Качество, цена супер
Но он только легонько дал мне под зад и сказал: „Живо, живо, чтоб тебя…“ Затем мои лампы включили, они действовали отлично, и сразу же выключили. Стало светлее, у платанов-то ведь были спилены верхушки, да и, кроме того, наступил день».
Тем временем Генрих Кюблер, все еще не приходивший в сознание, был передан заботам лагерного врача. Следователи Фишер и Оверкамп были уверены, что Циллиг сказал правду, этот человек – не Георг Гейслер, однако нашлись и такие, которые после осмотра Генриха, изувеченного до неузнаваемости, с сомнением пожимали плечами. Оверкамп не переставал тихонько посвистывать – скорее шипенье, чем свист, – он прибегал к нему тогда, когда ругательств уже не хватало. Зажав телефонную трубку между плечом и ухом, Фишер ждал, пока Оверкамп отшипит. Оверкамп не испытывал потребности в ярком свете. В их кабинете все еще царила ночь, ставни были закрыты, горела обыкновенная настольная лампа. Переносная лампа, ослепительно яркая, применялась только при некоторых допросах. Фишер едва сдерживался, чтобы не запустить этой лампой в лицо начальнику, лишь бы тот наконец перестал шипеть. Но тут позвонили из Вормса, и шипение прекратилось само собой.
– Поймали Валлау! – вскрикнул Фишер. Оверкамп потянулся к телефонной трубке, схватил ее, стал что-то быстро записывать. – Да, всех четверых, – сказал он. Затем добавил: – Квартиру опечатать. – Затем: – Доставить сюда. – Он прочел Фишеру то, что записал: «Когда два дня назад в указанных городах были проверены соответствующие списки, то, помимо родственников Валлау, с ним оказался связан еще ряд лиц. Все эти лица были вчера еще раз допрошены. Подозрение вызвал некий Бахман, кондуктор; в тридцать третьем году пробыл два месяца в лагере, отпущен на свободу для слежки за своими единомышленниками…» В результате этой слежки мы, помните, в прошлом году напали на след конспиративного адреса Арлсберга – с тех пор Бахман политической деятельностью не занимался. «При первом и втором допросе – все отрицал. Но вчера на него нажали, и он наконец поддался. Выяснилось, что жена Валлау приготовила у него в летней сторожке под Вормсом одежду, но какую и для какой цели, ему якобы неизвестно. Отпущен домой для дальнейшей слежки и оставлен под надзором. Валлау задержан в двадцать три часа двенадцать минут в этой сторожке. До сих пор отказывается давать показания. Бахман из своего дома не выходил, в шесть на работу не явился: возникает подозрение относительно самоубийства, сведений от семьи еще не поступало». Все!
Оверкамп дал Фишеру сообщение для печати и радио: как раз поспеет к утренней передаче. Оверкамп держался той точки зрения, что немедленное оглашение всего материала, с целью привлечь публику к поимке беглецов и возбудить против них негодование нации, было бы целесообразным лишь в том случае, если бы речь шла о двух – ну, самое большее, трех беглецах; такой побег еще допустим. При этих условиях, может быть, и можно было бы надеяться на помощь населения. Но оповещение о побеге стольких людей едва ли будет способствовать их поимке, ибо семь, шесть, даже пять беглецов – это недопустимо много, это дает не только основания для предположений, что их еще больше, но и для всевозможных догадок, сомнений, слухов. Теперь все эти аргументы отпадали, так как с поимкой Валлау допустимое число было достигнуто.
– Ты слышал сейчас передачу, Фриц? – были первые слова девушки, едва друг ее показался в воротах. Под особым солнцем, на особой траве белила она, вероятно, платочек, которым повязывала голову.
– Что слышал? – спросил он.
– Да только что… по радио, – сказала девушка.
– Ну, радио! – сказал Фриц. – У меня по утрам дела хоть завались: Пауля с отцом в виноградник проводи, мать молоко сдавать проводи, сам вместо нее в хлев отправляйся. И все до половины восьмого. Ну ее к черту, эту дребезжалку.
– Да, но сегодня, – сказала девушка, – насчет Вестгофена передавали. Насчет троих беглецов. Это они убили того штурмовика Дитерлинга лопатой, а потом в Борисе кого-то ограбили и разбежались в разные стороны.
Мальчик сказал спокойно:
– – Так. Чудно. Вчера вечером в трактире и Ломейер из лагеря, и Матес рассказывали, что этому, которого хватили по голове лопатой, повезло, всего только веко оцарапало, просто пластырем залепили. Так трое, говоришь?
– Жалко, – прервала его девушка, – что они как раз твоего до сих пор не поймали.
– Ах, от моей куртки он уже давно отделался, – сказал Фриц. – Нет, мой не так глуп, уж он, наверно, не ходит все в одном и том же. Мой, конечно, догадался, что его внешность описали по радио. Может быть, он куртку уже загнал, висит теперь где-нибудь в чужом шкафу или в мастерской на вешалке. А то, может быть, в Рейн зашвырнул, карманы камнями набил и зашвырнул.
Девушка удивленно посмотрела на него.
– Сначала мне ее здорово жалко было, а теперь прошло, – добавил он.
Только сейчас приблизился он к ней. Чтобы наверстать упущенное, схватил ее за плечи, легонько встряхнул, легонько поцеловал. На миг прижал ее к себе, перед тем как уйти. А сам думал: мой ведь знает, что ему живым не выскочить, если его сцапают. При этом из всех беглецов Гельвиг имел в виду только одного – того, с которым был чем-то связан. Сегодня он видел во сне, будто идет мимо Альгейерова сада. А за забором, среди плодовых деревьев, торчит пугало – старая черная шляпа, две палки наперекрест, и на них его вельветовая куртка. Этот сон, при свете дня казавшийся смешным, ночью смертельно напугал его. Вспомнив о нем, он вдруг разжал руки. От головного платка девушки исходил легкий, свежий запах, так обычно пахнет только что отбеленная ткань. Гельвиг услышал его впервые, точно в его мир вошло нечто новое, что ясно подчеркнуло для него все грубое и все нежное.
Когда он, придя десять минут спустя в школу, наткнулся на садовника, тот начал опять:
– Ну что, ничего нового?
– Насчет чего?
– Да насчет куртки. Теперь о ней уже по радио рассказывают.
– Насчет куртки? – спросил Фриц Гельвиг испуганно, так как о куртке его девушка ничего не сказала.
– Когда его видели последний раз, на нем была куртка, – продолжал садовник. – Теперь она, верно, уже никуда не годится, небось пропотела под мышками.
– Ах, оставь меня, пожалуйста, в покое, – огрызнулся Фриц.
Когда Франц вошел в кухню Марнетов, чтобы наспех выпить кофе, перед тем как укатить на велосипеде, он увидел, что у кухонного очага сидит пастух Эрнст и намазывает себе на хлеб варенье.
– Слышал, Франц? – спросил пастух.
– Что?
– Да про того, из наших мест, который тоже участвовал…
– Кто? В чем участвовал?
– Ну, если ты не слушаешь радио, – сказал Эрнст, – как же ты можешь быть в курсе событий? – Он обернулся к семье, сидевшей вокруг большого кухонного стола за вторым завтраком, – позади были уже несколько часов работы. Семья сортировала яблоки – завтра во Франкфурте на крытом рынке их будут ждать оптовики. – А что вы сделаете, если этот тип вдруг очутится у вас в сарае?
– Запру сарай, – сказал зять, – поеду на велосипеде к телефонной будке и позвоню в полицию…
– Зачем тебе полиция, – сказал шурин, – нас тут хватит, чтобы связать его и доставить в Гехст. Верно, Эрнст?
Пастух так густо намазывал на хлеб варенье, что это было скорее варенье с хлебом, чем хлеб с вареньем.
– Да ведь меня завтра здесь уже не будет, – сказал он. – Я буду уже у Мессеров.
– Он может засесть в сарае и у Мессеров, – сказал зять.
Стоя в дверях, Франц все это слушал, затаив дыхание.
– Да, конечно, – сказал Эрнст, – он везде может сидеть, в любом дупле, в любом старом улье. Но там, куда я загляну, его наверняка не будет.
– Почему?
– Потому что я лучше туда совсем не загляну, – сказал Эрнст, – не желаю: эти дела не для меня.
Молчание. Все посматривают на Эрнста, большой выеденный посередке бутерброд торчит у него изо рта.
– Ты можешь себе это позволить, Эрнст, – сказала фрау Марнет, – оттого что у тебя нет своего хозяйства и вообще ничего своего нет. Если этого беднягу завтра все-таки сцапают и он скажет, где просидел прошлую ночь, за это, пожалуй, и в тюрьму угодишь.
– В тюрьму? – прокудахтал старик Марнет, тощий, высохший мужичишка, хотя жену его, при той же жизни и на тех же харчах, разнесло горой. – В лагерь попадешь и никогда уж оттуда не выберешься. А что будет со всем твоим добром? Этак всю семью погубишь.
– Меня это не касается, – сказал Эрнст. Своим необычайно длинным, гибким языком он тщательно облизывал губы, и дети с удивлением смотрели на него. – Что у меня есть? В Оберурсуле у матери кое-какая мебель осталась да моя сберегательная книжка. Семьи у меня пока еще нет, только овцы. В этом отношении я – как фюрер: ни жены, ни семьи. У меня только моя Нелли. Но у фюрера тоже была раньше его экономка. Я читал, он сам был на ее похоронах.
Вдруг Августа заявила:
– Одно только могу тебе сказать, Эрнст: Мангольдовой Софи я на твой счет мозги прочистила. Как ты можешь ей врать, будто ты обручился с Марихен из Боценбаха? Ты же в позапрошлое воскресенье сделал предложение Элле.
Эрнст ответил:
– Это предложение не имеет решительно никакого касательства до моих чувств к Марихен.
– Прямо многоженство какое-то, – фыркнула Августа.
– Ничуть не многоженство, – возразил Эрнст, – просто у меня такой характер.
– У него это от отца, – заявила фрау Марнет. – Когда его отца убили на войне, все его девчонки ревели вместе с Эрнстовой матерью.
– Так ведь и вы небось тоже ревели, фрау Марнет? – спросил Эрнст, подмигнув.
Фрау Марнет покосилась на своего сухонького мужичишку и ответила:
– Ну, одну-две слезинки, может, и я пролила.
Франц слушал, охваченный волнением, словно ожидал, что мысли и слова людей в Марнетовой кухне сами собой задержатся на том событии, о котором так жаждало услышать его сердце. Однако – ничего подобного: их слова и мысли весело разбежались по всевозможным направлениям. Франц вытащил свой велосипед из сарая. На этот раз он не заметил, как спустился в Гехст. И велосипедные эвонки вокруг него, и уличный шум просто не доходили до его слуха.
– Ты его разве не знал? – спросил один в раздевалке. – Ты ведь раньше жил здесь!
– Почему именно его? – отозвался Франц. – Нет, эта фамилия мне ничего не говорит.
– А ты посмотри хорошенько, – сказал другой, сунув ему под нос газету. Франц опустил взгляд на лица трех беглецов. Если встреча с Георгом была для него подобна удару – ведь это как-никак была встреча, и Георг с объявления о бежавших был все-таки наполовину Георгом его воспоминаний, – то оба незнакомых лица справа и слева от Георга также поразили Франца и пристыдили за то, что он думает только об одном.
– Нет, – заметил он. – Фото мне ничего не говорит. Господи, мало ли людей видишь!
Газетный листок переходил из рук в руки.
– Нет, не знаю, – раздавались голоса.
– Господи боже, трое сразу, а может, и больше.
– Почему же они удрали?
– Дурацкий вопрос.
– Как? Лопатой пристукнули.
– Шансов никаких.
– Отчего? Ведь они же на воле.
– А надолго ли?
– Не хотел бы я быть в их шкуре.
– Смотри, этот совсем старый.
– А этот мне кажется знакомым.
– Им, верно, все равно была бы крышка, терять нечего.
Чей-то голос, спокойный, может быть несколько сдавленный – говоривший, верно, присел перед шкафчиком или зашнуровывал башмак, – спросил:
– А будет война, что тогда с лагерями сделают?
Холодом веет от этих слов на людей, торопливо и судорожно переодевающихся, чтобы приступить к работе. И тот же голос, тем же тоном продолжает:
– Чего тогда потребует внутренняя безопасность?
Кто же это сказал? Лица не видно, человек как раз нагнулся. А голос знакомый. Что же, собственно, он сказал? Ничего запретного. Наступает короткое молчание, и когда раздается второй гудок, нет ни одного, кто бы не вздрогнул.
В то время как они спешили через двор, Франц услышал за своей спиной вопрос:
– А что, и Альберт тоже еще сидит?
И чей-то ответ:
– Кажется, да.
Биндер, старик крестьянин, ездивший к Левенштейну, только что хотел прикрикнуть на жену, чтобы она выключила радио. С той минуты, как он вернулся из Майнца, он катался по своему клеенчатому дивану, терзаемый еще более свирепыми болями, – так он, по крайней мере, уверял. Вдруг он прислушался, разинув рот. Происходившая в нем схватка между жизнью и смертью была забыта. Он заорал на жену, чтобы та помогла ему скорее надеть сюртук и башмаки. Велел заправить автомобиль сына. Хотел ли он отомстить врачу, который оказался бессильным перед его болезнью, или пациенту, который вчера, перевязав руку, спокойно ушел своей дорогой, тогда как ведь он – это сейчас сообщили по радио – был тоже обречен на смерть? А может быть, старик просто надеялся как-то отстоять свое место среди живых?
II
Тем временем Георг, опасаясь, как бы его не открыли, поспешил выползти из сарая. Он был настолько измучен, что каждый шаг, который он делал, казался ему бессмысленным. Но взлет нового дня убедительнее всех ужасов ночи, и он увлекает с собой каждого, кто до тех пор колебался. По ногам хлестала мокрая зелень. Поднялся ветер, такой легкий, что только чуть развеял туман. Георг, хотя и не видел ничего из-за тумана, все же чуял новый день, который плыл над ним и надо всем. Вскоре мелкие ягоды проросшей спаржи ярко зардели в лучах низкого солнца. Георг решил сначала, что пылавшее пятно за мглистым берегом и есть солнце, но, подойдя ближе, увидел, что это просто костер, горевший на косе. Туман таял медленно, но неудержимо. Георг увидел на косе несколько низких зданий, лишенную деревьев, окруженную стаей лодок отмель и открытую воду. Перед ним, посреди поля, возле дороги, которая вела от шоссе к берегу, стоял дом – вероятно, из него-то ночью и вышла влюбленная парочка. Вдруг с берега донесся такой взрыв барабанной дроби, что у него застучали зубы. Прятаться было поздно, и он, выпрямившись, ко всему готовый, зашагал дальше. Но кругом царило спокойствие. В доме ничто не шелохнулось, только с отмели доносились мальчишеские голоса, которые лишь потому, что они не были голосами взрослых мужчин, показались ему прекрасными и ангельски чистыми.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
Тем временем Генрих Кюблер, все еще не приходивший в сознание, был передан заботам лагерного врача. Следователи Фишер и Оверкамп были уверены, что Циллиг сказал правду, этот человек – не Георг Гейслер, однако нашлись и такие, которые после осмотра Генриха, изувеченного до неузнаваемости, с сомнением пожимали плечами. Оверкамп не переставал тихонько посвистывать – скорее шипенье, чем свист, – он прибегал к нему тогда, когда ругательств уже не хватало. Зажав телефонную трубку между плечом и ухом, Фишер ждал, пока Оверкамп отшипит. Оверкамп не испытывал потребности в ярком свете. В их кабинете все еще царила ночь, ставни были закрыты, горела обыкновенная настольная лампа. Переносная лампа, ослепительно яркая, применялась только при некоторых допросах. Фишер едва сдерживался, чтобы не запустить этой лампой в лицо начальнику, лишь бы тот наконец перестал шипеть. Но тут позвонили из Вормса, и шипение прекратилось само собой.
– Поймали Валлау! – вскрикнул Фишер. Оверкамп потянулся к телефонной трубке, схватил ее, стал что-то быстро записывать. – Да, всех четверых, – сказал он. Затем добавил: – Квартиру опечатать. – Затем: – Доставить сюда. – Он прочел Фишеру то, что записал: «Когда два дня назад в указанных городах были проверены соответствующие списки, то, помимо родственников Валлау, с ним оказался связан еще ряд лиц. Все эти лица были вчера еще раз допрошены. Подозрение вызвал некий Бахман, кондуктор; в тридцать третьем году пробыл два месяца в лагере, отпущен на свободу для слежки за своими единомышленниками…» В результате этой слежки мы, помните, в прошлом году напали на след конспиративного адреса Арлсберга – с тех пор Бахман политической деятельностью не занимался. «При первом и втором допросе – все отрицал. Но вчера на него нажали, и он наконец поддался. Выяснилось, что жена Валлау приготовила у него в летней сторожке под Вормсом одежду, но какую и для какой цели, ему якобы неизвестно. Отпущен домой для дальнейшей слежки и оставлен под надзором. Валлау задержан в двадцать три часа двенадцать минут в этой сторожке. До сих пор отказывается давать показания. Бахман из своего дома не выходил, в шесть на работу не явился: возникает подозрение относительно самоубийства, сведений от семьи еще не поступало». Все!
Оверкамп дал Фишеру сообщение для печати и радио: как раз поспеет к утренней передаче. Оверкамп держался той точки зрения, что немедленное оглашение всего материала, с целью привлечь публику к поимке беглецов и возбудить против них негодование нации, было бы целесообразным лишь в том случае, если бы речь шла о двух – ну, самое большее, трех беглецах; такой побег еще допустим. При этих условиях, может быть, и можно было бы надеяться на помощь населения. Но оповещение о побеге стольких людей едва ли будет способствовать их поимке, ибо семь, шесть, даже пять беглецов – это недопустимо много, это дает не только основания для предположений, что их еще больше, но и для всевозможных догадок, сомнений, слухов. Теперь все эти аргументы отпадали, так как с поимкой Валлау допустимое число было достигнуто.
– Ты слышал сейчас передачу, Фриц? – были первые слова девушки, едва друг ее показался в воротах. Под особым солнцем, на особой траве белила она, вероятно, платочек, которым повязывала голову.
– Что слышал? – спросил он.
– Да только что… по радио, – сказала девушка.
– Ну, радио! – сказал Фриц. – У меня по утрам дела хоть завались: Пауля с отцом в виноградник проводи, мать молоко сдавать проводи, сам вместо нее в хлев отправляйся. И все до половины восьмого. Ну ее к черту, эту дребезжалку.
– Да, но сегодня, – сказала девушка, – насчет Вестгофена передавали. Насчет троих беглецов. Это они убили того штурмовика Дитерлинга лопатой, а потом в Борисе кого-то ограбили и разбежались в разные стороны.
Мальчик сказал спокойно:
– – Так. Чудно. Вчера вечером в трактире и Ломейер из лагеря, и Матес рассказывали, что этому, которого хватили по голове лопатой, повезло, всего только веко оцарапало, просто пластырем залепили. Так трое, говоришь?
– Жалко, – прервала его девушка, – что они как раз твоего до сих пор не поймали.
– Ах, от моей куртки он уже давно отделался, – сказал Фриц. – Нет, мой не так глуп, уж он, наверно, не ходит все в одном и том же. Мой, конечно, догадался, что его внешность описали по радио. Может быть, он куртку уже загнал, висит теперь где-нибудь в чужом шкафу или в мастерской на вешалке. А то, может быть, в Рейн зашвырнул, карманы камнями набил и зашвырнул.
Девушка удивленно посмотрела на него.
– Сначала мне ее здорово жалко было, а теперь прошло, – добавил он.
Только сейчас приблизился он к ней. Чтобы наверстать упущенное, схватил ее за плечи, легонько встряхнул, легонько поцеловал. На миг прижал ее к себе, перед тем как уйти. А сам думал: мой ведь знает, что ему живым не выскочить, если его сцапают. При этом из всех беглецов Гельвиг имел в виду только одного – того, с которым был чем-то связан. Сегодня он видел во сне, будто идет мимо Альгейерова сада. А за забором, среди плодовых деревьев, торчит пугало – старая черная шляпа, две палки наперекрест, и на них его вельветовая куртка. Этот сон, при свете дня казавшийся смешным, ночью смертельно напугал его. Вспомнив о нем, он вдруг разжал руки. От головного платка девушки исходил легкий, свежий запах, так обычно пахнет только что отбеленная ткань. Гельвиг услышал его впервые, точно в его мир вошло нечто новое, что ясно подчеркнуло для него все грубое и все нежное.
Когда он, придя десять минут спустя в школу, наткнулся на садовника, тот начал опять:
– Ну что, ничего нового?
– Насчет чего?
– Да насчет куртки. Теперь о ней уже по радио рассказывают.
– Насчет куртки? – спросил Фриц Гельвиг испуганно, так как о куртке его девушка ничего не сказала.
– Когда его видели последний раз, на нем была куртка, – продолжал садовник. – Теперь она, верно, уже никуда не годится, небось пропотела под мышками.
– Ах, оставь меня, пожалуйста, в покое, – огрызнулся Фриц.
Когда Франц вошел в кухню Марнетов, чтобы наспех выпить кофе, перед тем как укатить на велосипеде, он увидел, что у кухонного очага сидит пастух Эрнст и намазывает себе на хлеб варенье.
– Слышал, Франц? – спросил пастух.
– Что?
– Да про того, из наших мест, который тоже участвовал…
– Кто? В чем участвовал?
– Ну, если ты не слушаешь радио, – сказал Эрнст, – как же ты можешь быть в курсе событий? – Он обернулся к семье, сидевшей вокруг большого кухонного стола за вторым завтраком, – позади были уже несколько часов работы. Семья сортировала яблоки – завтра во Франкфурте на крытом рынке их будут ждать оптовики. – А что вы сделаете, если этот тип вдруг очутится у вас в сарае?
– Запру сарай, – сказал зять, – поеду на велосипеде к телефонной будке и позвоню в полицию…
– Зачем тебе полиция, – сказал шурин, – нас тут хватит, чтобы связать его и доставить в Гехст. Верно, Эрнст?
Пастух так густо намазывал на хлеб варенье, что это было скорее варенье с хлебом, чем хлеб с вареньем.
– Да ведь меня завтра здесь уже не будет, – сказал он. – Я буду уже у Мессеров.
– Он может засесть в сарае и у Мессеров, – сказал зять.
Стоя в дверях, Франц все это слушал, затаив дыхание.
– Да, конечно, – сказал Эрнст, – он везде может сидеть, в любом дупле, в любом старом улье. Но там, куда я загляну, его наверняка не будет.
– Почему?
– Потому что я лучше туда совсем не загляну, – сказал Эрнст, – не желаю: эти дела не для меня.
Молчание. Все посматривают на Эрнста, большой выеденный посередке бутерброд торчит у него изо рта.
– Ты можешь себе это позволить, Эрнст, – сказала фрау Марнет, – оттого что у тебя нет своего хозяйства и вообще ничего своего нет. Если этого беднягу завтра все-таки сцапают и он скажет, где просидел прошлую ночь, за это, пожалуй, и в тюрьму угодишь.
– В тюрьму? – прокудахтал старик Марнет, тощий, высохший мужичишка, хотя жену его, при той же жизни и на тех же харчах, разнесло горой. – В лагерь попадешь и никогда уж оттуда не выберешься. А что будет со всем твоим добром? Этак всю семью погубишь.
– Меня это не касается, – сказал Эрнст. Своим необычайно длинным, гибким языком он тщательно облизывал губы, и дети с удивлением смотрели на него. – Что у меня есть? В Оберурсуле у матери кое-какая мебель осталась да моя сберегательная книжка. Семьи у меня пока еще нет, только овцы. В этом отношении я – как фюрер: ни жены, ни семьи. У меня только моя Нелли. Но у фюрера тоже была раньше его экономка. Я читал, он сам был на ее похоронах.
Вдруг Августа заявила:
– Одно только могу тебе сказать, Эрнст: Мангольдовой Софи я на твой счет мозги прочистила. Как ты можешь ей врать, будто ты обручился с Марихен из Боценбаха? Ты же в позапрошлое воскресенье сделал предложение Элле.
Эрнст ответил:
– Это предложение не имеет решительно никакого касательства до моих чувств к Марихен.
– Прямо многоженство какое-то, – фыркнула Августа.
– Ничуть не многоженство, – возразил Эрнст, – просто у меня такой характер.
– У него это от отца, – заявила фрау Марнет. – Когда его отца убили на войне, все его девчонки ревели вместе с Эрнстовой матерью.
– Так ведь и вы небось тоже ревели, фрау Марнет? – спросил Эрнст, подмигнув.
Фрау Марнет покосилась на своего сухонького мужичишку и ответила:
– Ну, одну-две слезинки, может, и я пролила.
Франц слушал, охваченный волнением, словно ожидал, что мысли и слова людей в Марнетовой кухне сами собой задержатся на том событии, о котором так жаждало услышать его сердце. Однако – ничего подобного: их слова и мысли весело разбежались по всевозможным направлениям. Франц вытащил свой велосипед из сарая. На этот раз он не заметил, как спустился в Гехст. И велосипедные эвонки вокруг него, и уличный шум просто не доходили до его слуха.
– Ты его разве не знал? – спросил один в раздевалке. – Ты ведь раньше жил здесь!
– Почему именно его? – отозвался Франц. – Нет, эта фамилия мне ничего не говорит.
– А ты посмотри хорошенько, – сказал другой, сунув ему под нос газету. Франц опустил взгляд на лица трех беглецов. Если встреча с Георгом была для него подобна удару – ведь это как-никак была встреча, и Георг с объявления о бежавших был все-таки наполовину Георгом его воспоминаний, – то оба незнакомых лица справа и слева от Георга также поразили Франца и пристыдили за то, что он думает только об одном.
– Нет, – заметил он. – Фото мне ничего не говорит. Господи, мало ли людей видишь!
Газетный листок переходил из рук в руки.
– Нет, не знаю, – раздавались голоса.
– Господи боже, трое сразу, а может, и больше.
– Почему же они удрали?
– Дурацкий вопрос.
– Как? Лопатой пристукнули.
– Шансов никаких.
– Отчего? Ведь они же на воле.
– А надолго ли?
– Не хотел бы я быть в их шкуре.
– Смотри, этот совсем старый.
– А этот мне кажется знакомым.
– Им, верно, все равно была бы крышка, терять нечего.
Чей-то голос, спокойный, может быть несколько сдавленный – говоривший, верно, присел перед шкафчиком или зашнуровывал башмак, – спросил:
– А будет война, что тогда с лагерями сделают?
Холодом веет от этих слов на людей, торопливо и судорожно переодевающихся, чтобы приступить к работе. И тот же голос, тем же тоном продолжает:
– Чего тогда потребует внутренняя безопасность?
Кто же это сказал? Лица не видно, человек как раз нагнулся. А голос знакомый. Что же, собственно, он сказал? Ничего запретного. Наступает короткое молчание, и когда раздается второй гудок, нет ни одного, кто бы не вздрогнул.
В то время как они спешили через двор, Франц услышал за своей спиной вопрос:
– А что, и Альберт тоже еще сидит?
И чей-то ответ:
– Кажется, да.
Биндер, старик крестьянин, ездивший к Левенштейну, только что хотел прикрикнуть на жену, чтобы она выключила радио. С той минуты, как он вернулся из Майнца, он катался по своему клеенчатому дивану, терзаемый еще более свирепыми болями, – так он, по крайней мере, уверял. Вдруг он прислушался, разинув рот. Происходившая в нем схватка между жизнью и смертью была забыта. Он заорал на жену, чтобы та помогла ему скорее надеть сюртук и башмаки. Велел заправить автомобиль сына. Хотел ли он отомстить врачу, который оказался бессильным перед его болезнью, или пациенту, который вчера, перевязав руку, спокойно ушел своей дорогой, тогда как ведь он – это сейчас сообщили по радио – был тоже обречен на смерть? А может быть, старик просто надеялся как-то отстоять свое место среди живых?
II
Тем временем Георг, опасаясь, как бы его не открыли, поспешил выползти из сарая. Он был настолько измучен, что каждый шаг, который он делал, казался ему бессмысленным. Но взлет нового дня убедительнее всех ужасов ночи, и он увлекает с собой каждого, кто до тех пор колебался. По ногам хлестала мокрая зелень. Поднялся ветер, такой легкий, что только чуть развеял туман. Георг, хотя и не видел ничего из-за тумана, все же чуял новый день, который плыл над ним и надо всем. Вскоре мелкие ягоды проросшей спаржи ярко зардели в лучах низкого солнца. Георг решил сначала, что пылавшее пятно за мглистым берегом и есть солнце, но, подойдя ближе, увидел, что это просто костер, горевший на косе. Туман таял медленно, но неудержимо. Георг увидел на косе несколько низких зданий, лишенную деревьев, окруженную стаей лодок отмель и открытую воду. Перед ним, посреди поля, возле дороги, которая вела от шоссе к берегу, стоял дом – вероятно, из него-то ночью и вышла влюбленная парочка. Вдруг с берега донесся такой взрыв барабанной дроби, что у него застучали зубы. Прятаться было поздно, и он, выпрямившись, ко всему готовый, зашагал дальше. Но кругом царило спокойствие. В доме ничто не шелохнулось, только с отмели доносились мальчишеские голоса, которые лишь потому, что они не были голосами взрослых мужчин, показались ему прекрасными и ангельски чистыми.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52