https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/iz-iskusstvennogo-kamnya/
— Ведь оно напоминает мне о тебе.
— А мне — о тебе.
Они подвигаются друг к другу все ближе, ближе. И сразу отстраняются: мрачный субъект смотрит на них без всякого стеснения.
— Он не из Духерова, а то бы я его знал, — шепчет Пиннеберг.
— Неужели ты всех у вас в Духерове знаешь?
— А как же, конечно. Ведь я служил у Бергмана в магазин мужского и дамского готового платья. Тут уж, разумеется, всех знаешь.
— А почему ты ушел? Ведь это же как раз твоя специальность.
— Поссорился с хозяином, — говорит Пиннеберг, не вдаваясь в объяснения.
Овечка охотно бы расспросила его, она догадывается, что тут еще что-то есть, но, пожалуй, не стоит. Теперь, когда они стали законными супругами, можно не торопиться.
Он, должно быть, подумал о том же.
— Твоя мать, верно, уже давно дома, — говорит он.
— Да, — отвечает она. — Мать рассердилась, потому и на вокзал не пошла. Не свадьба, а черт знает что, сказала она, когда мы выходили из отдела регистрации браков.
— У нее же деньги целее будут. Мне противна эта обжираловка и пошлые шуточки.
— Конечно, — соглашается Овечка. — Но матери это доставило бы удовольствие.
— Не для того мы поженились, чтобы доставить удовольствие твоей матери, — отрезает он.
Молчание.
— Послушай, — начинает Овечка. — Меня очень интересует, какая у нас квартира.
— Надеюсь, она тебе понравится. В Духерове выбирать не из чего.
— Знаешь, Ганнес, опиши мне ее еще раз.
— Хорошо, — говорит он и рассказывает то, что рассказывал уже много раз: — Что она за городом, это я тебе уже говорил. Среди зелени.
— Мне кажется, это как раз очень хорошо.
— Но это настоящий дом-казарма. Его выстроил за чертой города каменщик Мотес; думал, и другие за ним потянутся. Но никто за ним не потянулся и не построился там.
— А почему?
— Не знаю. Может быть, показалось, что там слишком глухое место, двадцать минут до города. Дорога немощеная.
— Ну, а теперь про квартиру, — напоминает она.
— Ну так вот, мы будем жить на самом верху, у вдовы Шаренхефер.
— Какая она?
— Господи боже мой, почем я знаю. Она держала себя настоящей дамой, говорила, будто бы видела лучшие дни, но инфляция… в общем, здорово ныла,
— О господи!
— Не будет же она вечно ныть. А потом, давай решим не заводить знакомств. Зачем нам чужие люди? Нам и вдвоем хорошо.
— Разумеется. Но что, если она навязчива?
— Не думаю. Она настоящая старая дама, совсем седая. И она ужасно трясется над своей мебелью, мебель-то все хорошая, еще от ее покойной матери осталась, на диван надо садиться с опаской, пружины в нем старые, довольно прочные, от неожиданной нагрузки чего доброго испортятся.
— Ну как это можно все время о них думать, — задумчиво говорит Овечка. — Скажем, обрадуюсь вдруг чему-нибудь или, наоборот, взгрустнется и захочу поплакать и быстро сяду на диван, где уж тут думать о старых, прочных пружинах.
— Придется думать, — строго заявляет Пиннеберг. — Придется. И часы под стеклянным колпаком, те, что на шкафчике, ни тебе, ни мне заводить не разрешается, только она одна умеет с ними обращаться.
— Так пусть забирает свои поганые старые часы. Не хочу, чтобы у меня стояли часы, которые мне нельзя заводить.
— В конце концов все уладится. Скажем ей, что нам мешает тиканье.
— Сегодня же вечером скажем! Может быть, такие драгоценные часы заводятся ночью, откуда мне знать… Ну, а теперь расскажи наконец про саму квартиру: мы поднимаемся по лестнице, открываем дверь, и…
— И входим в переднюю. Она общая. И сразу же налево дверь — в нашу кухню. Собственно, сказать, что это самая настоящая кухня, нельзя, раньше это было просто чердачное помещение с косой крышей, но там есть газовая плитка…
— С двумя конфорками, — грустно добавляет Овечка. — Как я буду управляться, ума не приложу. Приготовить обед на двух конфорках никто не может. У матери четыре конфорки.
— Не сомневаюсь, что и на двух можно приготовить.
— Нет, ты послушай, что я скажу, миленький…
— У нас будет самый простой стол, тогда и двух конфорок хватит.
— Конечно, самый простой. Но суп нужен: одна кастрюля. А потом мясо: вторая кастрюля. И овощи: третья кастрюля. И картофель: четвертая кастрюля. На двух конфорках будут подогреваться две кастрюли, а две другие тем временем будут стынуть. Вот тебе, пожалуйста!..
— Как же быть…— задумчиво произносит он. И вдруг испуганно смотрит на Овечку. — Так, значит, тебе нужны четыре кастрюли!
— Конечно, четыре, — гордо заявляет она. — И четырех еще мало. Мне и гусятница нужна.
— Господи, а я купил только одну. Овечка неумолима.
— В таком случае нам придется прикупить еще четыре.
— Но на жалованье не купить, придется на сбережения!
— Ничего не поделаешь, мальчуган, надо рассуждать здраво! что необходимо, то необходимо. Кастрюли нам нужны.
— Я представлял себе это совсем иначе, — грустно заявляет он. — Я думал, мы будем откладывать, а мы с места в карьер собираемся транжирить денежки.
— Но раз это необходимо!
— Гусятница совсем ни к чему, — волнуется он. — Я не ем тушеное мясо. Не ем — и все тут! Из-за какого-то кусочка тушеного мяса покупать целую гусятницу! Не буду!
— А рулет будешь есть? — спрашивает Овечка. — А жаркое?
— Да, водопровода в кухне нет, — говорит он смущенно. — За водой тебе придется ходить на кухню к фрау Шаренхефер.
— О господи! — снова вздыхает она. Со стороны кажется, что брак — самое простое дело: двое женятся, появляются дети. Вместе живут, вместе пробиваются в жизни, нежны друг к другу. Дружба, любовь, взаимная приветливость; едят, пьют, спят, ходят на службу, ведут хозяйство, по воскресеньям выезжают за город, вечером иногда ходят в кино! Вот и все.
Но на самом деле брак — это решение тысячи всевозможных проблем. Брак как таковой в известной мере отступает на задний план, он нечто само собой разумеющееся, предпосылка, а вот как, например, быть теперь с гусятницей? И неужели он, Пиннеберг должен сегодня же вечером сказать фрау Шаренхефер, чтобы она забрала часы? Вот то-то и оно.
Оба смутно чувствуют это. Но разрешать эти проблемы немедленно не требуется. Пиннеберги забывают о всех кастрюлях на свете: они остались одни в купе. Их угрюмый спутник сошел на какой-то станции. Они даже не заметили, когда. Гусятница и часы отодвинулись на задний план; Пиннеберг и Овечка крепко обнимаются, поезд громыхает. Время от времени они переводят дух и снова целуются; наконец поезд замедляет ход: Духеров.
— Господи, уже! — восклицают оба.
ПИННЕБЕРГ НАПУСКАЕТ НА СЕБЯ ТАИНСТВЕННОСТЬ И ЗАДАЕТ ОВЕЧКЕ ЗАГАДКИ.
— Я заказал машину, — быстро говорит Пиннеберг, — пешком ты, пожалуй, не дойдешь.
— Но как же так? Ведь мы хотели экономить! В прошлое воскресенье мы же целых два часа по Плацу бегали!
— Но у тебя вещи…
— Носильщик донес бы. Или кто-нибудь с твоей службы. Есть же у вас рабочие…
— Нет, нет, этого я не выношу, это выглядит так…
— Ну, хорошо, как хочешь, — покорно соглашается Овечка.
— И вот что еще, — торопливо говорит он, в то время как поезд уже останавливается. — Давай не будем вести себя как супружеская пара. Давай будем держать себя так, словно мы только немного знакомы.
— Но чего ради? — удивляется Овечка. — Я ведь твоя законная жена.
— Знаешь, это из-за людей, — смущенно объясняет он. — Мы ведь не посылали приглашений на свадьбу, вообще никому ничего не сообщали, люди могут обидеться, правда?
— Этого я не понимаю, — удивляется Овечка. — Объясни мне, пожалуйста. Почему то, что мы поженились, должно кого-то обидеть?
— Потом я растолкую тебе. Только не сейчас. Сейчас мы должны… Чемоданчик возьмешь? И, пожалуйста, сделай вид, будто мы почти незнакомы.
Овечка молчит, но украдкой с сомнением поглядывает на «миленького». Он проявляет изысканную вежливость, помогает своей даме выйти из вагона, смущенно улыбается, говорит:
— Это главный духеровский вокзал. А есть еще узкоколейка на Максфельде. Сюда, пожалуйста.
С платформы Пиннеберг спускается первый, пожалуй, слишком поспешно для столь заботливого супруга, который даже заказал машину, чтобы жену не утомила дорога, и он все время идет шага на три впереди. Затем выходит через боковую дверь. Там стоит такси, крытая машина. Шофер здоровается;
— Здравствуйте, господин Пиннеберг. Здравствуйте, фройляйн.
Пиннеберг торопливо бормочет:
— Минутку! Пожалуй, уже можно садиться… Я сейчас пойду получу багаж, — и исчезает.
Овечка стоит у машины и смотрит на вокзальную площадь с двухэтажными домиками. Как раз напротив — вокзальная гостиница.
— Контора Клейнгольца тоже тут? — спрашивает она шофера.
— Это где господин Пиннеберг работает? Нет, фройляйн, мы мимо нее поедем. Она на Базарной площади, рядом с ратушей.
— Послушайте, нельзя ли опустить верх? Сегодня такой чудесный день, — говорит Овечка.
— Простите, фройляйн, но господин Пиннеберг заказал крытую машину. Обычно в такую погоду я езжу в открытой.
— Ну что же, раз господин Пиннеберг так распорядился…— говорит Овечка и садится в машину.
Вот и Пиннеберг, он идет вслед за носильщиком, который катит на тележке корзину, портплед и ящик. И поскольку последние пять минут Овечка смотрит на своего мужа совсем другими глазами, она сразу замечает, что правую руку он держит в кармане брюк. Вообще это не его привычка, вообще он этого не делает. Но так или иначе, сейчас он держит правую руку в кармане!
Машина трогается.
— Так, теперь ты увидишь весь Духеров. Весь Духеров, собственно, одна длинная улица, — говорит он и несколько смущенно хихикает.
— Да, ты хотел мне растолковать, на что могли обидется люди, — говорит она.
— Успеется, — отвечает он. — Сейчас действительно трудно разговаривать. Мостовая у нас отвратительная.
— Успеется так успеется, — говорит она и тоже замолкает. И вдруг она замечает, что он забился в самый угол, — если кто-нибудь заглянет в машину, Пиннеберга ему не узнать.
— Вот и твоя торговая фирма, — говорит она, — «Эмиль Клейнгольц. Зерно, корма, удобрения. Картофель оптом и в розницу» Ну, так я буду покупать картошку у тебя.
— Нет, нет, — торопливо возражает он. — Это старая вывеска. Картофелем в розницу мы уже не торгуем.
— Жалко, — говорит она. — А то как бы хорошо: я прихожу к тебе в лавку и покупаю десять фунтов картошки. Представляешь? И я бы держала себя совсем не как твоя жена.
— Да, жалко, — соглашается он. — Замечательно было бы.
Она энергично постукивает носком по дну машины и возмущенно сопит. А потом задумчиво спрашивает
— А вода здесь есть?
— Какая вода? — осторожно спрашивает он.
— Ну, чтоб купаться! Какая же еще? — нетерпеливо отзывается Овечка.
— Да, да, купаться здесь есть где, — говорит он.
Они едут дальше. Главную улицу, должно быть, уже проехали. Овечка читает: «Полевая улица». Отдельные домики, и при каждом сад.
— Слушай, здесь очень красиво, — радуется она. — Сколько цветов!
Машина то и дело подпрыгивает на ухабах.
— Вот мы и на Зеленом Конце, — говорит он.
— На Зеленом Конце?
— Да, наша улица называется «Зеленый Конец».
— Это улица?! А я уж думала, что шофер спутал дорогу.
Налево выгон, огороженный колючей проволокой, там пасутся несколько коров и лошадь. Направо клеверное поле, клевер как раз цветет.
— Открой окно, — просит она.
— Мы уже приехали.
И выгон и поле кончились. За ними город воздвиг свою последнюю твердыню — и что за твердыню! На открытом месте стоит высокий, узкий доходный дом каменщика Мотеса, выкрашенный в коричневый и желтый цвета, но только с фасада; боковые стены не покрашены, в ожидании, что к ним пристроят другие дома.
— Красивым его не назовешь. — Овечка оглядывает дом сверху донизу.
— Зато квартира очень недурна, — утешает ее Пиннеберг.
— Ну, так идем, — говорит она. — Малышу здесь, конечно, будет очень хорошо, очень полезно.
Пиннеберг и шофер берутся за корзину, Овечка тащит ящик из-под яиц.
— Портплед я потом принесу, — говорит шофер.
В нижнем этаже, где находится лавка, пахнет сыром и картофелем, во втором этаже преобладает запах сыра, в третьем он царствует безраздельно, а совсем наверху, под крышей, опять пахнет картофелем, пахнет затхлым и сыростью.
— Объясни мне, пожалуйста, почему пропал запах сыра? Но Пиннеберг уже открывает дверь.
— Пройдем сразу в нашу комнату, да?
Передняя крошечная, действительно совсем крошечная, да еще справа стоит гардероб, а слева сундук. Мужчины с трудом протащили корзину.
— Сюда! — говорит Пиннеберг и открывает дверь. Овечка переступает порог.
— Господи! — вырывается у нее. — Да что же это такое?!
Но затем она бросает все, что держала в руках, на обитый плюшем старомодный диван — под тяжестью ящика из-под яиц жалобно застонали пружины — и подбегает к окну, в длинной комнате четыре больших светлых окна. Овечка распахивает окно и высовывается наружу.
Внизу под ней — разъезженная полевая дорога, с песчаными колеями, по обочинам трава, чертополох, лебеда — это и есть улица. А дальше клевер, она вдыхает запах клевера, что может быть лучше аромата цветущего клевера, нагретого за день солнцем?
А за клеверным полем—другие поля, желтые и зеленые, а там, где росла рожь, уже вспаханное жнивье. А дальше темно-зеленые полосы — луга — и среди ив, ольхи и тополей — Штрела, здесь совсем узенькая, просто ручеек.
«Она течет в Плац, в мой родной Плац, где я работала и мучилась и была так одинока в комнатке с окнами во двор. Перед глазами только стены и камни… А здесь — простор».
И вдруг она видит в соседнем окошке своего Ганнеса, он выпроводил шофера, принесшего портплед; он глядит на нее сияющими глазами, в блаженном самозабвении.
— Ты только посмотри! Вот где раздолье!.. — вырываете у нее.
Она протягивает ему из окна правую руку, он берет ее в свою левую.
— Лето! — восклицает она и свободной левой рукой описывает полукруг.
— Видишь там игрушечный поезд? Это дорога на Максфельде, — говорит он.
Внизу появляется шофер. Он, верно, заходил в лавку, потому что приветствует их бутылкой пива. Он тщательно обтирает ладонью горлышко бутылки, запрокидывает голову, кричит: «За ваше здоровье!» — и пьет.
— И за ваше!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
— А мне — о тебе.
Они подвигаются друг к другу все ближе, ближе. И сразу отстраняются: мрачный субъект смотрит на них без всякого стеснения.
— Он не из Духерова, а то бы я его знал, — шепчет Пиннеберг.
— Неужели ты всех у вас в Духерове знаешь?
— А как же, конечно. Ведь я служил у Бергмана в магазин мужского и дамского готового платья. Тут уж, разумеется, всех знаешь.
— А почему ты ушел? Ведь это же как раз твоя специальность.
— Поссорился с хозяином, — говорит Пиннеберг, не вдаваясь в объяснения.
Овечка охотно бы расспросила его, она догадывается, что тут еще что-то есть, но, пожалуй, не стоит. Теперь, когда они стали законными супругами, можно не торопиться.
Он, должно быть, подумал о том же.
— Твоя мать, верно, уже давно дома, — говорит он.
— Да, — отвечает она. — Мать рассердилась, потому и на вокзал не пошла. Не свадьба, а черт знает что, сказала она, когда мы выходили из отдела регистрации браков.
— У нее же деньги целее будут. Мне противна эта обжираловка и пошлые шуточки.
— Конечно, — соглашается Овечка. — Но матери это доставило бы удовольствие.
— Не для того мы поженились, чтобы доставить удовольствие твоей матери, — отрезает он.
Молчание.
— Послушай, — начинает Овечка. — Меня очень интересует, какая у нас квартира.
— Надеюсь, она тебе понравится. В Духерове выбирать не из чего.
— Знаешь, Ганнес, опиши мне ее еще раз.
— Хорошо, — говорит он и рассказывает то, что рассказывал уже много раз: — Что она за городом, это я тебе уже говорил. Среди зелени.
— Мне кажется, это как раз очень хорошо.
— Но это настоящий дом-казарма. Его выстроил за чертой города каменщик Мотес; думал, и другие за ним потянутся. Но никто за ним не потянулся и не построился там.
— А почему?
— Не знаю. Может быть, показалось, что там слишком глухое место, двадцать минут до города. Дорога немощеная.
— Ну, а теперь про квартиру, — напоминает она.
— Ну так вот, мы будем жить на самом верху, у вдовы Шаренхефер.
— Какая она?
— Господи боже мой, почем я знаю. Она держала себя настоящей дамой, говорила, будто бы видела лучшие дни, но инфляция… в общем, здорово ныла,
— О господи!
— Не будет же она вечно ныть. А потом, давай решим не заводить знакомств. Зачем нам чужие люди? Нам и вдвоем хорошо.
— Разумеется. Но что, если она навязчива?
— Не думаю. Она настоящая старая дама, совсем седая. И она ужасно трясется над своей мебелью, мебель-то все хорошая, еще от ее покойной матери осталась, на диван надо садиться с опаской, пружины в нем старые, довольно прочные, от неожиданной нагрузки чего доброго испортятся.
— Ну как это можно все время о них думать, — задумчиво говорит Овечка. — Скажем, обрадуюсь вдруг чему-нибудь или, наоборот, взгрустнется и захочу поплакать и быстро сяду на диван, где уж тут думать о старых, прочных пружинах.
— Придется думать, — строго заявляет Пиннеберг. — Придется. И часы под стеклянным колпаком, те, что на шкафчике, ни тебе, ни мне заводить не разрешается, только она одна умеет с ними обращаться.
— Так пусть забирает свои поганые старые часы. Не хочу, чтобы у меня стояли часы, которые мне нельзя заводить.
— В конце концов все уладится. Скажем ей, что нам мешает тиканье.
— Сегодня же вечером скажем! Может быть, такие драгоценные часы заводятся ночью, откуда мне знать… Ну, а теперь расскажи наконец про саму квартиру: мы поднимаемся по лестнице, открываем дверь, и…
— И входим в переднюю. Она общая. И сразу же налево дверь — в нашу кухню. Собственно, сказать, что это самая настоящая кухня, нельзя, раньше это было просто чердачное помещение с косой крышей, но там есть газовая плитка…
— С двумя конфорками, — грустно добавляет Овечка. — Как я буду управляться, ума не приложу. Приготовить обед на двух конфорках никто не может. У матери четыре конфорки.
— Не сомневаюсь, что и на двух можно приготовить.
— Нет, ты послушай, что я скажу, миленький…
— У нас будет самый простой стол, тогда и двух конфорок хватит.
— Конечно, самый простой. Но суп нужен: одна кастрюля. А потом мясо: вторая кастрюля. И овощи: третья кастрюля. И картофель: четвертая кастрюля. На двух конфорках будут подогреваться две кастрюли, а две другие тем временем будут стынуть. Вот тебе, пожалуйста!..
— Как же быть…— задумчиво произносит он. И вдруг испуганно смотрит на Овечку. — Так, значит, тебе нужны четыре кастрюли!
— Конечно, четыре, — гордо заявляет она. — И четырех еще мало. Мне и гусятница нужна.
— Господи, а я купил только одну. Овечка неумолима.
— В таком случае нам придется прикупить еще четыре.
— Но на жалованье не купить, придется на сбережения!
— Ничего не поделаешь, мальчуган, надо рассуждать здраво! что необходимо, то необходимо. Кастрюли нам нужны.
— Я представлял себе это совсем иначе, — грустно заявляет он. — Я думал, мы будем откладывать, а мы с места в карьер собираемся транжирить денежки.
— Но раз это необходимо!
— Гусятница совсем ни к чему, — волнуется он. — Я не ем тушеное мясо. Не ем — и все тут! Из-за какого-то кусочка тушеного мяса покупать целую гусятницу! Не буду!
— А рулет будешь есть? — спрашивает Овечка. — А жаркое?
— Да, водопровода в кухне нет, — говорит он смущенно. — За водой тебе придется ходить на кухню к фрау Шаренхефер.
— О господи! — снова вздыхает она. Со стороны кажется, что брак — самое простое дело: двое женятся, появляются дети. Вместе живут, вместе пробиваются в жизни, нежны друг к другу. Дружба, любовь, взаимная приветливость; едят, пьют, спят, ходят на службу, ведут хозяйство, по воскресеньям выезжают за город, вечером иногда ходят в кино! Вот и все.
Но на самом деле брак — это решение тысячи всевозможных проблем. Брак как таковой в известной мере отступает на задний план, он нечто само собой разумеющееся, предпосылка, а вот как, например, быть теперь с гусятницей? И неужели он, Пиннеберг должен сегодня же вечером сказать фрау Шаренхефер, чтобы она забрала часы? Вот то-то и оно.
Оба смутно чувствуют это. Но разрешать эти проблемы немедленно не требуется. Пиннеберги забывают о всех кастрюлях на свете: они остались одни в купе. Их угрюмый спутник сошел на какой-то станции. Они даже не заметили, когда. Гусятница и часы отодвинулись на задний план; Пиннеберг и Овечка крепко обнимаются, поезд громыхает. Время от времени они переводят дух и снова целуются; наконец поезд замедляет ход: Духеров.
— Господи, уже! — восклицают оба.
ПИННЕБЕРГ НАПУСКАЕТ НА СЕБЯ ТАИНСТВЕННОСТЬ И ЗАДАЕТ ОВЕЧКЕ ЗАГАДКИ.
— Я заказал машину, — быстро говорит Пиннеберг, — пешком ты, пожалуй, не дойдешь.
— Но как же так? Ведь мы хотели экономить! В прошлое воскресенье мы же целых два часа по Плацу бегали!
— Но у тебя вещи…
— Носильщик донес бы. Или кто-нибудь с твоей службы. Есть же у вас рабочие…
— Нет, нет, этого я не выношу, это выглядит так…
— Ну, хорошо, как хочешь, — покорно соглашается Овечка.
— И вот что еще, — торопливо говорит он, в то время как поезд уже останавливается. — Давай не будем вести себя как супружеская пара. Давай будем держать себя так, словно мы только немного знакомы.
— Но чего ради? — удивляется Овечка. — Я ведь твоя законная жена.
— Знаешь, это из-за людей, — смущенно объясняет он. — Мы ведь не посылали приглашений на свадьбу, вообще никому ничего не сообщали, люди могут обидеться, правда?
— Этого я не понимаю, — удивляется Овечка. — Объясни мне, пожалуйста. Почему то, что мы поженились, должно кого-то обидеть?
— Потом я растолкую тебе. Только не сейчас. Сейчас мы должны… Чемоданчик возьмешь? И, пожалуйста, сделай вид, будто мы почти незнакомы.
Овечка молчит, но украдкой с сомнением поглядывает на «миленького». Он проявляет изысканную вежливость, помогает своей даме выйти из вагона, смущенно улыбается, говорит:
— Это главный духеровский вокзал. А есть еще узкоколейка на Максфельде. Сюда, пожалуйста.
С платформы Пиннеберг спускается первый, пожалуй, слишком поспешно для столь заботливого супруга, который даже заказал машину, чтобы жену не утомила дорога, и он все время идет шага на три впереди. Затем выходит через боковую дверь. Там стоит такси, крытая машина. Шофер здоровается;
— Здравствуйте, господин Пиннеберг. Здравствуйте, фройляйн.
Пиннеберг торопливо бормочет:
— Минутку! Пожалуй, уже можно садиться… Я сейчас пойду получу багаж, — и исчезает.
Овечка стоит у машины и смотрит на вокзальную площадь с двухэтажными домиками. Как раз напротив — вокзальная гостиница.
— Контора Клейнгольца тоже тут? — спрашивает она шофера.
— Это где господин Пиннеберг работает? Нет, фройляйн, мы мимо нее поедем. Она на Базарной площади, рядом с ратушей.
— Послушайте, нельзя ли опустить верх? Сегодня такой чудесный день, — говорит Овечка.
— Простите, фройляйн, но господин Пиннеберг заказал крытую машину. Обычно в такую погоду я езжу в открытой.
— Ну что же, раз господин Пиннеберг так распорядился…— говорит Овечка и садится в машину.
Вот и Пиннеберг, он идет вслед за носильщиком, который катит на тележке корзину, портплед и ящик. И поскольку последние пять минут Овечка смотрит на своего мужа совсем другими глазами, она сразу замечает, что правую руку он держит в кармане брюк. Вообще это не его привычка, вообще он этого не делает. Но так или иначе, сейчас он держит правую руку в кармане!
Машина трогается.
— Так, теперь ты увидишь весь Духеров. Весь Духеров, собственно, одна длинная улица, — говорит он и несколько смущенно хихикает.
— Да, ты хотел мне растолковать, на что могли обидется люди, — говорит она.
— Успеется, — отвечает он. — Сейчас действительно трудно разговаривать. Мостовая у нас отвратительная.
— Успеется так успеется, — говорит она и тоже замолкает. И вдруг она замечает, что он забился в самый угол, — если кто-нибудь заглянет в машину, Пиннеберга ему не узнать.
— Вот и твоя торговая фирма, — говорит она, — «Эмиль Клейнгольц. Зерно, корма, удобрения. Картофель оптом и в розницу» Ну, так я буду покупать картошку у тебя.
— Нет, нет, — торопливо возражает он. — Это старая вывеска. Картофелем в розницу мы уже не торгуем.
— Жалко, — говорит она. — А то как бы хорошо: я прихожу к тебе в лавку и покупаю десять фунтов картошки. Представляешь? И я бы держала себя совсем не как твоя жена.
— Да, жалко, — соглашается он. — Замечательно было бы.
Она энергично постукивает носком по дну машины и возмущенно сопит. А потом задумчиво спрашивает
— А вода здесь есть?
— Какая вода? — осторожно спрашивает он.
— Ну, чтоб купаться! Какая же еще? — нетерпеливо отзывается Овечка.
— Да, да, купаться здесь есть где, — говорит он.
Они едут дальше. Главную улицу, должно быть, уже проехали. Овечка читает: «Полевая улица». Отдельные домики, и при каждом сад.
— Слушай, здесь очень красиво, — радуется она. — Сколько цветов!
Машина то и дело подпрыгивает на ухабах.
— Вот мы и на Зеленом Конце, — говорит он.
— На Зеленом Конце?
— Да, наша улица называется «Зеленый Конец».
— Это улица?! А я уж думала, что шофер спутал дорогу.
Налево выгон, огороженный колючей проволокой, там пасутся несколько коров и лошадь. Направо клеверное поле, клевер как раз цветет.
— Открой окно, — просит она.
— Мы уже приехали.
И выгон и поле кончились. За ними город воздвиг свою последнюю твердыню — и что за твердыню! На открытом месте стоит высокий, узкий доходный дом каменщика Мотеса, выкрашенный в коричневый и желтый цвета, но только с фасада; боковые стены не покрашены, в ожидании, что к ним пристроят другие дома.
— Красивым его не назовешь. — Овечка оглядывает дом сверху донизу.
— Зато квартира очень недурна, — утешает ее Пиннеберг.
— Ну, так идем, — говорит она. — Малышу здесь, конечно, будет очень хорошо, очень полезно.
Пиннеберг и шофер берутся за корзину, Овечка тащит ящик из-под яиц.
— Портплед я потом принесу, — говорит шофер.
В нижнем этаже, где находится лавка, пахнет сыром и картофелем, во втором этаже преобладает запах сыра, в третьем он царствует безраздельно, а совсем наверху, под крышей, опять пахнет картофелем, пахнет затхлым и сыростью.
— Объясни мне, пожалуйста, почему пропал запах сыра? Но Пиннеберг уже открывает дверь.
— Пройдем сразу в нашу комнату, да?
Передняя крошечная, действительно совсем крошечная, да еще справа стоит гардероб, а слева сундук. Мужчины с трудом протащили корзину.
— Сюда! — говорит Пиннеберг и открывает дверь. Овечка переступает порог.
— Господи! — вырывается у нее. — Да что же это такое?!
Но затем она бросает все, что держала в руках, на обитый плюшем старомодный диван — под тяжестью ящика из-под яиц жалобно застонали пружины — и подбегает к окну, в длинной комнате четыре больших светлых окна. Овечка распахивает окно и высовывается наружу.
Внизу под ней — разъезженная полевая дорога, с песчаными колеями, по обочинам трава, чертополох, лебеда — это и есть улица. А дальше клевер, она вдыхает запах клевера, что может быть лучше аромата цветущего клевера, нагретого за день солнцем?
А за клеверным полем—другие поля, желтые и зеленые, а там, где росла рожь, уже вспаханное жнивье. А дальше темно-зеленые полосы — луга — и среди ив, ольхи и тополей — Штрела, здесь совсем узенькая, просто ручеек.
«Она течет в Плац, в мой родной Плац, где я работала и мучилась и была так одинока в комнатке с окнами во двор. Перед глазами только стены и камни… А здесь — простор».
И вдруг она видит в соседнем окошке своего Ганнеса, он выпроводил шофера, принесшего портплед; он глядит на нее сияющими глазами, в блаженном самозабвении.
— Ты только посмотри! Вот где раздолье!.. — вырываете у нее.
Она протягивает ему из окна правую руку, он берет ее в свою левую.
— Лето! — восклицает она и свободной левой рукой описывает полукруг.
— Видишь там игрушечный поезд? Это дорога на Максфельде, — говорит он.
Внизу появляется шофер. Он, верно, заходил в лавку, потому что приветствует их бутылкой пива. Он тщательно обтирает ладонью горлышко бутылки, запрокидывает голову, кричит: «За ваше здоровье!» — и пьет.
— И за ваше!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45