https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/Nautico/
— У меня есть причина быть грустным, а вы…
— Вы несчастны?
— Конечно. Разве вы никогда по моему дрожащему голосу не замечали, как я страдаю? Разве не случалось, что во время беседы с вами или вашим мужем мне приходилось вставать и выходить, как будто мне не хватало воздуха, ведь мне казалось в такие моменты, что моя грудь вот-вот разорвется?
— Но, — смутилась Женевьева, — чем вы объясняете это страдание?
— Если бы я был кокеткой, — сказал Морис, горько засмеявшись, — я бы сказал, что у меня расшалились нервы.
— А сейчас вы тоже страдаете?
— Очень.
— Ну что же, тогда вернемся.
— Уже, сударыня?
— Конечно.
— Ах да! Правда, — прошептал молодой человек, — я и забыл, что господин Моран должен вернуться из Рамбуйе до наступления сумерек, а уже смеркается.
Женевьева посмотрела на него с упреком.
— Опять! — сказала она.
— Почему же в прошлый раз вы произнесли столь пышную хвалебную речь о господине Моране? — спросил Морис. — Это ваша вина.
— А с каких это пор, — спросила Женевьева, — перед людьми, которых ценишь, нельзя говорить того, что думаешь о человеке, достойном уважения?
— Слишком сильно это уважение, раз оно заставляет вас так ускорить шаги из опасения опоздать на несколько минут.
— Сегодня вы крайне несправедливы, Морис. Разве я не провела с вами часть дня?
— Вы правы, я действительно слишком требователен, — вновь начал Морис, поддаваясь горячности своего характера. — Пойдемте к господину Морану, пойдемте!
Женевьева чувствовала, как досада переполняет ее сердце.
— Да, — согласилась она, — пойдемте к господину Морану. Он, по крайней мере, друг, который никогда не доставляет мне неприятностей.
— Да, такие друзья всегда ценны, — сказал Морис, задыхаясь от ревности, — что касается меня, я уверен, что хотел бы иметь таких.
В это время они уже шли по большой дороге; горизонт алел в последних лучах заходящего солнца, которые играли на позолоченной резьбе собора Инвалидов. И первая звезда, та самая, что однажды вечером уже привлекла взор Женевьевы, засияла в невесомой лазури неба.
С грустной покорностью Женевьева выпустила руку Мориса.
— Что с вами? Вы и меня заставляете страдать, — сказала она.
— Ах, — откликнулся Морис, — я ведь не так искусен, как некоторые из моих знакомых. Я не умею заставлять себя любить.
— Морис! — воскликнула Женевьева.
— О сударыня! Если он всегда добр, всегда в ровном настроении, то только потому, что не страдает.
Женевьева вновь оперлась своей белой рукой на сильную руку Мориса.
— Прошу вас, — произнесла она изменившимся голосом, — не надо больше, не говорите!
— Почему?
— Потому что ваш голос причиняет мне боль.
— Итак, все во мне вам не нравится, даже голос?
— Молчите, заклинаю вас.
— Повинуюсь, сударыня.
И пылкий молодой человек провел рукой по лбу, влажному от пота. Женевьева видела, что он действительно страдает. Такие натуры, как
Морис, испытывают неведомые страдания.
— Вы мой друг, Морис, — сказала Женевьева, подняв на него ангельский взор, — драгоценный друг. Сделайте так, чтобы я не потеряла этого друга.
— О, вы не будете о нем долго сожалеть! — воскликнул Морис.
— Вы ошибаетесь, — сказала Женевьева, — я буду сожалеть о вас долго, всегда.
— Женевьева! Женевьева! — воскликнул Морис. — Сжальтесь надо мной! Женевьева вздрогнула.
В первый раз он произнес ее имя с таким глубоким чувством.
— Хорошо, — продолжал Морис, — поскольку вы обо всем догадываетесь, позвольте мне сказать вам все, Женевьева, даже если вы должны будете убить меня взглядом… Слишком долго я молчу, я буду говорить, Женевьева.
— Сударь, — прервала его молодая женщина, — я ведь вас умоляла во имя нашей дружбы молчать. Сударь, я умоляю вас об этом снова, сделайте это ради меня, если уж не ради себя. Ни слова больше, именем Неба, ни слова больше!
— Дружба, дружба… Ах, если вы питаете к господину Морану дружбу, подобную той, какую выказываете ко мне, я не хочу больше вашей дружбы, Женевьева: мне нужно больше, чем другим.
— Ну, довольно, — остановила его г-жа Диксмер жестом королевы. — Довольно, хватит, господин Ленде. Вот наш экипаж, соблаговолите отвезти меня к моему мужу.
Морис дрожал от волнения и охватившего его жара. Когда Женевьева, чтобы дойти до экипажа, находившегося в нескольких шагах, вновь оперлась на руку Мориса, молодому человеку ее рука показалась пламенем. Женевьева села сзади, в глубине кареты; Морис поместился впереди. Они проехали весь Париж, не сказав ни слова.
Однако Женевьева на протяжении всей дороги держала платок у глаз.
Когда они приехали в мастерскую, Диксмер был занят в своем рабочем кабинете. Моран, вернувшись из Рамбуйе, переодевался. Направляясь в свою комнату, Женевьева протянула Морису руку со словами:
— Прощайте, Морис, вы этого хотели.
Он ничего не ответил, прошел к камину, где висела миниатюра с изображением Женевьевы, пылко поцеловал ее, прижал к сердцу, потом повесил на место и ушел.
Морис не помнил, как вернулся к себе. Он пересек Париж, ничего не видя и не слыша; все только что случившееся проходило перед ним как во сне; он не мог дать себе отчета ни в своих действиях, ни в своих словах, ни в чувствах, которыми они были вызваны. Бывают моменты, когда самая трезвая, полностью владеющая собой душа забывается под неистовым натиском подчиненных ей сил воображения.
Это было, как мы уже отметили, бегство, а не обычное возвращение домой. Он разделся без помощи слуги, не ответил кухарке, когда она обратила его внимание на приготовленный ужин. Потом взял со стола письма, пришедшие за день, прочитал их все, одно за другим, не понимая ни слова. Туман ревности, опьянение рассудка еще не развеялись.
В десять часов Морис улегся в постель так же машинально, как и все, что он делал после того, как расстался с Женевьевой.
Если бы Морису в минуты хладнокровия рассказали о его странном поведении как о действиях кого-то другого, он бы этого не понял, счел бы безумным того, кто совершил подобный отчаянный поступок, не оправдываемый ни слишком большой осторожностью Женевьевы, ни ее слишком большой непринужденностью. Он чувствовал только одно — страшный удар был нанесен всем его надеждам, в которых он никогда раньше даже не отдавал себе отчета и на которых, какими бы неясными они ни были, покоились все его мечты о счастье, витавшие на горизонте подобно неуловимой дымке.
Итак, с Морисом произошло то, что почти всегда бывает в таких случаях: оглушенный полученным ударом, он, очутившись в постели, тотчас же уснул, или, вернее, лишился чувств до следующего дня.
Его разбудил шум открывающейся двери: служитель, по обыкновению, вошел, чтобы открыть окна в спальне Мориса и принести цветы.
В 1793 году выращивали массу цветов; Морис их обожал. Но сейчас он даже не взглянул на них: приподняв отяжелевшую голову, подпер ее рукой и стал вспоминать все, что произошло накануне.
Он спрашивал себя и не мог ответить, чем было вызвано его дурное настроение. Одной из причин была ревность к Морану; но вряд ли им удачно был выбран момент, чтобы тешить себя ревностью к человеку, находившемуся в Рамбуйе, тогда как сам Морис был наедине с любимой женщиной, мог наслаждаться этим свиданием в окружении пленительной природы, просыпающейся в один из первых дней весны.
Ни при чем здесь были подозрения относительно того, что могло произойти в отейском доме, куда он проводил Женевьеву и где она оставалась более часа. Нет, непрекращающейся мукой его жизни была мысль о том, что Моран — возлюбленный Женевьевы. Это была странная фантазия его мозга, странная причуда ума, ведь никогда ни единым жестом, ни единым взглядом, ни единым словом компаньон Диксмера не дал и тени повода для подобных предположений.
Голос слуги вывел его из задумчивости.
— Гражданин, — сказал тот, показывая лежащие на столике распечатанные письма, — вы уже выбрали, какие из них оставить, а какие сжечь?
— Сжечь что? — спросил Морис.
— Те письма, которые гражданин прочитал вчера вечером, перед тем как лечь в постель.
Морис не помнил, чтобы он прочитал хотя бы одно письмо.
— Сожгите все, — приказал он.
— А вот сегодняшние, гражданин, — сказал слуга.
Он протянул Морису пачку писем и пошел к камину, чтобы бросить туда вчерашние.
Морис взял письма, ощутил под пальцами сургучную печать, и ему показалось, что он смутно узнает знакомый аромат.
Он стал быстро перебирать их; увидев печать и почерк на одном из них, вздрогнул.
Этот человек, такой стойкий перед лицом любой опасности, побледнел только от запаха письма.
Служитель поинтересовался, что с ним случилось, но Морис знаком велел ему удалиться.
Он стал рассматривать письмо со всех сторон, предчувствуя, что оно таит для него беду, и вздрогнул перед неизвестностью.
Тем не менее он призвал все свое мужество и, распечатав, прочитал следующее:
«Гражданин Морис!
Нам необходимо разорвать связи, ибо, как мне кажется, с Вашей стороны они близки к тому, чтобы преступить законы дружбы. Вы человек чести, гражданин, и теперь, когда миновала ночь после того, что произошло между нами вчера вечером, Вы должны понять, что Ваше присутствие в нашем доме стало невозможным. Я рассчитываю, что Вы сумеете найти подходящий предлог, чтобы объяснить это моему мужу. Надеюсь сегодня же увидеть Ваше письмо господину Диксмеру и буду убеждена, что мне придется сожалеть о горестно заблудшем друге, встретиться с которым вновь мне мешают правила приличия.
Прощайте навсегда.
Женевьева. P.S. Посыльный ждет ответа».
Морис позвал; вошел слуга.
— Кто принес это письмо?
— Гражданин посыльный.
— Он здесь?
— Да.
Больше Морис не вздыхал, не колебался. Он прыгнул с кровати, натянул брюки, сел перед пюпитром, взял первый попавшийся лист бумаги (на нем вверху было напечатано название секции) и написал:
«Гражданин Диксмер,
я Вас любил и все еще люблю, но не могу видеться с Вами впредь».
Морис искал причину, по которой он не мог больше встречаться с гражданином Диксмером, и нашел только одну, ту, которая возникала тогда в головах у всех. Он продолжил:
«Ходят слухи о Вашем безразличии к общественным интересам. Я вовсе не хочу Вас обвинять, и Вы не поручали мне Вас защищать. Примите мои сожаления и будьте уверены, что Ваши секреты будут погребены в моем сердце».
Морис даже не перечитал это письмо, написанное, как мы уже сказали, под воздействием первой пришедшей в голову мысли. Не было сомнений по поводу того, какое впечатление оно должно произвести. Как казалось Морису, Диксмер — отменный патриот, по крайней мере на словах. Он рассердится, получив письмо; жена и гражданин Моран, несомненно, станут склонять его к твердости, он не ответит, и забвение, подобно черной вуали, скроет радостное прошлое и превратит его в мрачное будущее. Морис подписал письмо, запечатал его и передал посыльному.
И тогда слабый вздох вырвался из сердца республиканца. Он взял перчатки, шляпу и направился в секцию.
Он надеялся, бедный Брут, вновь обрести свой стоицизм в общественной деятельности.
А состояние общественных дел было ужасным: шла подготовка к 31 мая. Террор, подобно бурному потоку, устремился с вершины Горы и пытался снести преграду, которую пытались воздвигнуть на его пути жирондисты, эти дерзкие умеренные, осмелившиеся потребовать возмездия за сентябрьскую резню и какое-то время бороться за спасение жизни короля.
Пока Морис отдавался работе с таким пылом, что лихорадка, от которой он хотел избавиться, пожирала его голову вместо сердца, посыльный вернулся на Старую улицу Сен-Жак и наполнил дом изумлением и ужасом.
Письмо, побывав у Женевьевы, было вручено Диксмеру.
Диксмер распечатал его, прочитал и сначала ничего не понял; потом он сообщил его содержание гражданину Морану, и тот, задумавшись, подпер рукою свой белый, будто слоновой кости, лоб.
В положении, в котором находились Диксмер, Моран и их товарищи — о нем совершенно не знал Морис, но догадываются наши читатели, — это письмо было подобно удару молнии.
— Он честный человек? — с тревогой спросил Диксмер.
— Да! — без колебаний ответил Моран.
— Неважно! — вступил в разговор тот, кто придерживался крайних мер. — Вы видите, мы поступили крайне глупо, что не убили его тогда.
— Друг мой, — сказал Моран, — мы боремся против насилия, мы клеймим его, называя преступлением. Каковы бы ни были последствия, мы хорошо сделали, что не убили человека. А потом, я повторяю, у Мориса благородная и честная душа.
— Да, но коль скоро эта благородная и честная душа принадлежит восторженному республиканцу, то он, возможно, сочтет себя преступником как раз в том случае, если, проведав о чем-то, не принесет в жертву свою честь на алтарь отечества, как они это называют.
— Но разве вы думаете, что он о чем-то догадывается? — спросил Моран.
— Вы не понимаете? Он же пишет о секретах, что будут погребены в его сердце, — очевидно, о тех, что я доверил ему относительно нашей контрабанды; ни о чем другом он не знает.
— Ну, а насчет этого свидания в Отее он ничего не подозревает? Вы ведь знаете, что он сопровождал вашу жену? — допытывался Моран.
— Я сам посоветовал Женевьеве взять Мориса с собой для охраны.
— Послушайте, — сказал Моран, — мы сможем убедиться, верны ли наши подозрения. Очередь дежурства нашего батальона в Тампле второго июня, то есть через неделю. Вы, Диксмер, — капитан, а я — лейтенант. Если наш батальон или наша рота получит контрприказ, как его уже однажды получил батальон секции Бют-де-Мулен, который Сантер заменил на батальон секции Гравилье, значит, все раскрылось и нам остается лишь бежать из Парижа или умереть, сражаясь. А если все пойдет как задумано…
— Мы точно так же погибнем, — ответил ему Диксмер.
— Почему же?
— Черт возьми! Разве все планы не основаны на содействии этого муниципального гвардейца? Разве не он, сам того не зная, должен был открыть нам дорогу к королеве?
— Да, действительно, — сказал удрученный Моран.
— Итак, вы видите, — произнес Диксмер, нахмурив брови, — нам необходимо во что бы то ни стало возобновить отношения с этим молодым человеком.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
— Вы несчастны?
— Конечно. Разве вы никогда по моему дрожащему голосу не замечали, как я страдаю? Разве не случалось, что во время беседы с вами или вашим мужем мне приходилось вставать и выходить, как будто мне не хватало воздуха, ведь мне казалось в такие моменты, что моя грудь вот-вот разорвется?
— Но, — смутилась Женевьева, — чем вы объясняете это страдание?
— Если бы я был кокеткой, — сказал Морис, горько засмеявшись, — я бы сказал, что у меня расшалились нервы.
— А сейчас вы тоже страдаете?
— Очень.
— Ну что же, тогда вернемся.
— Уже, сударыня?
— Конечно.
— Ах да! Правда, — прошептал молодой человек, — я и забыл, что господин Моран должен вернуться из Рамбуйе до наступления сумерек, а уже смеркается.
Женевьева посмотрела на него с упреком.
— Опять! — сказала она.
— Почему же в прошлый раз вы произнесли столь пышную хвалебную речь о господине Моране? — спросил Морис. — Это ваша вина.
— А с каких это пор, — спросила Женевьева, — перед людьми, которых ценишь, нельзя говорить того, что думаешь о человеке, достойном уважения?
— Слишком сильно это уважение, раз оно заставляет вас так ускорить шаги из опасения опоздать на несколько минут.
— Сегодня вы крайне несправедливы, Морис. Разве я не провела с вами часть дня?
— Вы правы, я действительно слишком требователен, — вновь начал Морис, поддаваясь горячности своего характера. — Пойдемте к господину Морану, пойдемте!
Женевьева чувствовала, как досада переполняет ее сердце.
— Да, — согласилась она, — пойдемте к господину Морану. Он, по крайней мере, друг, который никогда не доставляет мне неприятностей.
— Да, такие друзья всегда ценны, — сказал Морис, задыхаясь от ревности, — что касается меня, я уверен, что хотел бы иметь таких.
В это время они уже шли по большой дороге; горизонт алел в последних лучах заходящего солнца, которые играли на позолоченной резьбе собора Инвалидов. И первая звезда, та самая, что однажды вечером уже привлекла взор Женевьевы, засияла в невесомой лазури неба.
С грустной покорностью Женевьева выпустила руку Мориса.
— Что с вами? Вы и меня заставляете страдать, — сказала она.
— Ах, — откликнулся Морис, — я ведь не так искусен, как некоторые из моих знакомых. Я не умею заставлять себя любить.
— Морис! — воскликнула Женевьева.
— О сударыня! Если он всегда добр, всегда в ровном настроении, то только потому, что не страдает.
Женевьева вновь оперлась своей белой рукой на сильную руку Мориса.
— Прошу вас, — произнесла она изменившимся голосом, — не надо больше, не говорите!
— Почему?
— Потому что ваш голос причиняет мне боль.
— Итак, все во мне вам не нравится, даже голос?
— Молчите, заклинаю вас.
— Повинуюсь, сударыня.
И пылкий молодой человек провел рукой по лбу, влажному от пота. Женевьева видела, что он действительно страдает. Такие натуры, как
Морис, испытывают неведомые страдания.
— Вы мой друг, Морис, — сказала Женевьева, подняв на него ангельский взор, — драгоценный друг. Сделайте так, чтобы я не потеряла этого друга.
— О, вы не будете о нем долго сожалеть! — воскликнул Морис.
— Вы ошибаетесь, — сказала Женевьева, — я буду сожалеть о вас долго, всегда.
— Женевьева! Женевьева! — воскликнул Морис. — Сжальтесь надо мной! Женевьева вздрогнула.
В первый раз он произнес ее имя с таким глубоким чувством.
— Хорошо, — продолжал Морис, — поскольку вы обо всем догадываетесь, позвольте мне сказать вам все, Женевьева, даже если вы должны будете убить меня взглядом… Слишком долго я молчу, я буду говорить, Женевьева.
— Сударь, — прервала его молодая женщина, — я ведь вас умоляла во имя нашей дружбы молчать. Сударь, я умоляю вас об этом снова, сделайте это ради меня, если уж не ради себя. Ни слова больше, именем Неба, ни слова больше!
— Дружба, дружба… Ах, если вы питаете к господину Морану дружбу, подобную той, какую выказываете ко мне, я не хочу больше вашей дружбы, Женевьева: мне нужно больше, чем другим.
— Ну, довольно, — остановила его г-жа Диксмер жестом королевы. — Довольно, хватит, господин Ленде. Вот наш экипаж, соблаговолите отвезти меня к моему мужу.
Морис дрожал от волнения и охватившего его жара. Когда Женевьева, чтобы дойти до экипажа, находившегося в нескольких шагах, вновь оперлась на руку Мориса, молодому человеку ее рука показалась пламенем. Женевьева села сзади, в глубине кареты; Морис поместился впереди. Они проехали весь Париж, не сказав ни слова.
Однако Женевьева на протяжении всей дороги держала платок у глаз.
Когда они приехали в мастерскую, Диксмер был занят в своем рабочем кабинете. Моран, вернувшись из Рамбуйе, переодевался. Направляясь в свою комнату, Женевьева протянула Морису руку со словами:
— Прощайте, Морис, вы этого хотели.
Он ничего не ответил, прошел к камину, где висела миниатюра с изображением Женевьевы, пылко поцеловал ее, прижал к сердцу, потом повесил на место и ушел.
Морис не помнил, как вернулся к себе. Он пересек Париж, ничего не видя и не слыша; все только что случившееся проходило перед ним как во сне; он не мог дать себе отчета ни в своих действиях, ни в своих словах, ни в чувствах, которыми они были вызваны. Бывают моменты, когда самая трезвая, полностью владеющая собой душа забывается под неистовым натиском подчиненных ей сил воображения.
Это было, как мы уже отметили, бегство, а не обычное возвращение домой. Он разделся без помощи слуги, не ответил кухарке, когда она обратила его внимание на приготовленный ужин. Потом взял со стола письма, пришедшие за день, прочитал их все, одно за другим, не понимая ни слова. Туман ревности, опьянение рассудка еще не развеялись.
В десять часов Морис улегся в постель так же машинально, как и все, что он делал после того, как расстался с Женевьевой.
Если бы Морису в минуты хладнокровия рассказали о его странном поведении как о действиях кого-то другого, он бы этого не понял, счел бы безумным того, кто совершил подобный отчаянный поступок, не оправдываемый ни слишком большой осторожностью Женевьевы, ни ее слишком большой непринужденностью. Он чувствовал только одно — страшный удар был нанесен всем его надеждам, в которых он никогда раньше даже не отдавал себе отчета и на которых, какими бы неясными они ни были, покоились все его мечты о счастье, витавшие на горизонте подобно неуловимой дымке.
Итак, с Морисом произошло то, что почти всегда бывает в таких случаях: оглушенный полученным ударом, он, очутившись в постели, тотчас же уснул, или, вернее, лишился чувств до следующего дня.
Его разбудил шум открывающейся двери: служитель, по обыкновению, вошел, чтобы открыть окна в спальне Мориса и принести цветы.
В 1793 году выращивали массу цветов; Морис их обожал. Но сейчас он даже не взглянул на них: приподняв отяжелевшую голову, подпер ее рукой и стал вспоминать все, что произошло накануне.
Он спрашивал себя и не мог ответить, чем было вызвано его дурное настроение. Одной из причин была ревность к Морану; но вряд ли им удачно был выбран момент, чтобы тешить себя ревностью к человеку, находившемуся в Рамбуйе, тогда как сам Морис был наедине с любимой женщиной, мог наслаждаться этим свиданием в окружении пленительной природы, просыпающейся в один из первых дней весны.
Ни при чем здесь были подозрения относительно того, что могло произойти в отейском доме, куда он проводил Женевьеву и где она оставалась более часа. Нет, непрекращающейся мукой его жизни была мысль о том, что Моран — возлюбленный Женевьевы. Это была странная фантазия его мозга, странная причуда ума, ведь никогда ни единым жестом, ни единым взглядом, ни единым словом компаньон Диксмера не дал и тени повода для подобных предположений.
Голос слуги вывел его из задумчивости.
— Гражданин, — сказал тот, показывая лежащие на столике распечатанные письма, — вы уже выбрали, какие из них оставить, а какие сжечь?
— Сжечь что? — спросил Морис.
— Те письма, которые гражданин прочитал вчера вечером, перед тем как лечь в постель.
Морис не помнил, чтобы он прочитал хотя бы одно письмо.
— Сожгите все, — приказал он.
— А вот сегодняшние, гражданин, — сказал слуга.
Он протянул Морису пачку писем и пошел к камину, чтобы бросить туда вчерашние.
Морис взял письма, ощутил под пальцами сургучную печать, и ему показалось, что он смутно узнает знакомый аромат.
Он стал быстро перебирать их; увидев печать и почерк на одном из них, вздрогнул.
Этот человек, такой стойкий перед лицом любой опасности, побледнел только от запаха письма.
Служитель поинтересовался, что с ним случилось, но Морис знаком велел ему удалиться.
Он стал рассматривать письмо со всех сторон, предчувствуя, что оно таит для него беду, и вздрогнул перед неизвестностью.
Тем не менее он призвал все свое мужество и, распечатав, прочитал следующее:
«Гражданин Морис!
Нам необходимо разорвать связи, ибо, как мне кажется, с Вашей стороны они близки к тому, чтобы преступить законы дружбы. Вы человек чести, гражданин, и теперь, когда миновала ночь после того, что произошло между нами вчера вечером, Вы должны понять, что Ваше присутствие в нашем доме стало невозможным. Я рассчитываю, что Вы сумеете найти подходящий предлог, чтобы объяснить это моему мужу. Надеюсь сегодня же увидеть Ваше письмо господину Диксмеру и буду убеждена, что мне придется сожалеть о горестно заблудшем друге, встретиться с которым вновь мне мешают правила приличия.
Прощайте навсегда.
Женевьева. P.S. Посыльный ждет ответа».
Морис позвал; вошел слуга.
— Кто принес это письмо?
— Гражданин посыльный.
— Он здесь?
— Да.
Больше Морис не вздыхал, не колебался. Он прыгнул с кровати, натянул брюки, сел перед пюпитром, взял первый попавшийся лист бумаги (на нем вверху было напечатано название секции) и написал:
«Гражданин Диксмер,
я Вас любил и все еще люблю, но не могу видеться с Вами впредь».
Морис искал причину, по которой он не мог больше встречаться с гражданином Диксмером, и нашел только одну, ту, которая возникала тогда в головах у всех. Он продолжил:
«Ходят слухи о Вашем безразличии к общественным интересам. Я вовсе не хочу Вас обвинять, и Вы не поручали мне Вас защищать. Примите мои сожаления и будьте уверены, что Ваши секреты будут погребены в моем сердце».
Морис даже не перечитал это письмо, написанное, как мы уже сказали, под воздействием первой пришедшей в голову мысли. Не было сомнений по поводу того, какое впечатление оно должно произвести. Как казалось Морису, Диксмер — отменный патриот, по крайней мере на словах. Он рассердится, получив письмо; жена и гражданин Моран, несомненно, станут склонять его к твердости, он не ответит, и забвение, подобно черной вуали, скроет радостное прошлое и превратит его в мрачное будущее. Морис подписал письмо, запечатал его и передал посыльному.
И тогда слабый вздох вырвался из сердца республиканца. Он взял перчатки, шляпу и направился в секцию.
Он надеялся, бедный Брут, вновь обрести свой стоицизм в общественной деятельности.
А состояние общественных дел было ужасным: шла подготовка к 31 мая. Террор, подобно бурному потоку, устремился с вершины Горы и пытался снести преграду, которую пытались воздвигнуть на его пути жирондисты, эти дерзкие умеренные, осмелившиеся потребовать возмездия за сентябрьскую резню и какое-то время бороться за спасение жизни короля.
Пока Морис отдавался работе с таким пылом, что лихорадка, от которой он хотел избавиться, пожирала его голову вместо сердца, посыльный вернулся на Старую улицу Сен-Жак и наполнил дом изумлением и ужасом.
Письмо, побывав у Женевьевы, было вручено Диксмеру.
Диксмер распечатал его, прочитал и сначала ничего не понял; потом он сообщил его содержание гражданину Морану, и тот, задумавшись, подпер рукою свой белый, будто слоновой кости, лоб.
В положении, в котором находились Диксмер, Моран и их товарищи — о нем совершенно не знал Морис, но догадываются наши читатели, — это письмо было подобно удару молнии.
— Он честный человек? — с тревогой спросил Диксмер.
— Да! — без колебаний ответил Моран.
— Неважно! — вступил в разговор тот, кто придерживался крайних мер. — Вы видите, мы поступили крайне глупо, что не убили его тогда.
— Друг мой, — сказал Моран, — мы боремся против насилия, мы клеймим его, называя преступлением. Каковы бы ни были последствия, мы хорошо сделали, что не убили человека. А потом, я повторяю, у Мориса благородная и честная душа.
— Да, но коль скоро эта благородная и честная душа принадлежит восторженному республиканцу, то он, возможно, сочтет себя преступником как раз в том случае, если, проведав о чем-то, не принесет в жертву свою честь на алтарь отечества, как они это называют.
— Но разве вы думаете, что он о чем-то догадывается? — спросил Моран.
— Вы не понимаете? Он же пишет о секретах, что будут погребены в его сердце, — очевидно, о тех, что я доверил ему относительно нашей контрабанды; ни о чем другом он не знает.
— Ну, а насчет этого свидания в Отее он ничего не подозревает? Вы ведь знаете, что он сопровождал вашу жену? — допытывался Моран.
— Я сам посоветовал Женевьеве взять Мориса с собой для охраны.
— Послушайте, — сказал Моран, — мы сможем убедиться, верны ли наши подозрения. Очередь дежурства нашего батальона в Тампле второго июня, то есть через неделю. Вы, Диксмер, — капитан, а я — лейтенант. Если наш батальон или наша рота получит контрприказ, как его уже однажды получил батальон секции Бют-де-Мулен, который Сантер заменил на батальон секции Гравилье, значит, все раскрылось и нам остается лишь бежать из Парижа или умереть, сражаясь. А если все пойдет как задумано…
— Мы точно так же погибнем, — ответил ему Диксмер.
— Почему же?
— Черт возьми! Разве все планы не основаны на содействии этого муниципального гвардейца? Разве не он, сам того не зная, должен был открыть нам дорогу к королеве?
— Да, действительно, — сказал удрученный Моран.
— Итак, вы видите, — произнес Диксмер, нахмурив брови, — нам необходимо во что бы то ни стало возобновить отношения с этим молодым человеком.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60