https://wodolei.ru/catalog/vanny/150na70cm/
— Ох, если бы мы были одни! — проскрипел зубами Симон.
— Да, если бы вы были одни… Но, к счастью или к несчастью, вы не одни. Иначе ты, храбрый Симон, отменный патриот, тут же отколотил бы бедного ребенка. Не так ли? Но ты не один и не смеешь, мерзкое существо, это сделать перед всеми нами, перед честными людьми, помнящими, что наши предки, с кого мы стараемся брать пример, уважали всех слабых. Не смеешь, потому что ты не один, да и не храбрец ты, мой почтеннейший, если способен сражаться только с детьми ростом в пять футов шесть дюймов.
— О! — пробормотал Симон, скрежеща зубами.
— Капет, — спросил Фукье, — ты признавался в чем-нибудь Симону? Пристальный взгляд ребенка был полон иронии, не поддающейся описанию.
— О своей матери? — добивался обвинитель. Теперь взгляд ребенка выражал презрение.
— Отвечай: да или нет! — воскликнул Анрио.
— Отвечай «да»! — заорал Симон, замахиваясь шпандырем. Ребенок вздрогнул, но не сделал ни малейшего движения, чтобы уклониться от удара.
Присутствующие не смогли сдержать возгласов отвращения.
Дорен сделал больше: он бросился вперед и, до того как Симон успел опустить руку, схватил его за запястье.
— Оставь меня! — взревел Симон, став от бешенства пунцовым.
— Ну, — изменил подход Фукье, — в том, что мать любит свое дитя, нет ничего дурного. Скажи, Капет, каким именно образом твоя мать тебя любила? Это может быть полезно для нее.
При мысли о том, что он может быть полезен для матери, юный узник вздрогнул.
— Она любила меня так, как мать любит своего сына, сударь, — сказал он. — И здесь не может быть никаких других способов ни для матерей, любящих своих детей, ни для детей, любящих свою мать.
— А я утверждаю, змееныш, я утверждаю: ты мне говорил, как твоя мать…
— Тебе, наверное, приснилось, — спокойно перебил его Лорен, — у тебя часто должны быть кошмары, Симон.
— Лорен! Лорен! — прохрипел Симон.
— Да, Лорен, и что дальше? Никакой возможности поколотить его, этого Лорена: он сам колотит других, если они негодяи. Никакой возможности донести на него за то, что он только что остановил твою руку, потому что он сделал это при генерале Анрио и гражданине Фукье-Тенвиле и они это одобряют, а уж их-то не причислишь к умеренным! Значит, никакой возможности отправить его на гильотину, как Элоизу Тизон. Досадно, даже крайне досадно, но это так, бедный Симон!
— Подождем! Подождем! — с усмешкой гиены перебил его Симон.
— Да, дорогой друг, — отозвался Лорен, — но, надеюсь, с помощью Верховного Существа… А-а, ты ожидал, что я скажу: с помощью Бога? Так вот, надеюсь, с помощью Верховного Существа и моей сабли до тех пор распороть тебе брюхо. Ну, посторонись, Симон, ты мешаешь мне смотреть!
— Разбойник!
— Замолчи, ты мешаешь мне слушать.
И Лорен бросил на Симона уничтожающий взгляд.
Симон сжал кулаки с черными разводами, чем он гордился. Но этим, как сказал Лорен, ему и пришлось ограничиться.
— Теперь, когда ребенок заговорил, — предположил Анрио, — он, конечно, ответит и на другие вопросы. Продолжай, гражданин Фукье.
— Теперь ты будешь отвечать? — спросил Фукье. Ребенок снова замолчал.
— Ты видишь, гражданин, ты видишь? — сказал Симон.
— Упорство этого ребенка удивительно, — сказал Анрио, невольно смущенный такой поистине королевской твердостью.
— Его плохо обучили, — заметил Лорен.
— Кто? — спросил Анрио.
— Ну, конечно, его наставник.
— Ты меня обвиняешь? — воскликнул Симон. — Ты меня оговариваешь?.. Ах, как занятно…
— Возьмем его добротой, — сказал Фукье. Повернувшись к ребенку, который сидел с совершенно безучастным видом, он посоветовал:
— Ну, дитя мое, отвечайте национальной комиссии; не усугубляйте свое положение, отказываясь от полезных объяснений. Вы говорили гражданину Симону о том, как ласкала вас ваша мать: в чем выражались эти ласки, каким именно образом она любила вас?
Людовик обвел всех взглядом (задержавшись на Симоне, его глаза наполнились ненавистью), но по-прежнему молчал.
— Вы считаете себя несчастным? — спросил обвинитель. — Вы живете в плохих условиях, вас плохо кормят, с вами плохо обращаются? Вам бы хотелось больше свободы, больше всего того, к чему вы привыкли, другую тюрьму, другого охранника? Вы хотите лошадь для прогулок? Вам нужно общество детей, ваших сверстников?
Людовик хранил глубокое молчание, нарушив его только один раз, чтобы защитить свою мать.
Комиссия застыла в безмолвном удивлении: такая твердость, такой ум в ребенке были невероятны.
— Каково! — тихо сказал Анрио. — Что за порода эти короли! Они как тигры: у них даже детеныши горды и злы.
— Что записать в протокол? — растерянно спросил секретарь.
— Единственный выход — поручить это Симону, — не удержался Лорен. — Писать здесь нечего, так что ему это чудесно подойдет.
Симон погрозил кулаком своему неумолимому врагу. Лорен рассмеялся.
— Ты не так засмеешься в тот день, когда чихнешь в мешок, — выдохнул опьяневший от ярости Симон.
— Не знаю, опережу я тебя или последую за тобой в этой маленькой церемонии, которой ты мне угрожаешь, — отозвался Лорен. — Но знаю точно: многие будут смеяться, когда придет твоя очередь. Боги!.. Я сказал «боги» во множественном числе… Боги! До чего ты будешь безобразен в свой последний день, Симон! До чего ты будешь отвратителен!
И Лорен, от души хохоча, отошел и стал позади членов комиссии.
Видя, что ей больше нечего делать, комиссия удалилась.
Что касается ребенка, то, избавившись от допрашивающих, он, сидя на кровати, принялся напевать меланхолический припев любимой песни своего отца.
XIII. БУКЕТ ФИАЛОК
Как и надо было предвидеть, покой не мог долго царить в счастливой обители, укрывшей Женевьеву и Мориса. Так во время бури, спустившей с цепи ветер и молнии, гнездо голубков сотрясается вместе с приютившим их деревом.
Женевьева испытывала непрерывный страх; она уже не опасалась за Мезон-Ружа, но дрожала за Мориса.
Она достаточно знала своего мужа; ей было ясно, что, раз он сумел исчезнуть, он спасен. Уверенная в его спасении, она трепетала за себя.
Она не осмеливалась доверить свои печали Морису — далеко не самому робкому человеку этой эпохи, когда ни у кого не было страха; но о них явно говорили ее покрасневшие глаза и побледневшие губы.
Однажды Морис вошел так тихо, что, погруженная в глубокую задумчивость, Женевьева не услышала его. Остановившись на пороге, он увидел ее сидящей неподвижно. Взгляд Женевьевы был устремлен в одну точку; руки безжизненно лежали на коленях, голова в задумчивости склонилась на грудь. Какое-то мгновение он смотрел на нее с глубокой грустью, ибо все, что происходило в сердце молодой женщины, вдруг открылось ему, словно он прочитал ее мысли.
Он шагнул к ней:
— Вы не любите больше Францию, Женевьева, признайтесь мне в этом. Вы готовы бежать даже от воздуха, которым здесь дышат, даже к окну вы подходите с отвращением.
— Увы, я хорошо знаю, что не могу скрывать от вас свои мысли, — призналась Женевьева. — Вы верно угадали, Морис.
— И все-таки это прекрасная страна! — произнес молодой человек. — Жизнь в ней сегодня так значительна, так наполнена. Это шумное кипение трибун, клубов, заговоров делает особенно сладкими часы домашнего досуга. Придя домой, любят так горячо, боясь, что завтра любви уже не будет, потому что завтра кончится жизнь!
Женевьева покачала головой.
— Страна, не достойная того, чтобы ей служить! — сказала она.
— Почему?
— Да потому, что даже вы, так много сделавший для ее свободы, разве вы не считаетесь сегодня почти что подозрительным?
— Но вы, дорогая Женевьева, — возразил Морис, бросив на нее опьяненный любовью взгляд, — вы, заклятый враг этой свободы, вы, кто так много сделал против нее, вы спокойно и в неприкосновенности спите под крышей республиканца. Как видите, возмещение есть.
— Да, — ответила Женевьева, — да; но это не продлится долго, ибо не может длиться то, что несправедливо.
— Что вы хотите сказать?
— Хочу сказать, что я, аристократка, которая втайне мечтает о поражении вашей партии и крушении ваших идей, которая даже в вашем доме строит планы возвращения старого порядка, которая, если ее узнают, обречет вас на смерть или, по меньшей мере, на позор с точки зрения ваших убеждений, — я, Морис, не останусь здесь, не буду злым духом этого дома; я не поведу вас на эшафот.
— Куда же вы пойдете, Женевьева?
— Куда пойду? Как-нибудь, когда вас не будет дома, Морис, я пойду и донесу сама на себя, не сказав, откуда я пришла.
— О! — воскликнул пораженный до глубины души Морис. — Уже неблагодарность!
— Нет, — ответила молодая женщина, обвивая руками его шею, — нет, друг мой, это любовь, и любовь самая преданная, клянусь вам. Я не хотела, чтобы моего брата схватили и убили как мятежника; я не хочу, чтобы мой возлюбленный был схвачен и убит как предатель.
— И вы это сделаете, Женевьева? — спросил Морис.
— Так же несомненно, как то, что Бог есть на небе! — ответила молодая женщина. — Причем не только из-за страха: меня мучают угрызения совести.
Она наклонила голову, словно под тяжестью этих угрызений.
— О Женевьева! — произнес Морис.
— Вы хорошо понимаете то, о чем я говорю, и особенно то, что я при этом испытываю, Морис, — продолжала она, — потому что и сами испытываете те же угрызения. Вы сознаете, что я отдалась вам, не принадлежа себе; что вы овладели мной, хотя я не имела права отдать вам себя.
— Довольно! — прервал ее Морис. — Довольно!
Его лоб наморщился, мрачное решение блеснуло в его таких чистых глазах.
— Вы увидите, Женевьева, — продолжал молодой человек, — что я люблю единственно вас. Я докажу вам, что никакая жертва не может быть выше моей любви. Вы ненавидите Францию — что ж, пусть так, мы покинем Францию.
Женевьева, прижав руки к груди, смотрела на него с восторженным восхищением.
— Вы не обманываете меня, Морис? — прошептала она.
— Когда же я вас обманывал? — спросил Морис. — Разве в тот день, когда опозорил себя, чтобы завоевать вас?
Женевьева приблизила свои губы к губам Мориса и, если позволено будет так выразиться, повисла у него на шее.
— Да, Морис, ты прав, — согласилась она, — а я ошибалась. То, что я испытываю, — это уже не угрызения совести: может быть, это перерождение моей души. Но ты, по крайней мере, ты ее понимаешь; я слишком люблю тебя, чтобы испытывать любое иное чувство, кроме боязни понять тебя. Уедем далеко, друг мой, уедем туда, где никто не сможет нас настичь.
— О! Благодарю! — произнес вне себя от радости Морис.
— Но как бежать? — Женевьева вздрогнула от этой ужасной мысли. — Сегодня нелегко убежать от кинжала убийц второго сентября или от топора палачей двадцать первого января.
— Женевьева! — сказал Морис. — Бог защитит нас. Тогда, второго сентября, в день, о котором ты говоришь, я пытался спасти одного бедного священника, с которым вместе учился. Я пошел к Дантону, и по его просьбе Комитет общественного спасения выписал паспорт для выезда этому несчастному и его сестре. Паспорт Дантон вручил! мне. Но незадачливый священник, вместо того чтобы) прийти ко мне за ним, как я ему говорил, спрятался у кармелитов, где и умер.
— А паспорт? — вырвалось у Женевьевы.
— По-прежнему у меня. Сегодня он стоит миллион; он стоит больше, Женевьева, — он стоит жизни, стоит счастья!
— О! Боже мой! Боже мой! — воскликнула молодая женщина, — благословляю тебя!
— Все мое состояние, — продолжал Морис, — это поместье, ты знаешь. Управляет им старый слуга нашей семьи, истинный патриот, преданная душа. Мы можем ему довериться. Он будет пересылать мне доходы, куда я захочу. По дороге в Булонь мы заедем к нему.
— А где он живет?
— Недалеко от Абвиля.
— Когда мы поедем, Морис?
— Через час.
— Никто не должен знать, что мы уезжаем.
— Никто и не узнает. Я побегу к Лорену: у него есть кабриолет без лошади, а у меня есть лошадь без экипажа. Мы уедем тотчас же, как я вернусь. Ты оставайся здесь, Женевьева, и подготовь все к отъезду. Багажа нам нужно мало: все недостающее мы купим заново в Англии. Сейчас я дам поручение Агесилаю, и он уйдет. Вечером Лорен объяснит ему, что мы уехали, а мы к этому времени будем уже далеко.
— Но если нас задержат по дороге?
— А разве у нас нет паспорта? Мы поедем к Юберу, так зовут управляющего, Юбер — член абвильского муниципалитета, от Абвиля до Булони он будет нас сопровождать и охранять; в Булони мы купим или наймем лодку. Кстати, я могу сходить в комитет, чтобы мне дали поручение в Абвиль. Но нет, не надо никакого обмана, правда, Женевьева? Добудем себе счастье, рискуя жизнью.
— Да, да, милый, и удача будет сопутствовать нам. Но как ты сегодня благоухаешь, друг мой! — удивилась молодая женщина, пряча лицо на груди Мориса.
— Ах да, сегодня утром, проходя мимо Пале-Эгалите, я купил тебе букет фиалок; но, войдя сюда и увидев, как ты грустна, я мог думать только о том, как узнать у тебя о причине этой грусти.
— О! Дай же мне его хоть на минуту.
Женевьева вдохнула аромат цветов с тем исступлением, какое нервные натуры почти всегда проявляют к запахам. Вдруг ее глаза наполнились слезами.
— Что с тобой? — спросил Морис.
— Бедная Элоиза! — прошептала Женевьева.
— Да, — со вздохом произнес Морис. — Но давай думать о нас, милая. Оставим мертвых, к какой бы партии они ни принадлежали, почивать в могилах, которые вызвало их самопожертвование. Прощай! Я ухожу.
— Возвращайся скорее.
— Не позже чем через полчаса я буду здесь.
— А если Лорена нет дома?
— Неважно! Его слуга меня знает. Разве я не могу даже в его отсутствие взять у него все, что мне нравится, точно так же как он у меня?
— Ну хорошо.
— Ты же, моя Женевьева, приготовь все, но ограничься, как я тебе сказал, самым необходимым. Совсем не нужно, чтобы наш отъезд выглядел как переезд.
— Не беспокойся.
Молодой человек шагнул к двери.
— Морис! — позвала Женевьева.
Он обернулся и увидел, что молодая женщина протянула к нему руки.
— До свидания, до свидания, любовь моя, и мужайся! — сказал он. — Через полчаса я вернусь.
Женевьева осталась одна и, как мы уже сказали, должна была подготовиться к отъезду.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60