся ты, дорогой мой папочка, не придет он никогда.
– Ну, а если он к тебе сюда явится, Элли? Если он как-нибудь узнает твой теперешний адрес?
Элли хотела сказать то, что ей стало ясно лишь сейчас, при вопросе: да, она поможет Георгу, будь что будет. Но, не желая огорчать отца, она только повторила:
– Не придет он.
Меттенгеймер сидел, задумавшись. Пусть беда, пусть этот человек пройдет мимо его двери, пусть беглецу с первых же шагов сопутствует успех или же пусть его поймают раньше – до прихода сюда… Нет, этого Меттенгеймер даже злейшему врагу не пожелает. Но почему именно он поставлен перед такими вопросами, на которые у него нет ответа? И все из-за влюбленности глупой девчонки. Он встал и спросил совсем другим тоном:
– Скажи, пожалуйста, этот парень, который был у тебя вчера вечером, это еще что за птица?
В передней он еще раз обернулся:
– Тут вот тебе письмо…
Письмо было незадолго перед тем, как он отправился к дочери, засунуто в щель его кухонной двери. Элли взглянула на конверт: «Для Элли». Когда отец ушел, она вскрыла его. Только билет в кино, завернутый в белый лист бумаги. Верно, от Берты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
– Верхом дальше, – сказал иностранец, – но красивее.
– Что?
– Там, наверху, лес, внизу – ближе, зато пыль.
– Верхом, верхом, – сказал Георг.
Они свернули и начали почти незаметно подниматься между пашнями. Скоро Георг с волнением увидел, что вершины гор приближаются. Запахло лесом.
– День будет ясный, – сказал иностранец. – Как по-немецки эти деревья? Нет, вот там в лесу. Вся листва красная.
Георг сказал:
– Буки.
– Буки – это хорошо. Буки. Вы знаете монастырь Эбербах, Рюдесгейм, Бинген, Лорелей? Очень красиво…
– Нам тут больше нравится, – ответил Георг.
– А, да! Понимаю. Хотите выпить? – Он снова остановил машину, порылся в вещах, извлек бутылку, откупорил. Георг хлебнул и весь сморщился. Иностранец рассмеялся. У него были такие крупные, белые зубы, что если бы они так не выступали из десен, их можно было бы принять за искусственные.
В течение десяти минут путешественники брали довольно крутой подъем. Георг закрыл глаза, таким опьяняющим был запах леса. Наверху машина свернула с опушки на просеку, иностранец обернулся, начались ахи и охи, он призывал Георга полюбоваться видом. Георг повернул голову, но глаз не открыл. Смотреть туда, на все эти воды, поля и леса, у него сейчас не хватало сил. Они проехали часть просеки и опять повернули. Утренний свет падал в буковый лес золотыми хлопьями. Время от времени хлопья света шелестели, был листопад. Георг старался овладеть собой. Слезы навертывались ему на глаза. Он очень ослабел. Они ехали краем леса. Иностранец сказал:
– Ваша страна очень интересная.
– Да, страна, – сказал Георг.
– Что? Много леса. Дороги хорошие. Народ тоже. Очень чисто, очень порядок.
Георг молчал. Время от времени иностранец поглядывал на него, по обычаю иностранцев отождествляя отдельного человека с его народом. А Георг уже не смотрел на иностранца, только на его руки; эти сильные, но бесцветные руки будили в нем смутную враждебность.
Лес остался позади, они ехали между сжатыми полями, затем между виноградниками. Глубокая тишина и кажущееся безлюдье создавали впечатление, будто кругом дичь и глушь, несмотря на то что каждый клочок земли был обработан. Иностранец искоса посмотрел на Георга; он перехватил пристальный взгляд Георга, устремленный на его руки. Георг вздрогнул. Тогда этот чертов иностранец остановил машину, по только затем, чтобы перевернуть кольцо камнем кверху. Он показал его Георгу.
– Вам очень нравится?
– Да, – нерешительно согласился Георг.
– Возьмите себе, если нравится, – сказал иностранец спокойно, с улыбкой, которая казалась неживой.
Георг очень твердо заявил:
– Нет! – И когда тот не сразу отвел руку, резко повторил, точно кто-нибудь принуждал его: – Нет! Нет! – Заложить бы можно, пронеслось у него в голове, ни один черт не знает этого кольца. Но было поздно.
Его сердце стучало все громче. Вот уже несколько минут, как они свернули с опушки над долиной и ехали среди лесной тишины, и в его голове шевелилась мысль, зачаток мысли, которой он сам еще не мог уловить. Но его сердце стучало и стучало, словно оно было прозорливей ума.
– Какое солнце, – сказал незнакомец.
Они ехали со скоростью всего лишь пятидесяти миль. Если сделать это, подумал Георг, то чем? Кто бы ни был этот тип, он же не картонный. И руки у него тоже не картонные. Он будет защищаться. Медленно-медленно Георг опустил плечи. Его пальцы уже касались ручки, лежавшей рядом с его правой ногой. Вот этим по голове и вон его из машины! Тут он долго пролежит. Такая уж, значит, его судьба, что меня встретил. Такое теперь время. Жизнь за жизнь. Пока его найдут, я давным-давно перемахну через границу в этой шикарной коляске. Он выпрямился, оттолкнул ручку правой ногой.
– Как называется здесь вино? – спросил незнакомец.
– Гохгеймер, – хрипло ответил Георг.
Не волнуйся же так отчаянно, уговаривал Георг свое сердце, как Эрнст-пастух свою собачку. Ведь я ничего этого не сделаю. Перестань, успокойся; хорошо, если уж ты непременно хочешь, я сейчас же сойду.
Там, где дорога выходила из виноградников на шоссе, стоял столб: до Гехста – два километра.
Хотя Генрих Кюблер все еще не годился для допроса, однако, после того как его перевязали и кое-как посадили, его можно было хоть опознать. Все свидетели, которых ради этого задержали, проходили мимо него и таращили глаза. Он, в свою очередь, тоже таращился на них, хотя не признал бы их, даже будучи в полном сознании: крестьянин Биндер, врач Левенштейн, лодочник, Щуренок, Грибок – все эти люди, которые при нормальном развитии событий никогда бы не встали на его жизненном пути.
Грибок лукаво сказал:
– Может, он, а может, и не он.
То же сказал и Щуренок, хотя отлично знал, что это не Георг. Но незаинтересованным свидетелям всегда жалко, если в событиях нет достаточного драматизма. Биндер заявил почти мрачно:
– Не он, только похож на него.
Показание Левенштейна оказалось решающим:
– У него же рука здоровая.
Действительно, рука – это была единственная часть тела, которая осталась у Кюблера неповрежденной.
Затем все свидетели, кроме Левенштейна, были отправлены за государственный счет туда, откуда их взяли. Грибок сошел тут же, после уксусного завода. Биндер, через затуманенный болью мир, поехал домой в Вайзенау, все на тот же клеенчатый диван, где ему с той же неизбежностью, что и перед отъездом, предстояло умереть. Щуренок и лодочник слезли у перевоза под Майнцем, где накануне состоялся обмен.
Вскоре после этого было отдано распоряжение отпустить Элли на свободу, оставив ее и ее квартиру под надзором. Может быть, настоящий Гейслер все-таки сделает попытку установить с ней связь. Кюблера, в том состоянии, в каком он сейчас находился, нельзя было отпустить.
В камере на Элли нашло оцепенение. Вечером, когда наконец можно было вытянуться на деревянных нарах, оцепенение прошло и она попыталась осознать то, что с ней случилось. Генрих, она знала это, – порядочный малый, сын почтенных родителей, он никогда ее не обманывал. Уж не натворил ли он чего-нибудь, вроде Георга? Верно, ему случалось ворчать насчет налогов и обедов из одного блюда, насчет всех этих «добровольных» сборов и поборов, но он ворчал ничуть не больше, чем ворчат и ругаются все. Может быть, он слушал у кого-нибудь запрещенную передачу из-за границы, может, взял у кого-нибудь почитать запрещенную книгу?… Только нет, Генрих не увлекался ни радио, ни книгами. Он всегда говорил, что человек должен быть особенно осторожен, когда он занимает какое-то положение в обществе, – он, конечно, намекал на меховую мастерскую отца, в которой и он имел долю.
Уйдя несколько лет назад от Элли, Георг оставил ей не только ребенка, до сих пор, впрочем, благополучно подраставшего, не только кое-какие воспоминания, из которых иные еще были мучительны, а другие уже померкли, но и некоторое смутное представление о том, что составляло для него тогда все на свете.
Вопреки большинству людей, проводящих первую ночь в тюрьме, Элли заснула скоро. Она была измучена, как дитя, на долю которого выпало больше, чем оно в силах вынести. И на другой день ее сердце тоскливо сжалось, только когда она подумала об отце. Она еще никак не могла прийти в себя, все было слишком непонятно, она не то чего-то ждала, не то силилась вспомнить. Нет, она ничуть не боится; и ребенку у ее отца будет хорошо. В этих соображениях таилась – хотя и бессознательная – готовность к чему угодно. Когда ее, уже под вечер, вывели из камеры, она была полна той решимости и надежды, которая является, быть может, только скрытой безнадежностью.
Из прежних показаний ее отца, а теперь и хозяйки постепенно выяснились все обстоятельства дела. Приказ об ее освобождении был уже дан, так как на свободе она, в случае если бы беглец все же искал с ней встречи, окажется гораздо полезнее и, уж конечно, не станет покрывать человека, от которого рада отделаться, чтобы заменить его другим. Элли отвечала на все вопросы о своем прошлом, о знакомствах мужа скупо и нерешительно – не из осторожности, но такая она была от природы, к тому же об этой стороне их совместной жизни у нее сохранилось не бог весть сколько воспоминаний. Вначале у него бывали друзья, они все называли друг друга просто по имени. Скоро эти посещения, которые ее нисколько не интересовали, прекратились; Гейслер проводил вечера вне дома. На вопрос, где она познакомилась с Георгом, молодая женщина ответила:
– На улице.
А о Франце она даже не вспомнила.
Элли объявили, что она может идти домой, но в случае вторичного ареста она рискует никогда больше не увидеть ни своего ребенка, ни родителей, если она будет настолько глупа, что предпримет в отношении беглеца Гейслера какие-нибудь шаги без ведома полиции или не сообщит о том, что ей станет известно.
Элли слушала, полуоткрыв рот; она поднесла руки к ушам. Когда она вслед за этим очутилась на залитой солнцем улице, ей показалось, что она долгие годы не была здесь.
Хозяйка, фрау Мерклер, встретила ее молча. В комнате Элли царил невообразимый беспорядок. По полу были разбросаны мотки шерсти, детское платье, подушки, и тут еще этот крепкий аромат гвоздик, принесенных ей Генрихом! Они стояли совершенно свежие в стакане. Элли села на кровать. Вошла хозяйка. Раздраженно, без всякого предисловия, объявила она Элли, чтобы та первого ноября потрудилась освободить комнату. Элли ничего не ответила. Она только в упор посмотрела на эту женщину, которая была к ней всегда так добра. Впрочем, отказ хозяйки был плодом запугиваний и угроз, горьких самоугрызений, мучительных тревог за судьбу единственного сына, которого фрау Мерклер содержала, и, наконец, выработавшейся привычки лавировать.
Нерешительно стояла фрау Мерклер в комнате Элли, словно ожидая, что ей сами собой придут на ум нужные слова, успокаивающие и добрые, которые она скажет молодой женщине, всегда вызывавшей в ней симпатию, – однако и не слишком уж добрые, иначе они обяжут ее следовать заповедям добра.
– Милая фрау Элли, – сказала она наконец. – Уж вы не сердитесь на меня! Что поделаешь – такова жизнь. Кабы вы знали, каково у меня у самой на душе… – Элли и тут ничего не ответила. Раздался звонок. Обе женщины так перепугались, что бессмысленно уставились друг на друга. Обе они ожидали, что вот-вот раздадутся крики, шум, взломают дверь. Однако вместо этого вторично прозвенел звонок, жиденький и скромный. Фрау Мерклер взяла себя в руки и пошла отпирать. И сейчас же облегченно крикнула из передней: – Это ваш папаша, фрау Элли.
Меттенгеймер ни разу не был у Элли на этой квартире, потому что – хотя его собственная отнюдь не была ни роскошной, ни поместительной – он считал эту все же неподходящим местом для дочери. До него дошли смутные слухи об аресте Элли, и он даже побледнел от радости, увидев ее перед собой целой и невредимой. Он держал ее руки в своих, пожимая их и поглаживая, чего раньше с ним никогда не бывало.
– Что же нам теперь делать? – спросил он. – Что же делать?
– Да ничего, – сказала дочь, – ничего мы не можем сделать.
– Ну, а если он придет?
– Кто?
– Да этот… твой прежний муж?
– Он к нам, наверно, не придет, – сказала Элли печально и спокойно, – он и не вспомнит про нас.
Радость, охватившая ее при виде отца – значит, она все-таки не совсем одна на свете, – исчезла; оказывается, отец растерялся еще больше, чем она.
– Как сказать, – возразил Меттенгеймер, – в беде человеку все может взбрести на ум. – Элли покачала головой. – Ну, а если он все-таки придет, Элли? Если он заявится ко мне, в мою квартиру, ведь ты жила у меня! За моей квартирой следят, за твоей – тоже. Представь, я стою, скажем, у окна нашей столовой и вдруг вижу – он идет… Элли, что тогда? Впустить его – прямо в западню? Или подать ему знак?
Элли посмотрела на отца, он казался ей окончательно не в себе.
– Нет уж, поверь мне, – сказала она печально, – он больше никогда не придет.
Обойщик молчал; на его лице отчетливо и неприкрыто отражались все терзания совести. Элли смотрела на него с удивлением и нежностью.
– Господи боже мой, – обойщик произнес эти три слова, как горячую молитву, – сделай, чтобы он не пришел! Если он придет, мы пропали и так и этак.
– Почему пропали и так и этак?
– Ну, как ты не понимаешь? Представь, он придет, я подам ему знак, предупрежу. Что тогда будет со мной, с нами? Представь себе другое: он придет, я вижу, что он идет, но не подаю никакого знака. Ведь он же мне не сын, а чужой, хуже чужого. Ну, я не подам ему знака. Его схватят. Разве так можно?
Элли сказала:
– Да успокойся ты, дорогой мой папочка, не придет он никогда.
– Ну, а если он к тебе сюда явится, Элли? Если он как-нибудь узнает твой теперешний адрес?
Элли хотела сказать то, что ей стало ясно лишь сейчас, при вопросе: да, она поможет Георгу, будь что будет. Но, не желая огорчать отца, она только повторила:
– Не придет он.
Меттенгеймер сидел, задумавшись. Пусть беда, пусть этот человек пройдет мимо его двери, пусть беглецу с первых же шагов сопутствует успех или же пусть его поймают раньше – до прихода сюда… Нет, этого Меттенгеймер даже злейшему врагу не пожелает. Но почему именно он поставлен перед такими вопросами, на которые у него нет ответа? И все из-за влюбленности глупой девчонки. Он встал и спросил совсем другим тоном:
– Скажи, пожалуйста, этот парень, который был у тебя вчера вечером, это еще что за птица?
В передней он еще раз обернулся:
– Тут вот тебе письмо…
Письмо было незадолго перед тем, как он отправился к дочери, засунуто в щель его кухонной двери. Элли взглянула на конверт: «Для Элли». Когда отец ушел, она вскрыла его. Только билет в кино, завернутый в белый лист бумаги. Верно, от Берты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52